- Где остальные? - забеспокоился Писанко.
- Не знаю, - растерянно ответил летчик. - А разве они не вернулись?
Раскусив тактику немцев, мы встречаем их на всех вероятных маршрутах полета. Дежурим с рассвета до темноты, часами не покидаем кабины.
В ночь на 25 июля немцы снова пытались прорваться к Москве, но налет был отражен. Потом 26 июля. Еще и еще. Полки, стоявшие на аэродромах вокруг Москвы, успешно отражали налеты. Уже загремела слава героев первых боев: Катрич, Матаков, Александров, Платов, Шумилов, Голубин... О них говорят, пишут в газетах. И только мы все никак не проявим себя. Заместитель командира второй эскадрильи Федотов встретил противника, гнался за ним, а когда убедился, что догнать не сумеет, не выдержал, нажал на гашетки. И зря, без пользы себя демаскировал. "ШКАСы" не достали бомбардировщик, а фашистский стрелок, располагая более мощным оружием, в темноте ударил по всплескам огня на "Чайке", и Федотову пришлось покинуть ее, спасаясь на парашюте.
В тот день, когда Кохан вернулся в часть на попутной машине, оставив разбитую "Чайку" где-то на поле, Писанко пригласили в Волоколамский райком партии. Он не услышал и слова упрека. Ему только сказали, что хотели бы поздравить кого-нибудь из его пилотов, одержавших победу в бою...
- Посудите сами, товарищи, - говорил Писанко, - скорость нашей машины меньше, чем скорость немецких. Летчики злые, как черти, что не могут догнать. А хотят. Очень хотят.
И рассказал о случае с Коханом.
Патрулируя в зоне, Тимофей увидел проходящий над ним бомбовоз. На фоне неба был заметен его силуэт, особенно хорошо - выхлопные огни. Сблизившись метров на триста, летчик открыл огонь. Трудно сказать, попал или нет, но немец перевел машину в пике и понесся, пытаясь скрыться на фоне земли. Но Кохан держался ниже и все время наблюдал за ним. Так они пронеслись над Истрой, развернулись на Клин, опять развернулись. Не отрывая взгляда от фашиста, Кохан мельком увидел Сенежское озеро, потом, глянув на компас, прикинул, что где-то по курсу - Волоколамск. "Тем лучше, - подумал он, - ближе к дому. Собью и сразу пойду на посадку".
Приблизиться на дальность хорошего, точного залпа он просто не мог, не хватало мощности мотора, а понапрасну огонь не вел, не хотел себя демаскировать. Он считал, что немец его не видит, а носится просто на всякий случай, чтобы уйти от погони, если она еще существует. И ждал, когда он наконец, успокоится и выйдет в горизонтальный полет.
Так оно и случилось. Когда сзади остался Волоколамск, Кохан подошел к бомбовозу так близко, что можно было стрелять без прицела. Он нажал на обе гашетки, и четыре "ШКАСа" с треском изрыгнули огонь. Бомбардировщик сунулся вниз, и Кохан, боясь его потерять, сразу пошел за ним. Он думал, что земля еще далеко...
Кто-то из слушавших Писанко ахнул:
- Погиб?
Нет, Тимофей не погиб: случай спас. Зацепив верхушку высокого дерева, он почти инстинктивно рванул на себя ручку управления, пытаясь уйти от земли, но "Чайка" просела, ударилась нижней частью мотора о свеженарытый бугор земли, разворотила его и поползла, разрушаясь, по ровному месту. Бугор и спас нашего Кохана.
Очнувшись после удара, он с рассветом вышел к дороге и на попутной машине приехал в часть. На вопрос командира: "А что с фашистом?" Кохан скрипнул зубами и, скривившись от боли, зло процедил: "Ушел фашист".
А через два дня на место падения "Чайки" приехали техники. Они нашли там груду обломков, не пригодных даже на запасные части. Но привезли оттуда то, что явилось лучшим лекарством для Кохана - деталь от сбитого им фашистского самолета. Он валялся в ближайшем лесу, в километре от места падения "Чайки".
- Где он сейчас, Кохан? - спросили командира полка.
- В нашей санчасти, в госпиталь ехать отказался.
- Передайте ему привет, пожелайте дальнейших успехов.
Вскоре после этого командир эскадрильи Боровский, барражируя ночью в районе Истры, внезапно увидел фашистский бомбардировщик. Шаря по небу, его зацепил прожекторный луч. Враг заметался и вырвался было из цепких объятий лучей, но прожектор пошарил и снова его отыскал. К нему присоединился второй, третий. Лучи скрестились, и "дорнье" засверкал синим фосфорическим светом. Боровский приблизился метров на сто пятьдесят и ударил из всех пулеметов. Бомбовоз загорелся, но для верности летчик дал еще одну очередь. Бомбардировщик упал и взорвался южнее Истры.
Утром вместе с командиром полка Боровский приехал к нам в эскадрилью и рассказал о поединке с фашистом. Человек удивительной скромности, немолодой капитан и командир эскадрильи, он не восторгался победой, он рассказал обо всем спокойно, по-деловому, будто проводил занятие. Но я понял, что у него на душе. Понял, что перед нами герой, такой же, как Писанко, как подполковник Девотченко.
И словно в подтверждение этого вскоре Боровский сбил еще одного бомбера. И тоже в ночном бою. "Юнкере" упал в районе Звенигорода. О подвиге писали газеты, в том числе и наша "За храбрость".
В одну из этих ночей одержал победу в бою лейтенант Александр Яуров, бывший командир звена в эскадрилье Боровского. До начала войны он служил в нашем 120-м полку. В июле полк разделился на два, и Яуров ушел в другой, 121-й авиаполк. Победа Яурова не удивила меня: он уже был признанным мастером боя.
По прибытии в полк он как-то сразу бросился мне в глаза. Смуглый, суровый на вид. Наверное, татарин, подумалось мне. Я невольно с любопытством стал за ним наблюдать. Энергичный, независимый, он уважал своего командира капитана Боровского, но дружбы с ним не добивался - это было заметно даже со стороны. Подчиненных пилотов учил с душой, требовал жестко, и летчики, хотя и сердились порой на него, но уважали. Помню, кто-то из них, кажется Володя Гнатенко, даже жаловался начальству на грубость Яурова, но когда Боровский предложил молодому пилоту перейти в другое звено, тот отказался.
Когда наш полк разделился на два и Яуров от нас ушел, я подумал, что он станет там замкомэска. Однако ошибся: он шагнул через должность и сразу стал командиром.
Когда немцы начали совершать налеты на нашу столицу, я вспомнил Яурова и подумал, что он отличится, покажет себя в боях. И точно: он сбил два самолета днем - об этом рассказали товарищи, а теперь о нем написали в газете уничтожил фашиста ночью.
Горький урок
25 июля. Прямо у самолета Шевчук ставит задачу:
- Взлетаем звеном. Ты, - кивок в мою сторону, - слева. Ты, - пальцем Леонову в грудь, - справа. Будем патрулировать над Теряево.
Шевчук отступает на два шага, смотрит на нас. Что бы еще сказать? Грозит кулаком.
- Смотри мне!
Все ясно: надо быть повнимательнее. Первый раз взлетаем в составе звена. Особенно сложно мне: при взлете надо смотреть направо, а это непривычно. Но я доволен. Главное - научиться трудному: летать левым ведомым, выполнять правые развороты, правые фигуры пилотажа.
Взлетаем. Делаем круг, берем курс на Теряево. Высота две тысячи метров. Под крылом живописнейшая картина. Зеркальная гладь озера рассечена узкой полоской аллеи. На берегу - монастырь, огромный, торжественный, белоснежно-сверкающий. Вокруг него - стена с башнями и, очевидно, с бойницами. Шесть или семь башен. Ярко-зеленая крыша.
Был бы один - полюбовался бы вволю. Сейчас не могу: все внимание только ведущему, вернее, хвосту его самолета. "В хвост надо вцепиться зубами", сказал командир звена, и мы поняли это как надо.
- Тот, кто умеет держаться в строю, тот летчик, - еще вчера, готовя нас к групповому полету, говорил командир звена. - Кто не умеет, - он выдержал секундную паузу, стараясь сказать такое, что дошло бы до наших умов, - тот просто... мишень.
Понятно. Мишень для "мессершмиттов-109".
А Шевчук продолжал:
- Какой бы маневр я ни сделал, вы должны держаться в строю. Понятно? - Мы согласно кивнули. - Я - в вираж, вы - рядом. Я - в боевой разворот, вы рядом. Я - в пикирование, вы - рядом.
Ведущий качнул крылом: сигнал "Подтянись. Начинаем...". Подходим к нему поближе. Выполняем левый вираж с небольшим креном. Надо удержать свой самолет в одной плоскости с самолетом ведущего. В этом случае крылья наших машин должны составить прямую линию. Это красиво и грамотно. Вижу: вполне получается. Правда, мне сейчас нелегко, потому что нахожусь внутри виража. Зато на правом вираже отдыхаю.
- Переходим в пике! - командует нам ведущий.
Пикируем плотным строем... Можно подумать, что плотным - труднее. На самом же деле проще, легче замечаешь, когда отстаешь от ведущего, когда нагоняешь его.
Полеты в боевом строю - на разомкнутых интервалах и дистанциях - у нас еще впереди. Мы придем к ним не сразу и не по собственной воле: жизнь заставит, боевые дела.
Пикируем. Иду с небольшим принижением сзади, наблюдаю ведущего через крыло. Краем глаза смотрю на озеро. Вода у берега будто темно-зеленый бархат. Вероятно, это осока. Нет, осока светлее. Тростник! Как все-таки здесь красиво, спокойно! Даже не верится, что идет война, а мы не просто летаем строем, а патрулируем, поджидаем врага.
До земли остается метров семьсот. Шевчук тянет самолет к горизонту, переводит в угол набора. Земля быстро уходит вниз. Держусь нормально. Сейчас ведущий должен пойти в левый боевой разворот.
Но что это? Он резко бросает машину вправо и, обдав мой самолет черным дымком обогащенной смеси, уходит в сторону солнца. Первая мысль: не отстать от него, не потерять из виду. И вторая: наш командир неправильно поступил, развернувшись в сторону солнца. Но мое ли дело обсуждать его действия? Моя снятая обязанность - быть рядом с ним в любую минуту, в любой обстановке. Что Девотченко говорил?
На какую-то долю секунды, будто видение: Клин, 22 июня, мы сидим под разлапистым деревом, около самолетной стоянки. Перед нами - Девотченко. Он говорит: "Главное в боевой обстановке: держись своей группы. Отстал, оказался один, считай, погиб". Я понял: это закон. Понял еще тогда, 22 июня, а сейчас это чувствую остро, до боли в груди. Вот уж действительно, небо в овчинку. А солнце... Оно жжет, ослепляет.
Куда же все-таки делся Шевчук? Ладонь козырьком ко лбу. Смотрю, ищу. Бесполезно. Взгляд на землю - пусть отдохнут глаза. Секунду, не больше. Снова - вперед. И вдруг - о радость! - вижу. Он впереди и выше. Небо сразу стало другим: своим и уютным. И солнце стало иным: теплым и ласковым. Много ли человеку надо, особенно летчику - увидеть ведущего...
Теперь надо догнать его, занять свое место в строю. Однако он уходит все дальше и дальше. И выше. Нас разделяют триста, семьсот, тысяча метров. Покричать бы ему по радио, попросить уменьшить обороты мотора, подождать, пока не пристроюсь, но на машинах ведомых пилотов пока еще нет передатчиков, мы работаем лишь на прием. Однако почему ведущий молчит? Выключил рацию? Вполне вероятно. Визги и шумы в наушниках заглушают даже работу мотора. За отключение радиостанции нас пока не ругают. Но будут. Обязательно будут. И заставят настраивать ее перед вылетом, о шумах и визгах записывать в специальный журнал, сообщать инженеру, говорить на комсомольских собраниях. Даже вылетать запретят, когда неисправна радиостанция. Это будет, будет скоро. Но сейчас, упорно храня молчание, мой ведущий постепенно уходит все дальше и выше. Как бы не потерять его окончательно.
А где же Леонов? Впереди не видно. Быстро смотрю назад. Вижу: он сзади справа. А Шевчук все удаляется. Напряженно следя за ним, я ни разу не глянул в кабину, на приборную доску. Какая у меня высота?
О боже! Четыре тысячи метров! Даже несколько больше. А на двух тысячах семьсот надо было включить вторую скорость нагнетателя. Так вот почему я так быстро отстал от ведущего. Включаю...
"Чайка" рванулась вперед. Вижу, как отстает Леонов. Неужели не догадается глянуть в кабину, на прибор высоты. Нет, не догадался. И вскоре отстал, потерялся из виду.
Зато я быстро нагоняю командира звена. Очевидно, на моем самолете очень сильный мотор - так заметно сближаюсь с ведущим. Теперь-то он от меня не уйдет! Но мне надо быть похитрее: если я настигну его очень быстро, не видать мне моего самолета. Отберет да еще отругает. Не уважаешь, скажет, своего командира, на хорошую машину сел и молчишь. А я лично мыслю иначе: командира и надо сажать на плохую, на старую, чтобы не бросал своих подчиненных. Но почему он идет по прямой? Пора бы уже назад - километров шестьдесят поди отмахали от зоны. Неожиданно вижу: с разворота влево Шевчук по кому-то ведет огонь. В дымных лентах мелькают зеленые искры. Опускаю нос самолета... и не верю своим глазам: прямо передо мной - бомбовозы, четыре Хе-111. Огромные, неповоротливые, серовато-желтого цвета, вроде нашего штабного автобуса.
Кажется, я нахожусь в положении, явно невыгодном, Для победы надо иметь превосходство и прежде всего тактическое. А его-то и нет. Скорости "Чайки" и "хейнкеля" почти одинаковы, а высотой для свободы маневра я запастись не успел. Лезу прямо в строй бомбовозов, и мой самолет - отличная цель сразу для всех фашистских стрелков. Они уже бьют. Дымные трассы, будто живые, тянутся к моему самолету. Я слышу удары, чувствую их: "Чайка" принимает в себя раскаленный металл.
Быстро включаю оружие, не целясь, жму на гашетки! Промахнуться почти невозможно - так самолеты близко. Мелькает мысль: как быть дальше? Бить сразу по всем, неприцельно, это, конечно, не дело. Решаю: надо отойти вправо и, прикрываясь солнцем, ударить крайнего. Бой будет результативнее. Но как отойдешь, если я сблизился до предела? Стоит только свернуть, подставить незащищенный живот самолета, как сразу подобьют. Пронестись. над строем фашистов? Нельзя, мала скорость. Пока над ними будешь идти, расстреляют. Бросить машину вниз? Тоже не выход из положения. Есть только один и, пожалуй, единственно правильный выход: прикрываясь мотором, будто щитом, сделать скольжение вправо и вниз. Так я и делаю.
Условия изменились: по мне бьют не четыре фашистских стрелка, а только один. "Если атаковать вдвоем, одновременно слева и справа, - думаю я, - то фашисты рассредоточат огонь..." Но где он, Шевчук? Быстро осматриваюсь. Нет, не вижу. Может, он тоже справа? Накреняю машину вправо... Подо мной, едва не задев за крыло, проносится огненный шнур - это стреляет Шевчук. Бросаюсь вверх почти инстинктивно. Мгновение - и ниже меня пулей проносится "Чайка".
Только и не хватало, чтобы мы, боевая пара, столкнулись на глазах у фашистов.
Доворот влево, машина врага в прицеле, жму на гашетку. Дымные трассы впиваются в огромное тело правофланговой машины, гаснут, будто попав в холодную воду. Это я вижу Отчетливо. Мне даже кажется, что огненный смерч, рвущийся из моих пулеметов, разрежет фашиста надвое, превратит его в пылающий факел, но... бомбардировщик упрямо идет вперед, как ни в чем не бывало. На секунду даю отдохнуть пулеметам, чтобы не расплавить стволы. И вдруг замечаю: "хейнкель" кренится влево...
Неужели победа? Воображение рисует картину: перевернувшись, бомбардировщик неуклюже пойдет к земле, распуская хвост черного дыма, в какой-то момент растворится на фоне темного леса, потом полыхнет взрыв, поднимется столб черного дыма.
Нет, "хейнкель" не падает, по-прежнему идет, накренившись. Меня же почему-то выносит влево, в хвост вражеской группы. Внезапно осеняет догадка: фашисты поворачивают назад. И верно: они в развороте. Они уже не дойдут до Москвы. Мы заставили их повернуть.
Чувствую, как прибавляются силы, уверенность. Вот если бы завалить одного!
Отхожу вправо. "Хейнкели" уже развернулись, но держатся в плотном строю. Где же Шевчук? Быстро осматриваюсь. Нет, не вижу. Кручу головой, перекладываю самолет с крыла на крыло. Не вижу. Неужели сбили? И это предположение на какое-то время озадачивает меня.
Где справедливость, думаю я, где человечность? Как это можно, надеясь на силу оружия, прилететь в другую страну, чтобы разбить, уничтожить какой-то город, потому что город чужой, не немецкий. Уничтожить людей этого города, потому что они чужие, не немцы. Сбить русского летчика, потому что он, русский, встал на пути агрессора...
Такие мысли бродили в моей голове. Такие чувства охватили меня. Я понимаю, что это наивно, так мыслить, так чувствовать. Наивно, неправильно. И верно, пройдет какое-то время, и мне стыдно будет об этом вспоминать. Стыдно перед собственной совестью, потому что в самое ближайшее время я услышу о зверствах фашистов на нашей земле. Увижу очерк в газете - крик души советских людей, очевидцев мученической смерти "Тани" - Зои Космодемьянской. И увижу ее на снимке: в снегу, полуобнаженную, с веревкой на шее. Увижу и сразу пойму, что понятия "справедливость" и "фашистский солдат" - антиподы, несовместимые по природе своей, по сущности. Пройдет еще какое-то время, и я, летая на штурмовку вражеских войск, увижу, как будут метаться фашисты под огнем моих пулеметов, реактивных снарядов, пытаясь укрыться, спастись. А я буду их бить, бить... И мысль, что я уничтожаю их, ни разу не потревожит меня.
Решив, что Толя погиб, со злостью бросаюсь в атаку. - И чувствую, что мне почему-то жарко. И душно. Впрочем, чему удивляться? Июль. День солнечный, теплый. Пока догонял Шевчука, мотор перегрелся. В этом, очевидно, все дело.
Сближаюсь, но медленно. Такое впечатление, будто не тянет мотор. Впрочем, и это не удивительно, не так уж велико преимущество "Чайки" над Хе-111. Не отстать бы и то хорошо. Вижу, как немцы ведут огонь. Стрелок правофланговой машины бьет короткими очередями. Между нами - дымная цепь: десять-двенадцать быстротающих светлых дымков и разрыв - отдых для пулеметов. Снова десять-двенадцать, опять - разрыв...
Пора открывать огонь. Далековато, конечно, но терпения больше нет. Бью по правой, ближайшей ко мне машине. В кабине душно и жарко. Запах гари ударяет в лицо, но "хейнкель" не падает. Идет, как ни в чем не бывало. Надо подойти еще ближе, однако сектор газе давно уже подвинут до упора вперед.
Внезапно мотор начинает давать перебои. Секунды - и машина как в лихорадке. Что это? Справа по боковому капоту мотора летят какие-то хлопья. Передняя половина капота вместо зеленой почему-то становится черной. Чернота быстро бежит прямо к кабине, черные хлопья летят в лицо. Понял наконец: это сгорает краска. В ту же секунду из-под приборной доски вырвались искры, пламя лизнуло колени, правую руку. Горю! А враг уходит. В бессильной злобе жму на гашетки. Пулеметы ревут, исходят огнем. Что толку? Фашисты уже далеко...
Вижу: справа курсом, перпендикулярным полету бомбардировщиков, летят шесть краснозвездных истребителей. Необычные, еще неизвестные мне самолеты: остроносые, длинные. Они налетают, как смерч. Смотрю и завидую летчикам. Уверен: из боя, который они сейчас затевают, фашисты не уйдут безнаказанно.
Так окончилась первая встреча с врагом. Машина горит. Бросаю последний взгляд в сторону уходящих бомбардировщиков и... вижу "Чайку" в километре левее строя фашистов. Очевидно, пилот наблюдает атаку скоростных истребителей. Кто это, Шевчук, которого я поторопился похоронить, или Володя Леонов, догадавшийся наконец включить вторую скорость нагнетателя?
Однако гадать уже некогда, огонь подобрался ко мне вплотную, я задыхаюсь. Надо немедленно прыгать, но торопиться не следует, иначе можно что-то забыть, впопыхах перепутать. Отсоединяю радиошнур. Раскрываю замок привязных ремней. Кажется, все. Последний взгляд на прибор высоты: пять километров. Последняя мысль: все ли я сделал, чтобы спасти самолет? Может, скользнуть на крыло, сбить пламя? Нет, бесполезно. Если бы горело крыло или хвост, дело другое, а то ведь мотор, пламя рвется из-под приборной доски. Я только теряю время, бензиновый бак может взорваться в любую секунду.
Легким движением ручки поднимаю нос самолета, резко его опускаю. Сила инерции легко отрывает меня от сиденья, плавно бросает вверх. Считаю секунды надо сделать затяжку. Падаю вниз головой и вижу свой самолет. С разворотом влево "Чайка" стремительно уходит к земле. Дергаю вытяжное кольцо, слышу шуршание шелка, мотнувшись в сильном рывке, повисаю на стропах.
Все. Бой закончен.
Первый неудачный бой, первый удачный прыжок с парашютом. Впрочем, удачен ли он, говорить, наверное, рано. Клин почти подо мной; отсюда я вижу Истру, зеркальную гладь водохранилища, северо-запад Москвы и Московское море, ровную ленту канала и Дмитров. Я вижу всю красоту Подмосковья, но это меня не радует. Я теперь понимаю: прыжок, как и бой, неудачен. Кто же раскрывает парашют на такой высоте? Случись это около линии фронта, где шныряют Ме-109, они бы изрешетили меня.
Постепенно снижаюсь. Подо мной - лесок, рядом - деревня и колхозное поле. Я думал, что самое страшное - первый прыжок с парашютом - уже позади. Однако это не так. К месту, куда я должен приземлиться, отовсюду сбегаются люди. С граблями и вилами - июль, время уборки хлебов. Недавно в газете видел рисунок: фашист-диверсант опускается прямо на вилы. Вполне представляю, как это может быть. Надо ускорить снижение, надо успеть приземлиться раньше, чем прибегут люди. Хватаю сразу несколько строп, тяну что есть силы. Купол ложится набок, ветер свистит в ушах, земля несется навстречу. Успею!..
На ошибках учимся
С утра день был жарким, горячим. И солнце палило нещадно, и много летали. Во второй половине дня небо нахмурилось, ветер принес низкие тучи и полеты пришлось прекратить. В такую погоду мы обычно проводим совещания или занятия. Проводим там, где и работаем, где живем - у самолетов.
Заседание комсомольского бюро эскадрильи открывает младший лейтенант Михаил Питолин. Насупив белесые брови, комсорг объявляет повестку дня: бой звена Шевчука с группой фашистских бомбардировщиков. И уточняет: не бой сам по себе, а действия летчиков.
Миша не назвал наших фамилий, ни моей, ни Леонова, но на душе у меня творится такое, что не выскажешь никакими словами. Лучше, если бы меня отчитал командир эскадрильи или сам Писанко. Однако ни тот, ни другой не обронили ни слова. Больше того, Глебов сказал: "Летай на здоровье, за одного битого двух небитых дают". "Я теперь боевой, обстрелянный летчик", - подумалось мне. И вдруг это бюро. А в составе бюро мои же товарищи - летчики и техник самолета Георгий Анисин.
Замечаю, что Миша чувствует себя неуверенно. Это понятно - непросто разбирать поступки людей, говорить об их поведении при встрече с врагом, если сам еще не встречался. Он, очевидно, предполагает, что кто-то из нас может подумать: а что бы ты делал, Миша, на нашем месте? Как бы ты действовал, Миша, если немцы стреляют? Не просто ведь так стреляют, не ради того, чтобы тебя попугать, а чтобы убить. Все бы ты правильно делал, Миша?
Но я не думаю так. Я понимаю, для чего нужно это бюро: чтобы другие не повторили наших ошибок. Будем до конца справедливы: не так-то уж здорово мы показали себя в бою. И что бы ни сказали члены бюро, какую бы оценку ни дали нам как бойцам, все будет правильно, справедливо. И нечего комсоргу стесняться. Пусть заставит нас оценить свои действия, пусть спросит, укажет.
Миша коротко вводит членов бюро в обстановку, говорит о результатах встречи с воздушным противником. Это давно всем известно, но ему нужен моральный плацдарм: с чего-то же надо начать.
- Будем говорить по душам, - предлагает комсорг, - откровенно. Согласны?
Все соглашаются. А он, набирая уверенность, продолжает:
- Начистоту. И тот, кто виноват, пусть отвечает. По законам совести. - И вдруг неожиданно, будто пошел в лобовую атаку, спросил: - Как могло случиться, комсомолец Леонов, что ты не поддержал товарищей в этом бою?
Леонов пришел на посадку первым. Шевчук, возвратившись вторым, сразу спросил у него: "Где Штучкин?" Взглянув на избитый самолет командира звена, Леонов сразу все понял и сразу почувствовал себя виноватым. Факт остается фактом: в бой не вступал. Докажи, что не трус, что не бросил в тяжелый момент командира и товарища.
Какое-то время Леонов ждал, что я вот-вот приду на посадку, потом перестал. С приближением вечера все больше и больше росло его беспокойство. Он часто звонил на командный пункт и все время слышал один и тот же ответ: "Пока ничего не известно".
Вечером Володя пришел к самолету, не раздеваясь, лег на чехол. Гнетущие мысли не давали заснуть. "Трус... Бросил в бою товарищей", - так ему могут сказать. Страшнее нет слов, страшнее нет обвинения! Что теперь делать? Что говорить в свое оправдание? Нечего. С трусом никто не захочет летать. Никто не возьмет в звено, если Шевчук от него откажется.
Так, не сомкнув глаз, Володя промучился ночь. И весь следующий день не находил себе места. А я в это время ехал домой. Сначала на деревенской повозке добрался до станции Ново-Петровское, оттуда поездом до Волоколамска, затем на попутной машине. До части добрался лишь ночью.
Отдохнув немного с дороги, я пошел к самолету Леонова. Володя спал, бледный, усталый. Видимо, уснул недавно, перед самым рассветом, когда потянуло прохладой. Он лежал на спине в синей, застегнутой до подбородка шинели, зябко подобрав под себя ноги. Почувствовав мой взгляд, Володя открыл глаза, с минуту смотрел, очевидно не веря, потом вскочил, бросился мне на шею и зарыдал.
И вот мы снова все вместе: Шевчук, Леонов и я - наше звено. Мы - на комсомольском бюро, и Володе задан первый вопрос. Смутившись, Леонов с минуту молчит, собирается с мыслями, наконец отвечает:
- Как же я мог поддержать, если отстал от товарищей? Я же их потерял.
- А почему отстал?
- Теперь-то я знаю, - отвечает Леонов, глядя на членов бюро искренними до отчаяния глазами, и начинает рассказывать.
При развороте на солнце он потерял ведущего. Вскоре нашел, но на большом удалении. Боясь потерять его снова, не спускал с него глаз. Так, поднимаясь все выше и выше, он проскочил высоту, на которой надо было включить вторую скорость нагнетателя. Заметив, что ведущий продолжает от него удаляться, он страшно обеспокоился, следил за ним до боли в глазах, но бесполезно - самолет растаял на фоне синего неба.
- Не знаю, - растерянно ответил летчик. - А разве они не вернулись?
Раскусив тактику немцев, мы встречаем их на всех вероятных маршрутах полета. Дежурим с рассвета до темноты, часами не покидаем кабины.
В ночь на 25 июля немцы снова пытались прорваться к Москве, но налет был отражен. Потом 26 июля. Еще и еще. Полки, стоявшие на аэродромах вокруг Москвы, успешно отражали налеты. Уже загремела слава героев первых боев: Катрич, Матаков, Александров, Платов, Шумилов, Голубин... О них говорят, пишут в газетах. И только мы все никак не проявим себя. Заместитель командира второй эскадрильи Федотов встретил противника, гнался за ним, а когда убедился, что догнать не сумеет, не выдержал, нажал на гашетки. И зря, без пользы себя демаскировал. "ШКАСы" не достали бомбардировщик, а фашистский стрелок, располагая более мощным оружием, в темноте ударил по всплескам огня на "Чайке", и Федотову пришлось покинуть ее, спасаясь на парашюте.
В тот день, когда Кохан вернулся в часть на попутной машине, оставив разбитую "Чайку" где-то на поле, Писанко пригласили в Волоколамский райком партии. Он не услышал и слова упрека. Ему только сказали, что хотели бы поздравить кого-нибудь из его пилотов, одержавших победу в бою...
- Посудите сами, товарищи, - говорил Писанко, - скорость нашей машины меньше, чем скорость немецких. Летчики злые, как черти, что не могут догнать. А хотят. Очень хотят.
И рассказал о случае с Коханом.
Патрулируя в зоне, Тимофей увидел проходящий над ним бомбовоз. На фоне неба был заметен его силуэт, особенно хорошо - выхлопные огни. Сблизившись метров на триста, летчик открыл огонь. Трудно сказать, попал или нет, но немец перевел машину в пике и понесся, пытаясь скрыться на фоне земли. Но Кохан держался ниже и все время наблюдал за ним. Так они пронеслись над Истрой, развернулись на Клин, опять развернулись. Не отрывая взгляда от фашиста, Кохан мельком увидел Сенежское озеро, потом, глянув на компас, прикинул, что где-то по курсу - Волоколамск. "Тем лучше, - подумал он, - ближе к дому. Собью и сразу пойду на посадку".
Приблизиться на дальность хорошего, точного залпа он просто не мог, не хватало мощности мотора, а понапрасну огонь не вел, не хотел себя демаскировать. Он считал, что немец его не видит, а носится просто на всякий случай, чтобы уйти от погони, если она еще существует. И ждал, когда он наконец, успокоится и выйдет в горизонтальный полет.
Так оно и случилось. Когда сзади остался Волоколамск, Кохан подошел к бомбовозу так близко, что можно было стрелять без прицела. Он нажал на обе гашетки, и четыре "ШКАСа" с треском изрыгнули огонь. Бомбардировщик сунулся вниз, и Кохан, боясь его потерять, сразу пошел за ним. Он думал, что земля еще далеко...
Кто-то из слушавших Писанко ахнул:
- Погиб?
Нет, Тимофей не погиб: случай спас. Зацепив верхушку высокого дерева, он почти инстинктивно рванул на себя ручку управления, пытаясь уйти от земли, но "Чайка" просела, ударилась нижней частью мотора о свеженарытый бугор земли, разворотила его и поползла, разрушаясь, по ровному месту. Бугор и спас нашего Кохана.
Очнувшись после удара, он с рассветом вышел к дороге и на попутной машине приехал в часть. На вопрос командира: "А что с фашистом?" Кохан скрипнул зубами и, скривившись от боли, зло процедил: "Ушел фашист".
А через два дня на место падения "Чайки" приехали техники. Они нашли там груду обломков, не пригодных даже на запасные части. Но привезли оттуда то, что явилось лучшим лекарством для Кохана - деталь от сбитого им фашистского самолета. Он валялся в ближайшем лесу, в километре от места падения "Чайки".
- Где он сейчас, Кохан? - спросили командира полка.
- В нашей санчасти, в госпиталь ехать отказался.
- Передайте ему привет, пожелайте дальнейших успехов.
Вскоре после этого командир эскадрильи Боровский, барражируя ночью в районе Истры, внезапно увидел фашистский бомбардировщик. Шаря по небу, его зацепил прожекторный луч. Враг заметался и вырвался было из цепких объятий лучей, но прожектор пошарил и снова его отыскал. К нему присоединился второй, третий. Лучи скрестились, и "дорнье" засверкал синим фосфорическим светом. Боровский приблизился метров на сто пятьдесят и ударил из всех пулеметов. Бомбовоз загорелся, но для верности летчик дал еще одну очередь. Бомбардировщик упал и взорвался южнее Истры.
Утром вместе с командиром полка Боровский приехал к нам в эскадрилью и рассказал о поединке с фашистом. Человек удивительной скромности, немолодой капитан и командир эскадрильи, он не восторгался победой, он рассказал обо всем спокойно, по-деловому, будто проводил занятие. Но я понял, что у него на душе. Понял, что перед нами герой, такой же, как Писанко, как подполковник Девотченко.
И словно в подтверждение этого вскоре Боровский сбил еще одного бомбера. И тоже в ночном бою. "Юнкере" упал в районе Звенигорода. О подвиге писали газеты, в том числе и наша "За храбрость".
В одну из этих ночей одержал победу в бою лейтенант Александр Яуров, бывший командир звена в эскадрилье Боровского. До начала войны он служил в нашем 120-м полку. В июле полк разделился на два, и Яуров ушел в другой, 121-й авиаполк. Победа Яурова не удивила меня: он уже был признанным мастером боя.
По прибытии в полк он как-то сразу бросился мне в глаза. Смуглый, суровый на вид. Наверное, татарин, подумалось мне. Я невольно с любопытством стал за ним наблюдать. Энергичный, независимый, он уважал своего командира капитана Боровского, но дружбы с ним не добивался - это было заметно даже со стороны. Подчиненных пилотов учил с душой, требовал жестко, и летчики, хотя и сердились порой на него, но уважали. Помню, кто-то из них, кажется Володя Гнатенко, даже жаловался начальству на грубость Яурова, но когда Боровский предложил молодому пилоту перейти в другое звено, тот отказался.
Когда наш полк разделился на два и Яуров от нас ушел, я подумал, что он станет там замкомэска. Однако ошибся: он шагнул через должность и сразу стал командиром.
Когда немцы начали совершать налеты на нашу столицу, я вспомнил Яурова и подумал, что он отличится, покажет себя в боях. И точно: он сбил два самолета днем - об этом рассказали товарищи, а теперь о нем написали в газете уничтожил фашиста ночью.
Горький урок
25 июля. Прямо у самолета Шевчук ставит задачу:
- Взлетаем звеном. Ты, - кивок в мою сторону, - слева. Ты, - пальцем Леонову в грудь, - справа. Будем патрулировать над Теряево.
Шевчук отступает на два шага, смотрит на нас. Что бы еще сказать? Грозит кулаком.
- Смотри мне!
Все ясно: надо быть повнимательнее. Первый раз взлетаем в составе звена. Особенно сложно мне: при взлете надо смотреть направо, а это непривычно. Но я доволен. Главное - научиться трудному: летать левым ведомым, выполнять правые развороты, правые фигуры пилотажа.
Взлетаем. Делаем круг, берем курс на Теряево. Высота две тысячи метров. Под крылом живописнейшая картина. Зеркальная гладь озера рассечена узкой полоской аллеи. На берегу - монастырь, огромный, торжественный, белоснежно-сверкающий. Вокруг него - стена с башнями и, очевидно, с бойницами. Шесть или семь башен. Ярко-зеленая крыша.
Был бы один - полюбовался бы вволю. Сейчас не могу: все внимание только ведущему, вернее, хвосту его самолета. "В хвост надо вцепиться зубами", сказал командир звена, и мы поняли это как надо.
- Тот, кто умеет держаться в строю, тот летчик, - еще вчера, готовя нас к групповому полету, говорил командир звена. - Кто не умеет, - он выдержал секундную паузу, стараясь сказать такое, что дошло бы до наших умов, - тот просто... мишень.
Понятно. Мишень для "мессершмиттов-109".
А Шевчук продолжал:
- Какой бы маневр я ни сделал, вы должны держаться в строю. Понятно? - Мы согласно кивнули. - Я - в вираж, вы - рядом. Я - в боевой разворот, вы рядом. Я - в пикирование, вы - рядом.
Ведущий качнул крылом: сигнал "Подтянись. Начинаем...". Подходим к нему поближе. Выполняем левый вираж с небольшим креном. Надо удержать свой самолет в одной плоскости с самолетом ведущего. В этом случае крылья наших машин должны составить прямую линию. Это красиво и грамотно. Вижу: вполне получается. Правда, мне сейчас нелегко, потому что нахожусь внутри виража. Зато на правом вираже отдыхаю.
- Переходим в пике! - командует нам ведущий.
Пикируем плотным строем... Можно подумать, что плотным - труднее. На самом же деле проще, легче замечаешь, когда отстаешь от ведущего, когда нагоняешь его.
Полеты в боевом строю - на разомкнутых интервалах и дистанциях - у нас еще впереди. Мы придем к ним не сразу и не по собственной воле: жизнь заставит, боевые дела.
Пикируем. Иду с небольшим принижением сзади, наблюдаю ведущего через крыло. Краем глаза смотрю на озеро. Вода у берега будто темно-зеленый бархат. Вероятно, это осока. Нет, осока светлее. Тростник! Как все-таки здесь красиво, спокойно! Даже не верится, что идет война, а мы не просто летаем строем, а патрулируем, поджидаем врага.
До земли остается метров семьсот. Шевчук тянет самолет к горизонту, переводит в угол набора. Земля быстро уходит вниз. Держусь нормально. Сейчас ведущий должен пойти в левый боевой разворот.
Но что это? Он резко бросает машину вправо и, обдав мой самолет черным дымком обогащенной смеси, уходит в сторону солнца. Первая мысль: не отстать от него, не потерять из виду. И вторая: наш командир неправильно поступил, развернувшись в сторону солнца. Но мое ли дело обсуждать его действия? Моя снятая обязанность - быть рядом с ним в любую минуту, в любой обстановке. Что Девотченко говорил?
На какую-то долю секунды, будто видение: Клин, 22 июня, мы сидим под разлапистым деревом, около самолетной стоянки. Перед нами - Девотченко. Он говорит: "Главное в боевой обстановке: держись своей группы. Отстал, оказался один, считай, погиб". Я понял: это закон. Понял еще тогда, 22 июня, а сейчас это чувствую остро, до боли в груди. Вот уж действительно, небо в овчинку. А солнце... Оно жжет, ослепляет.
Куда же все-таки делся Шевчук? Ладонь козырьком ко лбу. Смотрю, ищу. Бесполезно. Взгляд на землю - пусть отдохнут глаза. Секунду, не больше. Снова - вперед. И вдруг - о радость! - вижу. Он впереди и выше. Небо сразу стало другим: своим и уютным. И солнце стало иным: теплым и ласковым. Много ли человеку надо, особенно летчику - увидеть ведущего...
Теперь надо догнать его, занять свое место в строю. Однако он уходит все дальше и дальше. И выше. Нас разделяют триста, семьсот, тысяча метров. Покричать бы ему по радио, попросить уменьшить обороты мотора, подождать, пока не пристроюсь, но на машинах ведомых пилотов пока еще нет передатчиков, мы работаем лишь на прием. Однако почему ведущий молчит? Выключил рацию? Вполне вероятно. Визги и шумы в наушниках заглушают даже работу мотора. За отключение радиостанции нас пока не ругают. Но будут. Обязательно будут. И заставят настраивать ее перед вылетом, о шумах и визгах записывать в специальный журнал, сообщать инженеру, говорить на комсомольских собраниях. Даже вылетать запретят, когда неисправна радиостанция. Это будет, будет скоро. Но сейчас, упорно храня молчание, мой ведущий постепенно уходит все дальше и выше. Как бы не потерять его окончательно.
А где же Леонов? Впереди не видно. Быстро смотрю назад. Вижу: он сзади справа. А Шевчук все удаляется. Напряженно следя за ним, я ни разу не глянул в кабину, на приборную доску. Какая у меня высота?
О боже! Четыре тысячи метров! Даже несколько больше. А на двух тысячах семьсот надо было включить вторую скорость нагнетателя. Так вот почему я так быстро отстал от ведущего. Включаю...
"Чайка" рванулась вперед. Вижу, как отстает Леонов. Неужели не догадается глянуть в кабину, на прибор высоты. Нет, не догадался. И вскоре отстал, потерялся из виду.
Зато я быстро нагоняю командира звена. Очевидно, на моем самолете очень сильный мотор - так заметно сближаюсь с ведущим. Теперь-то он от меня не уйдет! Но мне надо быть похитрее: если я настигну его очень быстро, не видать мне моего самолета. Отберет да еще отругает. Не уважаешь, скажет, своего командира, на хорошую машину сел и молчишь. А я лично мыслю иначе: командира и надо сажать на плохую, на старую, чтобы не бросал своих подчиненных. Но почему он идет по прямой? Пора бы уже назад - километров шестьдесят поди отмахали от зоны. Неожиданно вижу: с разворота влево Шевчук по кому-то ведет огонь. В дымных лентах мелькают зеленые искры. Опускаю нос самолета... и не верю своим глазам: прямо передо мной - бомбовозы, четыре Хе-111. Огромные, неповоротливые, серовато-желтого цвета, вроде нашего штабного автобуса.
Кажется, я нахожусь в положении, явно невыгодном, Для победы надо иметь превосходство и прежде всего тактическое. А его-то и нет. Скорости "Чайки" и "хейнкеля" почти одинаковы, а высотой для свободы маневра я запастись не успел. Лезу прямо в строй бомбовозов, и мой самолет - отличная цель сразу для всех фашистских стрелков. Они уже бьют. Дымные трассы, будто живые, тянутся к моему самолету. Я слышу удары, чувствую их: "Чайка" принимает в себя раскаленный металл.
Быстро включаю оружие, не целясь, жму на гашетки! Промахнуться почти невозможно - так самолеты близко. Мелькает мысль: как быть дальше? Бить сразу по всем, неприцельно, это, конечно, не дело. Решаю: надо отойти вправо и, прикрываясь солнцем, ударить крайнего. Бой будет результативнее. Но как отойдешь, если я сблизился до предела? Стоит только свернуть, подставить незащищенный живот самолета, как сразу подобьют. Пронестись. над строем фашистов? Нельзя, мала скорость. Пока над ними будешь идти, расстреляют. Бросить машину вниз? Тоже не выход из положения. Есть только один и, пожалуй, единственно правильный выход: прикрываясь мотором, будто щитом, сделать скольжение вправо и вниз. Так я и делаю.
Условия изменились: по мне бьют не четыре фашистских стрелка, а только один. "Если атаковать вдвоем, одновременно слева и справа, - думаю я, - то фашисты рассредоточат огонь..." Но где он, Шевчук? Быстро осматриваюсь. Нет, не вижу. Может, он тоже справа? Накреняю машину вправо... Подо мной, едва не задев за крыло, проносится огненный шнур - это стреляет Шевчук. Бросаюсь вверх почти инстинктивно. Мгновение - и ниже меня пулей проносится "Чайка".
Только и не хватало, чтобы мы, боевая пара, столкнулись на глазах у фашистов.
Доворот влево, машина врага в прицеле, жму на гашетку. Дымные трассы впиваются в огромное тело правофланговой машины, гаснут, будто попав в холодную воду. Это я вижу Отчетливо. Мне даже кажется, что огненный смерч, рвущийся из моих пулеметов, разрежет фашиста надвое, превратит его в пылающий факел, но... бомбардировщик упрямо идет вперед, как ни в чем не бывало. На секунду даю отдохнуть пулеметам, чтобы не расплавить стволы. И вдруг замечаю: "хейнкель" кренится влево...
Неужели победа? Воображение рисует картину: перевернувшись, бомбардировщик неуклюже пойдет к земле, распуская хвост черного дыма, в какой-то момент растворится на фоне темного леса, потом полыхнет взрыв, поднимется столб черного дыма.
Нет, "хейнкель" не падает, по-прежнему идет, накренившись. Меня же почему-то выносит влево, в хвост вражеской группы. Внезапно осеняет догадка: фашисты поворачивают назад. И верно: они в развороте. Они уже не дойдут до Москвы. Мы заставили их повернуть.
Чувствую, как прибавляются силы, уверенность. Вот если бы завалить одного!
Отхожу вправо. "Хейнкели" уже развернулись, но держатся в плотном строю. Где же Шевчук? Быстро осматриваюсь. Нет, не вижу. Кручу головой, перекладываю самолет с крыла на крыло. Не вижу. Неужели сбили? И это предположение на какое-то время озадачивает меня.
Где справедливость, думаю я, где человечность? Как это можно, надеясь на силу оружия, прилететь в другую страну, чтобы разбить, уничтожить какой-то город, потому что город чужой, не немецкий. Уничтожить людей этого города, потому что они чужие, не немцы. Сбить русского летчика, потому что он, русский, встал на пути агрессора...
Такие мысли бродили в моей голове. Такие чувства охватили меня. Я понимаю, что это наивно, так мыслить, так чувствовать. Наивно, неправильно. И верно, пройдет какое-то время, и мне стыдно будет об этом вспоминать. Стыдно перед собственной совестью, потому что в самое ближайшее время я услышу о зверствах фашистов на нашей земле. Увижу очерк в газете - крик души советских людей, очевидцев мученической смерти "Тани" - Зои Космодемьянской. И увижу ее на снимке: в снегу, полуобнаженную, с веревкой на шее. Увижу и сразу пойму, что понятия "справедливость" и "фашистский солдат" - антиподы, несовместимые по природе своей, по сущности. Пройдет еще какое-то время, и я, летая на штурмовку вражеских войск, увижу, как будут метаться фашисты под огнем моих пулеметов, реактивных снарядов, пытаясь укрыться, спастись. А я буду их бить, бить... И мысль, что я уничтожаю их, ни разу не потревожит меня.
Решив, что Толя погиб, со злостью бросаюсь в атаку. - И чувствую, что мне почему-то жарко. И душно. Впрочем, чему удивляться? Июль. День солнечный, теплый. Пока догонял Шевчука, мотор перегрелся. В этом, очевидно, все дело.
Сближаюсь, но медленно. Такое впечатление, будто не тянет мотор. Впрочем, и это не удивительно, не так уж велико преимущество "Чайки" над Хе-111. Не отстать бы и то хорошо. Вижу, как немцы ведут огонь. Стрелок правофланговой машины бьет короткими очередями. Между нами - дымная цепь: десять-двенадцать быстротающих светлых дымков и разрыв - отдых для пулеметов. Снова десять-двенадцать, опять - разрыв...
Пора открывать огонь. Далековато, конечно, но терпения больше нет. Бью по правой, ближайшей ко мне машине. В кабине душно и жарко. Запах гари ударяет в лицо, но "хейнкель" не падает. Идет, как ни в чем не бывало. Надо подойти еще ближе, однако сектор газе давно уже подвинут до упора вперед.
Внезапно мотор начинает давать перебои. Секунды - и машина как в лихорадке. Что это? Справа по боковому капоту мотора летят какие-то хлопья. Передняя половина капота вместо зеленой почему-то становится черной. Чернота быстро бежит прямо к кабине, черные хлопья летят в лицо. Понял наконец: это сгорает краска. В ту же секунду из-под приборной доски вырвались искры, пламя лизнуло колени, правую руку. Горю! А враг уходит. В бессильной злобе жму на гашетки. Пулеметы ревут, исходят огнем. Что толку? Фашисты уже далеко...
Вижу: справа курсом, перпендикулярным полету бомбардировщиков, летят шесть краснозвездных истребителей. Необычные, еще неизвестные мне самолеты: остроносые, длинные. Они налетают, как смерч. Смотрю и завидую летчикам. Уверен: из боя, который они сейчас затевают, фашисты не уйдут безнаказанно.
Так окончилась первая встреча с врагом. Машина горит. Бросаю последний взгляд в сторону уходящих бомбардировщиков и... вижу "Чайку" в километре левее строя фашистов. Очевидно, пилот наблюдает атаку скоростных истребителей. Кто это, Шевчук, которого я поторопился похоронить, или Володя Леонов, догадавшийся наконец включить вторую скорость нагнетателя?
Однако гадать уже некогда, огонь подобрался ко мне вплотную, я задыхаюсь. Надо немедленно прыгать, но торопиться не следует, иначе можно что-то забыть, впопыхах перепутать. Отсоединяю радиошнур. Раскрываю замок привязных ремней. Кажется, все. Последний взгляд на прибор высоты: пять километров. Последняя мысль: все ли я сделал, чтобы спасти самолет? Может, скользнуть на крыло, сбить пламя? Нет, бесполезно. Если бы горело крыло или хвост, дело другое, а то ведь мотор, пламя рвется из-под приборной доски. Я только теряю время, бензиновый бак может взорваться в любую секунду.
Легким движением ручки поднимаю нос самолета, резко его опускаю. Сила инерции легко отрывает меня от сиденья, плавно бросает вверх. Считаю секунды надо сделать затяжку. Падаю вниз головой и вижу свой самолет. С разворотом влево "Чайка" стремительно уходит к земле. Дергаю вытяжное кольцо, слышу шуршание шелка, мотнувшись в сильном рывке, повисаю на стропах.
Все. Бой закончен.
Первый неудачный бой, первый удачный прыжок с парашютом. Впрочем, удачен ли он, говорить, наверное, рано. Клин почти подо мной; отсюда я вижу Истру, зеркальную гладь водохранилища, северо-запад Москвы и Московское море, ровную ленту канала и Дмитров. Я вижу всю красоту Подмосковья, но это меня не радует. Я теперь понимаю: прыжок, как и бой, неудачен. Кто же раскрывает парашют на такой высоте? Случись это около линии фронта, где шныряют Ме-109, они бы изрешетили меня.
Постепенно снижаюсь. Подо мной - лесок, рядом - деревня и колхозное поле. Я думал, что самое страшное - первый прыжок с парашютом - уже позади. Однако это не так. К месту, куда я должен приземлиться, отовсюду сбегаются люди. С граблями и вилами - июль, время уборки хлебов. Недавно в газете видел рисунок: фашист-диверсант опускается прямо на вилы. Вполне представляю, как это может быть. Надо ускорить снижение, надо успеть приземлиться раньше, чем прибегут люди. Хватаю сразу несколько строп, тяну что есть силы. Купол ложится набок, ветер свистит в ушах, земля несется навстречу. Успею!..
На ошибках учимся
С утра день был жарким, горячим. И солнце палило нещадно, и много летали. Во второй половине дня небо нахмурилось, ветер принес низкие тучи и полеты пришлось прекратить. В такую погоду мы обычно проводим совещания или занятия. Проводим там, где и работаем, где живем - у самолетов.
Заседание комсомольского бюро эскадрильи открывает младший лейтенант Михаил Питолин. Насупив белесые брови, комсорг объявляет повестку дня: бой звена Шевчука с группой фашистских бомбардировщиков. И уточняет: не бой сам по себе, а действия летчиков.
Миша не назвал наших фамилий, ни моей, ни Леонова, но на душе у меня творится такое, что не выскажешь никакими словами. Лучше, если бы меня отчитал командир эскадрильи или сам Писанко. Однако ни тот, ни другой не обронили ни слова. Больше того, Глебов сказал: "Летай на здоровье, за одного битого двух небитых дают". "Я теперь боевой, обстрелянный летчик", - подумалось мне. И вдруг это бюро. А в составе бюро мои же товарищи - летчики и техник самолета Георгий Анисин.
Замечаю, что Миша чувствует себя неуверенно. Это понятно - непросто разбирать поступки людей, говорить об их поведении при встрече с врагом, если сам еще не встречался. Он, очевидно, предполагает, что кто-то из нас может подумать: а что бы ты делал, Миша, на нашем месте? Как бы ты действовал, Миша, если немцы стреляют? Не просто ведь так стреляют, не ради того, чтобы тебя попугать, а чтобы убить. Все бы ты правильно делал, Миша?
Но я не думаю так. Я понимаю, для чего нужно это бюро: чтобы другие не повторили наших ошибок. Будем до конца справедливы: не так-то уж здорово мы показали себя в бою. И что бы ни сказали члены бюро, какую бы оценку ни дали нам как бойцам, все будет правильно, справедливо. И нечего комсоргу стесняться. Пусть заставит нас оценить свои действия, пусть спросит, укажет.
Миша коротко вводит членов бюро в обстановку, говорит о результатах встречи с воздушным противником. Это давно всем известно, но ему нужен моральный плацдарм: с чего-то же надо начать.
- Будем говорить по душам, - предлагает комсорг, - откровенно. Согласны?
Все соглашаются. А он, набирая уверенность, продолжает:
- Начистоту. И тот, кто виноват, пусть отвечает. По законам совести. - И вдруг неожиданно, будто пошел в лобовую атаку, спросил: - Как могло случиться, комсомолец Леонов, что ты не поддержал товарищей в этом бою?
Леонов пришел на посадку первым. Шевчук, возвратившись вторым, сразу спросил у него: "Где Штучкин?" Взглянув на избитый самолет командира звена, Леонов сразу все понял и сразу почувствовал себя виноватым. Факт остается фактом: в бой не вступал. Докажи, что не трус, что не бросил в тяжелый момент командира и товарища.
Какое-то время Леонов ждал, что я вот-вот приду на посадку, потом перестал. С приближением вечера все больше и больше росло его беспокойство. Он часто звонил на командный пункт и все время слышал один и тот же ответ: "Пока ничего не известно".
Вечером Володя пришел к самолету, не раздеваясь, лег на чехол. Гнетущие мысли не давали заснуть. "Трус... Бросил в бою товарищей", - так ему могут сказать. Страшнее нет слов, страшнее нет обвинения! Что теперь делать? Что говорить в свое оправдание? Нечего. С трусом никто не захочет летать. Никто не возьмет в звено, если Шевчук от него откажется.
Так, не сомкнув глаз, Володя промучился ночь. И весь следующий день не находил себе места. А я в это время ехал домой. Сначала на деревенской повозке добрался до станции Ново-Петровское, оттуда поездом до Волоколамска, затем на попутной машине. До части добрался лишь ночью.
Отдохнув немного с дороги, я пошел к самолету Леонова. Володя спал, бледный, усталый. Видимо, уснул недавно, перед самым рассветом, когда потянуло прохладой. Он лежал на спине в синей, застегнутой до подбородка шинели, зябко подобрав под себя ноги. Почувствовав мой взгляд, Володя открыл глаза, с минуту смотрел, очевидно не веря, потом вскочил, бросился мне на шею и зарыдал.
И вот мы снова все вместе: Шевчук, Леонов и я - наше звено. Мы - на комсомольском бюро, и Володе задан первый вопрос. Смутившись, Леонов с минуту молчит, собирается с мыслями, наконец отвечает:
- Как же я мог поддержать, если отстал от товарищей? Я же их потерял.
- А почему отстал?
- Теперь-то я знаю, - отвечает Леонов, глядя на членов бюро искренними до отчаяния глазами, и начинает рассказывать.
При развороте на солнце он потерял ведущего. Вскоре нашел, но на большом удалении. Боясь потерять его снова, не спускал с него глаз. Так, поднимаясь все выше и выше, он проскочил высоту, на которой надо было включить вторую скорость нагнетателя. Заметив, что ведущий продолжает от него удаляться, он страшно обеспокоился, следил за ним до боли в глазах, но бесполезно - самолет растаял на фоне синего неба.