Борис Штерн

Мишель и Маша,

или

Да здравствует Нинель!



Из археологических сказок Змея Горыныча


   «Какая б ни была Совдепья — здесь рос и хавал черный хлеб я, курил траву, мотал в Москву… Тут — КГБ и пьянь в заплатах, но и Христос рожден не в Штатах; прикинь: в провинции, в хлеву. Какая б ни была имперья — иной выгадывать теперь я не стану, ибо эту жаль. Где, плюрализмом обесценен и голубем обкакан, Ленин со всех вокзалов тычет в даль. И я, вспоенный диаматом, грущу о Господе распятом — еврее, не имевшем виз. Что Богу был нехудшим сыном, бродя по грязным палестинам, как призрак (или коммунизм). Не обновить Союз великий.

 
Не обовьются повиликой кремлевские шарниры звезд.
Какая б ни была Совдепья — люблю ее великолепья руину, капище, погост».
Эпиграф к книге Мишеля Шлимана «КАКАЯ Б НИ БЫЛА МОСКОВЬЯ»

 
(Перевод с древнеросского Игоря Кручика)

   Наш знаменитый археолог-самоучка Мишель Шлиман-второй, лауреат Нобелевской премии «За наведение мира между народами» и однофамилец великого Шлимана-первого (того самого, Генриха, раскопавшего Трою), родился в пригороде Иерихона рядом с 4-м иерихонским кладбищем в небогатой семье потомственных земледельцев, предки которых будто бы иммигрировали в древности из легендарной страны, читавшейся зеркально как слева-направо, так и справа-налево:
РЕСЕФЕСЕР

ЬЕСЕФЕСЕЬ
   Житие семейства Шлиманов-вторых состояло из всяких разных «будто бы». Мишелев пра-пра-пращур, распродавший мебель и уехавший в Иерихон из древней полу-мифической Одессы, находившейся где-то на юге Ресефесер, будто бы преподавал там славянскую филологию в Причерноморском университете. Успешно выдержав головоломный компьютерный тест-NASA и въедливое собеседование, бывший профессор филологии будто бы выиграл головокружительный соискательский конкурс и вроде бы получил работу второго помощника могильщика на 4-м иерихонском непривилегированном кладбище, где честно пропивал свои «судьбу-индейку и жизнь-копейку» — как он загадочно выражался. Недостоверно известно, что прадед Мишеля будто бы сажал апельсиновые деревья на Голанских высотах, дед копал канавы для кабельного телевидения на Аравийском полуострове, а отец-землепроходец постоянно пребывал в подземных служебных командировках, прокладывая длиннейшую в мире ветку метрополитена «Тель-Авив — Иерусалим — Дамаск — Тегеран — Кушка
   — Кабул» — и далее, до границы с Индокитаем; Израиль в те времена (кто помнит историю) еще не вышел ни к Индийскому, ни к Тихому океанам.
   Простая будто бы жизнь, простые будто бы люди. Все ковырялись в земле, жили просто, долго и будто бы счастливо — ни одно из этих многочисленных «будто бы» не поддается проверке.
   Одно несомненно: страсть к лопате, тяга к земле, любовь к легендам и мифам зеркальной страны Ресефесер передались мальчику по наследству от филолога-могильщика вместе с лопатой. Гены — есть гены. Всю свою сознательную жизнь Мишель Шлиман-второй, выражаясь фигурально, «рыл носом землю», начиная с совковых игр в пасочки в детской песочнице, что рядом с 4-м кладбищем за авеню Бар-Кобзона. Играли со сверстниками в иерихонских катакомбах в «жмурки-жмуриков» и в «казаков-разбойников», в подкидного дурака на погоны до самых тузов и, конечно, гоняли в футбол на резервном кладбищенском пустыре консервными банками или, что являлось особым шиком, невостребованными и бесхозными твердокаменными неандертальскими черепами, которые после тропических январских ливней вымывались из-под ограды и взирали на мир божий пустыми глазницами.
   Окна панельной пятиэтажки выходили прямо на кладбище. Возможно, именно здесь, на иерихонской окраине, располагался когда-то райский сад с божественной яблоней — район, в общем-то, соответствовал библейской экспозиции, недаром неандертальцы в древности облюбовали это благодатное местечко для своих покойников. Но с тех времен здесь все изменилось. Садовника не нашлось, фруктовые деревья вырубили, пыль стояла столбом, и детство Мишеля проходило под непрерывный аккомпонемент медно-зеленых труб траурного марша Шопена. Мишель каждый день наблюдал, как рыли могилы и тягали покойников, да и сам принимал посильное участие в этом вечном природном круговороте — подносил могильщикам на позиции хлеб, колбасу и водку. Его карманы, туфли, носки, уши всегда были забиты песком, землей, глиной, грунтом, — за что ему крепко доставалось от мамочки Эсфири Борисовны, не отличавшей благородную почву от низменной грязи.
   — Ой, что делать, что делать… — привычно причитала она, выбивая из сына пыль.
   Но дурь, в отличие от пыли, не выбивалась. Отец, дед и прадед Шлиманы, сообразив в субботу на троих (пращур-одессит, дожив до ста одного года и дослужившийся к тому времени до полного могильщика с профессорским окладом, решил, что жизнь сделана, вырыл сам себе в подарок на день рождения хорошую могилу, выпил бутылку водки «с горла», улегся поудобней, уснул и преспокойно помер во сне в обнимку с лопатой, которую потом отдали Мишелю), — так вот, сообразив на троих, эти потомственные земледельцы мечтали о том, как оторвут Мишеньку от грязной земли и выведут «в люди», но у них из этого ничего не получилось — Мишель сделал, слепил себя собственными руками без помощи родственников — сам, сам и только сам вышел из грязи в князи.
   По воспоминаниям современников, уже в пять лет Мишель заработал свой первый долларо-шекель, докопавшись совочком в уже упомянутой иерихонской песочнице с резными деревянными петушками до крохотной черно-зеленой монетки с непонятной надписью и с «оруэлловским» годом на аверсе:
1 копейка 1984
   Мишель почистил странную монетку об белые штанишки, монетка засветилась тусклой латунью и на ее реверсе проявился ни на что не похожий старинный герб с изображением земного глобуса, обрамленного колосьями с ленточками и припечатанного серпом, кузнечным молотом и литерами «СССР», которые Мишель прочитал на аглицкий манер: «ЦеЦеЦеПе» (умел уже читать по-английски, подлец! — но не знал, что означает это «ЦеЦеЦеПе»). И он, не зная «что делать», предложил латунную монетку местному ювелиру мсье Курицу, совершавшему променад вдоль кладбища по авеню Бар-Кобзона, нагуливая аппетит перед пасхальной вечерей:
   — Купите монетку, мсье! Дешево отдам.
   — Зеленая, как моя жизнь, — пренебрежительно отвечал ювелир Куриц, скрывая жадное изумление. — Где ты взял копейку, малыш?
   — Где взял, где взял… — передразнил Мишель, стоя по колено в песочнице, крутя гребешок деревянному петушку и тоже удивляясь про себя: «Ужель та самая „жизнь-копейка“?»
   Где взял — и так было ясно.
   Быстрый торг состоялся — тем более, Эсфирь Борисовна уже кричала сыну из форточки:
   — Ой, что делать! Миша, иди кушать!
   Нельзя уверенно утверждать, что мсье Куриц обманул несмышленного мальчика (хотя, ресефесеровская копейка стоила по тем временам никак не меньше сотни американских долларов), — похоже, все же, ювелир взял монетку «как бы» в залог, «будто бы» на хранение. Вообще, мсье Куриц был честным, если не ювелиром, то человеком. По уходу Мишеля домой кушать, мсье нагулял себе аппетит, перекопав и просеяв весь песок в иерихонской песочнице, но больше ничего драгоценного не обнаружил — кроме огрызка яблока неизвестного сорта и насквозь проржавевших женских наручных часов «Победа» со слабой фосфорной радиацией. Через двадцать лет, когда Шлиман-второй прославился, мсье Куриц торжественно вернул ему эту копейку, а жене Мишеля, Марине Васильевне Сидоровой, преподнес отреставрированные ресефесеровские часы, которые шли получше любых японских. Тогда же Куриц предложил Мишелю на паях искать легендарную платонову Атлантиду, но не встретил сочувствия. Он же, Куриц, исписал скучнейшими воспоминаниями о семье Шлиманов две стандартные ученические тетрадки, но издателя не нашел и положил эти тетрадки в швейцарский банк на сохранение, где их до сих пор никто не востребовал.
   — Атлантида не Москва, Куриц не птиц [1], — так вздохнул о нем Мишель Шлиман, равнодушно полистав в преклонном возрасте эти розовые тетрадки с портретом моложавой Голды Меир.

 
   А в тот день Мишель вернулся домой со своим первым честно заработанным долларо-шекелем в кулачке и с полными карманами геологических образцов песка и почвы — явился прямо к праздничному столу с пасхальной индейкой, мацой и расписанными под Хохлому куриными яйцами. [2]
   — Ой, что делать! Он меня убьет и в гроб закопает! — запричитала Эсфирь Борисовна.
   — О! Явилшя не жапылилшя! — прошепелявил беззубый прадед.
   — Почему штаны красные? — спросил дед (штаны были испачканы не красной, а зеленой монеткой; но дед почему-то так ненавидел красный цвет, что ему везде мерещилось красное).
   — Куда за стол с ггязными гуками?! — отец сделал замечание с легким французским прононсом, который он подцепил на службе в Иностранном легионе на линии раздела по Уральским горам между Европой и Азией, когда там шла очередная племенная резня между аборигенами.
   «Ужель та самая „судьба-индейка“?» — думал голодный ребенок, протягивая жадные ручонки к жареной птице и привычно не обращая внимания на странности предков.
   Это была она, его судьба, — надутая птица с красными соплями и с плохим характером.
   Мишель немедленно получил по грязным рукам и выронил на цементный пол свой первый долларо-шекель, вызвав тихое изумление отца, деда и прадеда. Тут же был учинен допрос с пристрастием.
   — Где взял, где взял… — отвечал обиженный мальчуган, но пришлось выложить все: «жизнь — копейка, судьба — индейка, куриц — не птиц» и так далее.
   Отец, дед и прадед Шлиманы, наскоро хлопнув для храбрости по рюмке зубровки, наспех перекусив старым, несъедобным, но кошерным индюком, и по-быстрому перекрестившись на позолоченные кресты новой синагоги, как были босиком направились к мсье Курицу с требованием вернуть ихнему мальчику ресефесеровскую копейку, иначе они в его курицевой ювелирне окна побьют, — но ювелир не стал слушать речи этих выживших из ума мафусаилов, вытер жирные от пасхального поросенка губы и заливисто засвистел в полицейский свисток, вызывая с авеню Бар-Кобзона дежурного фараона из полиции нравов Егора Лукича Коломийца — того еще Держиморду!
   Трем почтенным старцам под предводительством деда-дальтоника пришлось удирать от фараоновой дубинки через авеню на свое кладбище прямо на красный свет светофора — аж пятки сверкали!
   Хорошо, что свет оказался зеленым. Когда фараон Коломиец ушел, Мишины предки прихватили пращурову погребальную лопату и сито для опиумного мака, вернулись к месту находки и в свою очередь перерыли и просеяли песочницу на большую геологическую глубину до самого палеолита — но, кроме очередного окаменевшего неандертальского черепа с громадными надглазными валиками, двух окурков (один со следами красной помады) и одного использованного презерватива, ничего не нашли — нашли они также все тот же огрызок яблока и, даже не выяснив, «антоновка» это или «белый налив», отбросили огрызок в сторону.
   (Если в этой песочнице и росла когда-то яблонька, то под ней, судя по находкам, в самом деле происходило нечто вроде первородного греха, но райский сад за просто так не отдавал своих тайн).
   Пропустим детство.
   В школе Мишель учился спустя рукава, и кроме как соседкой по парте, девочкой из приличной еврейской семьи, Машей Сидоровой, ничем не интересовался. Впрочем, на одном из уроков истории Древнего Мира его конечно же поразила биография великого Генриха Шлимана, раскопавшего Трою — не то, собственно, поразило Мишеля, что Шлиман раскопал именно Трою, а то, что Трою раскопал именно Шлиман, — пусть и не родственник, пусть случайный однофамилец, но что поразительно: значит, и среди Шлиманов могут встречаться не-лоботрясы?!..
   Понятно, историю Троянской войны Мишель тут же выбросил из головы (застряли в памяти лишь простоватые ахейцы-троянцы, которые ни с того ни с сего, как незадачливые второразрядные шахматисты, хапанули в затяжном эндшпиле деревянного коня) и беззаботно занялся партейной соседкой Машкой — принялся пихать, пинать, лезть в трусы и дергать ее за многочисленные косички с бантиками.
   И все-таки биография Генриха Шлимана явилась для Мишеля откровением. Возможно, уже тогда, в юные годы, как свидетельствует его добровольный биограф-ювелир, у Мишеля впервые возникла неясная мысль: «Вот бы откопать Москву!» Все, конечно, возможно, — но позволим себе не поверить мсье Курицу, потому что у каждого человека в душе захоронена своя Москва, и каждый находит (если находит) свою Москву в зрелом возрасте и по разному.
   Миша Шлиман с Машей Сидоровой, как последние ученики, обитали на последней, камчадальской парте и были последними учениками не только в классе, но и, наверно, во всех хедерах от Мадрида на Западе до Ташкента на Востоке, что и делало им честь: быть последними лоботрясами от Стокгольма на Севере до Аддис-Абебы на Юге — тоже все-таки достижение. Зато с той самой старомодной честью, которую «береги с молоду», у Мишеля с Машей обстояло неважно: по версии семьи Сидоровых, Мишель насильно испортил Машу; по версии Шлиманов — все было наоборот: Маша коварно соблазнила Мишеля. Где и когда произошел у них первородный грех уже не узнает ни один Держиморда из полиции нравов. Мало ли… Прогуливая уроки, Мишель с Машей спускались в отцовский метростроевский штрек, простиравшийся аж до Кабула (находили там проржавевшие гильзы, каски и автоматы Калашникова; однажды даже откопали сцепившиеся намертво скелеты танка и вертолета — что не поделили между собой эти бронтозавры в глубокой древности?); загорали в прадедовской апельсиновой роще на Голанских высотах; смотрели крутую порнуху в эксклюзивных репортажах из шейховских гаремов по дедовскому кабельному телевидению…
   Дело молодое…
   Где-то и сами попробовали — в штреке ли метрополитена, в райской ли роще под апельсинами…

 
   Однажды Мишель вернулся будто бы из школы весь какой-то притихший, задумчивый, с подозрительными белесыми пятнами на брюках, и Эсфирь Борисовна проницательно посоветовала сыну то, что советуют подросшим сыновьям любящие матери во всех частях света:
   — Ой, что делать… Когда кушаешь мороженное, снимай штаны, сынок.
   А дед-дальтоник добавил:
   — И никогда не ходи на красный свет, а только на зеленый, внучек.
   В общем, в свои четырнадцать лет Мишель был уже далеко не мальчиком, а Маша — совсем не девочкой, но мужчиной и женщиной в биологическом смысле они еще тоже не были, не созрели еще; за что их и турнули из школы без аттестата зрелости, несмотря на торжественное обещание Мишеля жениться на Маше.
   Наверно, проницательный читатель уже решил, что Мишель обманул Машу?
   Проницательный читатель еще не знает Мишеля.
   Шлиман-второй сдержал обещание и женился на Маше гражданским браком без регистрации в мэрии или в божьем храме (в синтетическую религию Яхве-Иисуса-Аллаха они не верили и в православную мусульманскую синагогу не ходили) — дело в том, что Шлиман-второй не то чтобы всегда плыл по течению и делал то, что полегче — когда надо он разгружал вагоны и пер на красный свет — но все, что он делал, Мишель делал как-то спонтанно, «с понтом», не задумываясь, легко обходя всякие неразрешимые проблемы, и безнадежно запутываясь в мелочах, понятных любому ребенку. В общем, жениться на Маше ему было легче, чем не жениться — исчезали, например, проблемы с едой мороженного.
   С тех пор Мишель и Маша всегда вместе. Завидная получилась пара. Да и как иначе — в молодости Марина Васильевна была настоящей еврейской красавицей — приземистая, с крепкими икрастыми ногами, широким тазом, узкой талией, с плоскими, как лепешки, грудями, с зелеными узкими глазками на плоском и круглом, как полная Луна, курносом лице с оранжевыми веснушками (ее еврейские прародители, предположительно, пешком пришли в Израиль с Чукотки через Уральские горы и Дарданелльский пролив) и с превеликим множеством тоненьких косичек-канатиков в парадной прическе (эта прическа напоминала бы гадюшник, если бы не вплетенные в каждую косичку разноцветные бантики — на такую весеннюю тундру на голове тратилось до черта времени и до хрена денег, но парадные прически и дипломатические приемы были у них потом, потом, а пока время швырянья денег для Маши еще не пришло — есть время швырять и время зарабатывать деньги, как сказал мудрый Экклисиаст. Мишель же в юности был под стать жене: худющий, волоокий, рыжий, лохматый, с впалой грудью и с ятаганным носом на пол-лица — но все же главным в облике Мишеля был и не шнобель, а ни с чем не сообразный белоснежный пучок седины, обрамлявший пониже живота его выдающееся мужское достоинство — женщины, сподобившиеся этот пучок лицезреть, сходили, что называется, с ума.


Итак, со школой покончено.


   Без аттестата зрелости все дороги были закрыты, кроме Крайне-Дальнего-Северо-Востока, который супруги исходили вдоль и поперек, забредая даже на Северный полюс к оси Земли (однажды Мишель справил там большую нужду, повесив шубу на эту ось), — торговали подержанными компьютерами в Улан-Уде, коммивояжировали в стране Коми, мыли золото на Колыме в гостях у пугливого, но себе на уме, племени зека; у воинственных гекачепистов выменивали за тульские нарезные двустволки соболиные шкурки, а у гордых бичей и бомжей за устаревшие гранатометы — металлические «рубли» зеркальной Ресефесер с чеканными профилями легендарных бородатых богатырей этой исчезнувшей страны.
   Торговали мачтовым кедром, икрой, рыбой, солью, спичками, огненой водой, чистой водой, белыми медведями, льдом, углем, прошлогодним снегом, целебными грязями, сибирскими рудами, нефтью, якутскими алмазами — короче, «пахали», не чуждались любой работы. Приходилось даже пахать в буквальном смысле этого слова: выжигали лес, корчевали пни, возделывали делянки для опиумного мака и красных гвоздик, ценившимися коммуняками на вес латунной копейки, выращивали картофель и помидоры, заводили свинофермы, завозили лекарства и апельсины, приучали туземцев к систематическому труду и к цивилизованной пище и насаждали мир и благоволение в человеках. (Кстати, Маша так и не взяла фамилию мужа — потому, наверно, что не хотела менять привычную и солидную еврейскую фамилию «Сидорова» на сомнительного происхождения «Шлиман»).
   Первая встреча с аборигенами в районе Нижней Варты в среднем течении великой сибирской реки Еби ярко описана самим Шлиманом на крутой холостяцкой вечеринке в ресторанчике шведской академии по поводу вручения ему гуманитарной Нобелевской премии «За наведение мира между народами». В отличие от троянского Генриха Шлимана, старого, близорукого, нелюдимого, разобиженного людским непризнанием, Шлиман-Московский был человеком «как-с-гуся-вода» — толстым, рыжим, жизнерадостным, склонным к розыгрышам и дружеским попойкам. Все ему было «по барабану», как он выражался. Мишель нетрезв в половину третьего ночи, тем лучше — ему слово.


Начало записи:


   «Ваше величе… (обрыв в некачественной магнитофонной записи, залитой шампанским)… где шведский король, мать его дивизию? Смылся король? Ладно, продолжаю… (обрыв)… интересовала нефть… (обрыв)… сбросили нас прямо на бетон заброшенного нижневартовского аэродрома, — там недалеко стоит памятник нефтянику в телогрейке и с факелом, местные жители называют этого идола Алешей… (обрыв)… и самолет тут же улетел, даже крыльями не помахал, — эти трахнутые футбольные тиффози очень спешили вернуться в Тель-Авив к футболу „Маккаби“
   — «Манчестер Юнайтед». Мы с Машкой погасили парашюты и остались одни в этой нефтяной дыре — с лендровером, палаткой, провизией на полгода и всяческим экспедиционным барахлом… (обрыв)… там и сям посреди этой чахлой природы торчали первобытные нефтяные вышки. Лето — а холодно, белые ночи — а темно, низкое небо с черными облаками, из под земли рвутся газовые факелы, пыль нефтью воняет, с северного блядовитого океана дует пронзительный сквозняк… (обрыв)… ладно, по барабану… (обрыв)… Ну, что? Это Машка спрашивает: ну, что будем делать? Отвечаю: ставь мне выпивку, потом будем вместе ставить палатку, а в палатке я буду ставить тебе палку… (обрыв)… смеется: ну, дурак ты! У тебя одно на уме!.. (обрыв)… устраиваться. Не успели… (обрыв)… как появились аборигены… (обрыв)… конечно без хлеба-соли. Машка сразу в плач: Ну вот, допрыгались! Сейчас посмотрим, кто кому чего тут поставит! Я приказал ей заткнуться… (обрыв)… потому что взял за правило — никакого оружия, чтобы не было соблазна… (обрыв)… дорогих гостей, чтоб их черт побрал… (обрыв)… выставил перед собой на бетон, как пограничный столбик, бутылку чистого спирта… (обрыв)… вместо нагана держал в руке банку консервированных сосисок, но у самого, конечно, коленки дрожат и очко не железное. Двое — как видно, самые смелые, — остальные пугливо выглядывали из бывших ангаров по краям летного поля — неторопливо направились к нам. Первый, похожий на этого самого Алешу с факелом… (обрыв)… с похмелья… (обрыв)… угрюмый бугай под два метра, морда в синих шрамах, а в ухо вместо серьги ввинчен орден «Дружбы народов»… (обрыв)… чрезвычайно экзотично даже для аборигенов — перепачканная нефтью стеганная фуфайка-душегрейка, увешанная несметным количеством орденов и медалей, смазанные дегтем кирзовые сапоги, голубая папаха генерала морской авиации с позеленевшим крабом… (обрыв)… томат Калашникова… (обрыв)… похож на вождя местного племени
   — как оказалось на самом деле, он являлся Вторым Секретарем Нефтяного Райкома — что-то вроде заместителя Первого, я в этой сложной иерархии «секов» до сих пор толком не разобрался — персек, вторсек, сексот, генсек, гомо… (обрыв)… звали его Тсинуммок… (обрыв)… любимая поговорка — «А мне все по барабану». Только потом, я узнал… (обрыв)… суеверные аборигены зеркальной страны иногда берут вторые, запасные имена или нарочно произносят и пишут (кто умеет писать) свои подлинные имена наоборот, справа налево, — эта нехитрая зашифровка применяется для того, чтобы жестокая богиня Нинель, которую они страшно боятся, не узнала их — кто такая Нинель… (обрыв)… о ней подробнее… (обрыв)… а второй… (обрыв)… одновременно толмач, денщик, адъютант и телохранитель нефтяного вождя — был гол, как сокол, ростом в метр с кепкой, с красной гвоздикой в этой самой кепке и с саблей на боку, которая волочилась за ним по взлетной полосе… (обрыв)… ножки тоненькие, но кушать хочется. Звали его Газгольдер. [3]
   — Спроси у них, еханный бабай… (обрыв)… …ать их мать, откуда они, взялись, суки? С неба что ли свалились, ема-е? — приказал вождь Тсинуммок толмачу Газгольдеру, поигрывая автоматом и угрюмо взирая на пограничную бутылку огненной воды на бетонке.
   (Вождь говорил по древнеросски, но я ничего тогда еще не понимал, хотя, конечно, смысл вопроса был прозрачнее самой прозрачнейшей огненной воды из отборной пшеницы.)
   Толмач Газгольдер… (обрыв)… жадного взгляда от консервной банки с цветной соблазнительной этикеткой изображавшей а-ля натюрель баварские сосиски с горчицей… (обрыв)… спросил на очень плохом английском:
   — Где взял, однако?
   — Где, где… — ответил я. — В магазине купил.
   — «Ишимская», однако? [4] — брезгливо спросил Газгольдер, указывая на бутылку огненной воды.
   — Чистый спирт, — успокоил я.
   Газгольдер что-то уважительно сказал вождю; я лишь уловил слово «медицинский».
   Как вдруг из палатки появилась Машка с хлебом-солью и с вышиванными рушниками, и второй секретарь…
   (Далее следуют сплошные обрывы, прерываемые древнеросским матом)…»


Прервем обрывы.


   Первый контакт с аборигенами прошел благополучно. К величайшей Машкиной досаде, она, как женщина, нисколько не заинтересовала нефтяного вождя, хотя в те времена нравы у аборигенов были простые — «твоя жена — моя жена». Чукотская Машкина красота, сводившая с ума западноевпропейских мужчин, не выдержала конкуренции с медицинским спиртом и с банкой сосисок. Вождь Тсинуммок неторопясь уселся посреди разбитой травой взлетной полосы на пустой ящик из-под макарон, в три глотка осушил бутылку огненной воды, закусил торчавшим из бетонки ядовитым грибочком, сожрал свежую буханку ржаного хлеба и с неохотой отбросил недоеденную горбушку ходившему вокруг него и жалобно урчавшему толмачу, которую Газгольдер мгновенно проглотил.
   Затем вождь, не сходя с ящика, принял позу роденовского мыслителя и уставился на консервную банку с сосисками. Упрямый мыслительный процесс отпечатался на челе аборигена, но Мишель, покровительственно похлопал его по плечу и достал новенький консервовскрыватель с титановым лезвием и с деревянной ручкой и уже собирался вскрыть банку с сосисками, но реакция аборигена оказалась весьма неожиданной. Вождь сразу догадался в чем тут дело.