Страница:
Но почему "ложная сентиментальная чувствительность" и "ложное сострадание к человеку"? Очень даже не ложные и весьма убедительные. И когда Бердяев говорит далее, что русский интеллигент имеет претензию "исправить замысел Бога" и что "неверие в бессмертие порождает ложную чувствительность", во мне все восстает против определения этой чувствительности как ложной. Боль за умученного ребенка не может быть ложной. И вера в Бога не объясняет, почему одни войдут в Царство Божие, не пережив того, что вынес этот ребенок, а ему суждено это вынести. И как бы ни был прав Бердяев в своем дальнейшем рассуждении, обозначение этой законнейшей и естественнейшей муки как ложной отталкивает своей человеческой черствостью.
Мы оставим в стороне тонкий бердяевский анализ миропонимания Достоевского и вычленим из него только часть того, что наиболее тесно связано с русской революцией:
"Достоевский отлично понимал, что в революционном социализме действует дух Великого Инквизитора. Революционный социализм не есть экономическое и политическое учение, не есть система социальных реформ, - он претендует быть религией, он есть вера, противоположная вере христианской.
Религия социализма вслед за Великим Инквизитором принимает все три искушения, отвергнутые Христом в пустыне во имя свободы человеческого духа. Религия социализма принимает соблазн превращения камней в хлеб, соблазн социального чуда, соблазн царства этого мира. Религия социализма не есть религия свободных сынов Божьих, она отрекается от первородства человека, она есть религия рабов необходимости, детей праха. Религия социализма говорит словами Великого Инквизитора: "Все будут счастливы, все миллионы людей". "Мы заставим их работать, но в свободные от труда часы мы устроим их жизнь как детскую игру, с детскими песнями, хором, с невинными плясками. Мы разрешим им и грех, они слабы и бессильны". "Мы дадим им счастье слабосильных существ, какими они и созданы". Религия социализма говорит религии Христа: "Ты гордишься твоими избранниками, но у Тебя лишь избранники, а мы успокоим всех... У нас все будут счастливы... Мы убедим их, что они тогда только и станут свободными, когда откажутся от свободы своей". Религия социализма, подобно Великому Инквизитору, упрекает религию Христа в недостаточной любви к людям. Во имя любви к людям и сострадания к людям, во имя счастья и блаженства людей на земле эта религия отвергает свободную, богоподобную природу человека. Религия хлеба небесного - аристократическая религия, это религия избранных, религия "десятка тысяч великих и сильных". Религия же "остальных миллионов, многочисленных, как песок морской, слабых", есть религия хлеба земного. Эта религия написала на знамени своем: "накорми, тогда и спрашивай с них добродетели". Достоевский гениально прозревал духовные основы социалистического муравейника".
Но ведь действительно "накорми, тогда и спрашивай" - это религия "остальных миллионов, многочисленных, как песок морской, слабых", а не умудренных философов, никогда к тому же не голодавших. На земле, в жизни сей, а не потусторонней, большинством будет услышан ее призыв. Потому что не могут живые и обычные не думать о живом и обычном. Хлеб духовный дается не вместо телесного. Они расположены в различных измерениях бытия. Высокомерное отношение к хлебу насущному, которым грешит Бердяев, на руку силам, подобно Великому Инквизитору эксплуатирующим любую фразеологию в своих интересах. Подмена неотложных социальных, государственно-устроительных, хозяйственных, военных и т. п. задач вопросами сугубо духовными убийственна, если она обусловливает промедление в спасительном действии против зла. Разумеется, если не решено целиком положиться на провидение и практически бездействовать. Но не означает ли это - в определенных условиях - предоставить себя и посюсторонний мир в распоряжение зла?.. Умереть или подчиниться и служить ему?
Большинство людей не идут на верную гибель, если есть, как им в данный момент кажется, возможность выжить. И даже выиграть.
Надмирная высота полемики Бердяева с революционерами не перевесит "простого, как мычание", "мир, земля, воля!".
Российские интерпретаторы западных утопий, родившихся отнюдь не в XX веке, обречены, но только в эпилоге: у них нет будущего, как и у тех, кто за ними пойдет. Их цель - мираж, за которым обрыв, пропасть. Но это в будущем. И зачастую весьма отдаленном. По части же зачина, начала они реалисты: они знают, на какие клавиши нажимать, чтобы, подобно Крысолову из Гаммельна, повести за собой и крыс и детей. А живущий рядом с ними религиозный метафизик, может быть, и провидец, но он строит свои величественные модели во взрывающемся котле с поразительным равнодушием к его обитателям. Если эту леденящую черствость рождает вера в жизнь потустороннюю, то я теряю уважение к его вере. Я думаю, что на веру можно уповать, лишь совершив все посильное здесь.
Итак, одни готовы взять народ за шиворот и посредством любого соблазна, любой провокации, демагогии, лжи и крови перебросить его в счастливое будущее утопии. Другие, наблюдая этот маневр, умствуют и рассуждают о том, каковы свойства народа, позволяющие ему обмануться. Более того: кое-кому из них представляется, что нет упомянутых нами первых, что народ действует самовольно, соединяя в себе святого и зверя. Правительственных государственных реформаторов они в упор не видят или же были и остаются к ним брезгливы. Семеро повешенных и Богров вызывают у образованного общества больше сочувствия, чем их жертвы.
В том, что голодные толпы "малых сил" будут Великим Инквизитором насыщены, Бердяев не сомневается. Точнее - он не касается этого вульгарного сюжета. Как горьковский Сатин ("На дне"), он "выше сытости". "На дне" блестяще воспроизводит рассмотренные сквозь линзу придонных вод затонувшие типовые фигуры образованного слоя (не знаю, видел ли это Горький и тем более - его зрители). Но рядовой человек "выше сытости" преимущественно тогда, когда он сыт. Основная же масса человечества не может позволить себе быть "выше сытости", если заведомо не согласится на исключительно потустороннее разрешение ото всех печалей. Но ведь самоубийство - смертный грех?
А сказать (для начала себе и своим интеллигентным читателям, а потом - на доступнейшем языке - и "малым сим"), что социализм их не накормит, и объяснить почему, в этой высокодуховной среде некому. Только-только перестав быть марксистами, они реактивно откачнулись от презренной прозы жизни. Им представляется, что в христианство, а на самом деле - в философические эмпиреи. Ну, пусть социализм и накормит, и оденет, и обогреет, да ведь это низменно, утилитарно, бездуховно - вот их лейтмотив.
"Проблема о том, все ли дозволено для торжества блага человечества, стояла уже перед Раскольниковым".
Да, это, разумеется, проблема. Даже более того: проблема проблем. Но ведь уже столь многие объяснили, что и блага-то человечество в социализме не обретет! Самого примитивного - блага сытости, тепла и посильной работы, не говоря уж о благе мира. Но этих не слушали, не слышали. Не только народ, но и "братья по разуму".
Большое, с выразительнейшими отрывками из Достоевского размышление Бердяева представляется написанным в таком философическом отрешении, на таком философическом досуге, словно оно опубликовано по меньшей мере в "Вехах", а не доносится "из глубины" кровавого 1918 года. Такое размышление не более понятно массе, идущей в данный миг за большевиками, чем латынь. Здесь нет ни одного слова из ее обиходного языка. Это, конечно же, не предопределяет соотношения правды и лжи в этих словах, но делает их заведомо и предопределенно беспомощными перед "безбожным социализмом" и "явлением антихристовой любви", которая говорит понятно о вещах первоосновных: мир, хлеб, земля, достаток жизнь.
Бердяева как мыслителя религиозного (правда, с весьма своеобразной концепцией) наполняет негодованием (я бы даже сказала, что несколько презрительным негодованием) предпочтение бренного и тленного (сытости, земного благополучия и мира) ценностям нетленным и вечным. Согласимся, что духовные ценности религиозного философа выше голодных слез ребенка. Но, во-первых, достаточно все же мала доля людей, которым легко внушить эту возвышенно-бесчеловечную мысль. А во-вторых, социализм не несет ни мира, ни сытости, ибо факторы, коренящиеся в тривиальных математических законах (а не только в религиозной метафизике), делают его утопией.
Но беда в том, что для Бердяева это неочевидно. Для него социализм - это низкое, смертное, бренное, преходящее земное счастье (в отличие от вечного неземного). Для него такое счастье - это не счастье, это катастрофа, еще одна потеря, утрата неба и обретение смертности. Что ж, правомерен и такой аспект. Но социализм "не тянет" на такой уровень полемики. Он может соблазнить миражем благополучия, но дать благополучие (земное, бренное, тленное, относительное, но благополучие) он по ряду своих структурных особенностей не в состоянии в принципе. Чего Бердяев не видит. И Ленин в 1918 году еще не видит (и в 1923-м вряд ли увидел). Но Ленин видит, что не святой, не зверь, а усталый, измученный войной, стоящий перед угрозой голода человек будет поднят словами "мир, земля, достаток" ("грабь награбленное!") на все что угодно. И ему, Ленину, лишь бы начать и победить. А там он надеется подыскать ключ к задаче.
Итак, большевики говорят понятные, желанные, заветные, человеческие слова в нужном месте, в решающий миг. И поднимают народный вал. А русский интеллигент (вчерашний начетчик Маркса, сегодняшний толкователь Евангелия) выписывает мудреные философемы. Кто же пойдет за ним? И куда? Меня как читателя не покидает неприятное ощущение владеющего Бердяевым в разговорах о самых страшных, самых трагических вещах самолюбования. Удовлетворение остротой собственной мысли в нем сильней чувства надвигающегося и уже надвинувшегося на Россию ужаса.
Большинство статей "Вех" оставляло впечатление, что перед Россией, перед авторами сборника простираются долгие годы мирной духовной работы. Никто не знает, чем обернется следующий миг, но в 1909 году такое чувство было естественным. Многое еще можно и должно было (бы) сделать, чтобы (если бы) обстоятельства сложились иначе, чем они сложились. Но в 1918 году такая абстрактность размышлений, такая внесобытийность мыслителя представляется уже не угрожающей, а роковой.
Мысли Бердяева о том, что в апокалиптической перспективе Россия будет спасена ее провидческим меньшинством, я не берусь обсуждать. Но отчетливо проступает другое: то ли возвышенное, то ли бесчувственное игнорирование своей личной роли в попытке остановить вал крови и тьмы, катящийся на Россию. А до высылки Бердяева в составе знаменитого интеллектуального этапа за границу остается еще три с лишним года.
* * *
Далее следует пять эссе С. Булгакова под общим названием "На пиру богов", "Pro и contra", "Современные диалоги". Эпиграфом ко всем пяти диалогам служат знаменитые строки Тютчева:
Счастлив, кто посетил сей мир
В его минуты роковые:
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир.
Он их высоких зрелищ зритель,
Он в их совет допущен был,
И заживо, как небожитель,
Из чаши их бессмертье пил.
Эти восемь строк поражают тем же надмирным бесстрастием, которое так потрясает в Бердяеве. Как высоко надо стоять над миром, чтобы ощущать как блаженство, как пир небожителей, как "высокое зрелище" "его минуты роковые" с их кровью и грязью? Виден ли мир с такого расстояния вообще?
Всегда, когда я читаю или слышу эти строки, я вспоминаю Надежду Мандельштам. Ее преследовала мысль о бирке на ноге мертвеца, брошенного в лагерную яму. И она отказывалась признавать какой бы то ни было романтизм за "мрачными безднами" XX века. Я не готова на цветаевское: "На твой безумный мир один ответ - отказ". Но мне страшно. И "наслаждения в бою" я не испытываю.
Сборник "Из глубины" не исследование, не воспоминания, то есть не реставрация прошлого - это кусок прошлого. Диалоги "на пиру богов" зафиксированы, а не сочинены. Что же мы в них слышим?
Собеседники: Дипломат, Общественный деятель, Писатель, Беженец, Генерал, Светский богослов. Диалогов пять плюс заключение. Генерал появляется во втором диалоге, Светский богослов - в третьем. Время записи апрель - май 1918 года.
Диалог первый открывают скептический Дипломат и прошедший, по-видимому, сквозь все обольщения и миражи сначала военно-патриотического порыва, затем "бескровной", "святой" и так далее Февральской революции Общественный деятель, ныне растерянный и сотрясенный. Чуть позднее к ним присоединяется славянофил Писатель, полагающий трагедию России в том, что из двух равно вероятных дорог она избрала худшую. Вот его резюме:
"Произошло то, что Россия изменила своему призванию, стала его недостойна, а потому пала, и падение ее было велико, как велико было и призвание. Происходящее ныне есть как бы негатив русского позитива: вместо вселенского соборного всечеловечества - пролетарский интернационал и "федеративная" республика. Россия изменила себе самой, но не могла и не изменить. Великие задачи в жизни как отдельных людей, так и целых народов вверяются их свободе. Благодать не насилует, но и Бог поругаем не бывает. Потому следует наперед допустить разные возможности и уклонения путей. Этот вопрос, вы знаете, всегда интересовал С. В. Ковалевскую и с математической и с общечеловеческой стороны, и она излила свою душу в двойной драме: как оно могло быть и как оно было, с одними и теми же действующими лицами, но с разной судьбой. Вот такая же двойная драма ныне начертана перстом истории о России: теперь мы переживаем печальное "как оно было", а тогда могли и должны были думать о том, "как оно могло быть"..."
Писателю возражает Дипломат, в реплике которого трудно не услышать отголоска жестокой правды:
"Вот в том-то и беда, что у нас сначала все измышляется фантастическая орбита, а затем исчисляются мнимые от нее отклонения. <...> Народ хочет землицы, а вы ему сулите Византию да крест на Софии. Он хочет к бабе на печку, а вы ему внушаете войну до победного конца.
...Нет, большевики честнее: они не сочиняют небылиц о народе. Они подходят к нему прямо с программой лесковского Шерамура: жрать. И народ идет за ними, потому что они обещают "жрать", а не крест на Софии".
Но почему же, господа, вы хотите кушать, а мужик обязательно "жрать"? Почему о его, мужика, естественнейшей тоске по семье, по земле, по миру говорится с такими высокомерными интонациями? Более того: и здесь, как и в статье Аскольдова, возникает роковая дихотомия, прозревающая в душе народа как некоего мистического целого две крайности: святое и звериное начала. И святое начало звало народ воевать за Царьград (за проливы), а зверское велит идти за большевиками (любой ценой прекратить войну "раз навсегда"):
"Писатель. Припомните начало войны: наши галицийские победы, дух войск, который и мы узнавали здесь по настроению раненых, общий подъем. Сделайте над собой усилие, отвлекитесь от подлого шерамурства исторической минуты и продолжите мысленно тогда намечавшуюся магистраль истории. Куда она ведет? Мы были уже накануне похода на Царьград, а ведь это целая историческая программа, культурный символ. Но нет большего горя, как в дни бедствий вспоминать о минувшем блаженстве... Будете ли вы отрицать, что народ имеет разные пути и возможности, как и душа народная имеет две бездны: вверху и внизу? Народ в высшем своем самосознании есть тело церкви, род святых, царственное священство, но в падении своем он есть та революционная чернь, которая, опившись какой-нибудь там демократической сивухи марки Ж.-Ж. Руссо или К. Маркса, таскается за красной тряпкой и горланит свое "вперед". И разве народ наш до этого революционного запоя не бывал христолюбив и светел, жертвенен и прекрасен? Станете вы это отрицать? Нет, не станете.
Дипломат. Да, в известном смысле и не стану".
Можно переписать весь диалог, поражаясь тому, насколько далеки от реальности его участники и насколько проникли в нее (манипулируют ею) большевики. Мысли о действии или, точнее, о противодействии большевикам в диалоге просто не возникает (а на дворе середина 1918 года). Интонации у собеседников такие, словно их философическое глубокомыслие имеет в запасе пусть черные, но годы.
Итак, мифический Свято-Зверь Народ, по мнению большинства участников диалога, мог стать орудием высокой миссии. Должен был по замыслу стать. Однако большевики сделали его орудием зла и сосудом мерзости. Но попытаемся после всего нами пережитого быть справедливыми. Большевизм 900 - 10-х годов руководствовался не голым стимулом власти ради власти. Ему требовалась власть для осуществления любой ценой великой альтруистической цели. Однако утопический характер цели всегда превращает власть ради цели во власть ради власти. И тут уж это "любой ценой" реализуется во всей своей (боюсь, еще недоиспытанной человечеством) полноте.
Собеседники страшно упрощают ситуацию. А это значит, что они оказываются вне действительности. Народ(ы!) России не "род святых", не "царственное священство", но и не сплошь "революционная чернь, опившаяся какой-то там демократической сивухи". И большевики делали первые шаги, апеллируя не только к "нижней бездне". Апелляция к ней действительно очень легко и быстро стала одним из наиболее действенных инструментов развязывания темных сторон человеческой натуры (отнюдь не только в простонародном ее варианте). И "верхнюю бездну" большевики постарались отрезать от человека (опять же отнюдь не только массового) всей своей мощью. Но зато они сосредоточили все свои посулы на среднем (житейском, обыденном) горизонте: достаток, мир, земля здесь, сейчас. И, подчеркнем, свобода тоже. Но не сразу. Все это не сразу: с небольшой отсрочкой. Достаток надо отнять ("не отдают"), завоевать ("сопротивляются"), отстроить и т. п. С наибольшей отсрочкой - мир. А свобода - та и вовсе после всего. Но, во-первых, отсрочку объявили не заранее и не сразу. А во-вторых, ведь свобода подавляющему большинству людей нужна после мира, хлеба, крыши над головой, работы. А многим вообще - в наивысшем своем значении - не нужна.
Как уже было сказано, модели, которые строят философствующие интеллигенты, разворачиваются в одной бытийной плоскости, а большевики разворачивают свою деятельность в другой. Первые оперируют определенными духовно-интеллектуальными стереотипами, не имеющими каналов прямой и обратной связи к человеческим множествам (разве что к умам узкого круга собеседников и сочитателей). Вторые используют естественные эмоции масс, как силу воды, направляя поток на свои турбины. Массы и не заметят, как окажутся в их бетонных каналах и будут вращать их колеса.
Ведь даже собравшиеся на страницах булгаковских диалогов интеллигенты склонны считать революцию не столько кровавым потопом (он лишь начинался в 1918 году), сколько "очистительной грозой". Удивительно, до чего стары и бессмертны эти интеллигентские дискуссии в грохоте рушащегося мира:
"Писатель. Так что вы, очевидно, полагаете, что Европа, задыхавшаяся в капиталистическом варварстве, в напряжении милитаризма накануне войны, имела больше духовного здоровья, нежели теперь, когда очистительная гроза уже разразилась? Ведь ваша Европа тогда представляла собой скопидомскую мещанку, которая настолько уже обогатилась, что стала позволять себе пожить и в свое удовольствие. Только вспомните одни курорты европейские, да и все это торгашество, мелкие достижения мелких людей, на которые разменяла себя Европа. Я сделаю вам личное признание: за последние пятнадцать лет я совершенно перестал ездить за границу, и именно из-за того, что там так хорошо жилось. Я боялся отравиться этим комфортом, от него можно веру потерять...
Европа накануне войны была духовно мертвеющей страной, и лучше что угодно, нежели возвращение к status quo ante. Вообще ни к какой реставрации вкуса я не ощущаю, а уж тем более к духовной".
"Очистительная гроза", "духовно мертвеющая" Европа, "лучше что угодно, нежели возвращение к status quo ante" - в России 1918 года!.. В речах Дипломата звучат порой трезвые ноты. Но Писатель со своей великодержавно-царьградской идеей сегодня воспринимается как предтеча евразийцев, младороссов и других (ангажированных известным ведомством) романтиков советского империализма в эмиграции. Вспомните восторженное принятие эмигрантскими совпатриотами 40-х годов (с Милюковым последних месяцев жизни в их числе) продвижения Сталина к сердцу Европы. Продвижения - с необозримым лагерным Архипелагом в тылу, о котором совпатриотическая эмиграция не хотела тогда ничего слышать. Многие вскоре пополнили его бараки и могильные рвы. Сегодня эта роковая идея снова застит глаза части россиян.
Но никто не проявляет в первом диалоге ни тени столыпинского провидения опасности любых международных конфликтов, прежде чем утвердится в России крепкое, свободное крестьянство и мощное "третье сословие". Напротив: даже и более трезвый, чем собеседники, Дипломат на буржуазию более всего и ополчается, а от социализма отмахивается, как от назойливой мухи:
"Да ведь и то сказать: разве же нет и глубокой правды в этом движении "народного гнева", как и в прежней пугачевщине? Я социализм считаю, конечно, недомыслием и ребяческим предрассудком, но когда я вспоминаю о той оргии наживы, которой охвачены были наши Минины и Пожарские перед революцией, иногда не могу воздержаться от злорадства. Так им и надо! Умели кататься, умейте и саночки возить! Им, конечно, всякое пробуждение народных масс доставляет неудобства... Теперь народ все-таки получает справедливое удовлетворение за то, что нес тяжесть этой войны... А все-таки вот вам мораль войны: благодаря войне наступила не византийская, но большевистская эпоха в русской истории".
Знали бы вы, господа хорошие, тогда, чем обернется "большевистская эпоха в русской истории"! И ведь что характерно: трагический разворот российской истории, обусловленный переплетением великого множества сложнейших факторов, относится интеллигенцией на счет еще и не сложившейся буржуазии. То, что укоренение и упрочение сословия собственников, земельных, промышленных и торговых, взорвано "слева" и "справа", остановлено и сорвано войной, не воспринимается как роковая утрата. Напротив: пусть большевики всех этих гнавшихся за добычей "чумазых" потреплют за холку. Социализм, конечно, "ребяческое недомыслие" и "предрассудок", но толстосумов следует проучить: чересчур зарвались.
Диалог второй открывает реплика Генерала. Между ним и Дипломатом возникает спор, меняющий местами причины и следствия. Генерал убежден, что революция
"сгубила войну, а затем и Россию. Армия лишилась души, а война - своего смысла вследствие революции. Не знаю, какой уж - немецкий или масонский заговор здесь был, чтобы свалить Россию, но революция, да еще во время войны, явилась настоящим самоубийством для русской государственности".
По убеждению Дипломата, война породила революцию. И это хорошо:
"Низвержение старого строя есть единственное из достижений войны, которое я приемлю безусловно и без всякого ограничения. Ветхий трон разлетелся в тысячу щеп. И хотя я знаю, что из этой тысячи образовалась тысяча тысяч доходных курульных кресел для разных помпадуров от социализма да земских начальников от революции, но это все пройдет, а к прошлому все-таки возврата не будет. И день 2 марта 1917 года навсегда для меня останется светлою датой".
Только из нынешнего далека можно судить о степени того поистине хлестаковского легкомыслия, с которым собирательный Дипломат относится к революции, к ее "помпадурам" и "земским начальникам". Никто из собеседников: ни те, кто продолжает поклоняться "бескровной Февральской", ни тот, кто, подобно Генералу, трагически чувствует апокалиптичность крушения империи, не слишком разбираясь в его истоках, - не приближается к предощущению (или предпониманию) того строя жизни, который уже стоит на пороге их дома. Примечательно, что к понятию "социализм" все они, даже прогрессист Дипломат, относятся негативно, однако с достаточной долей недомыслия. Если же, как в суждениях Светского богослова, предвосхищен отчасти его, этого общественного устройства, роковой характер, то опять же в апокалиптическом, высоком смысле. Между тем для вынесения приговора этому строю достаточно было доказательств менее возвышенных, но более точных. Поспешу заметить, что свобода слова конца 80-х - начала 90-х годов тоже не поспешила распространить в толщах народных эти доказательства. Немногие исключения погоды не сделали.
Собеседники 1918 года "слева" спорят о политических ошибках разных партий, "справа" - проклинают легкомысленные посягательства на священные устои. Естественно и даже неизбежно, что перед современниками трагических событий не возникает картины рокового переплетения многих причин, которая только сейчас начинает вырисовываться в многотомных исследованиях, читаемых сотнями из миллиардов.
Льется поток ламентаций. В нем мелькают и фантастические домыслы, и проницательные наблюдения. Но, повторим снова и снова, ни разу не прозвучало (равно антипатичное по противоположным причинам и "левым" и "правым") имя Столыпина, ни разу не повторены его предостерегающие, трезвые, прозорливые речи, произнесенные между двумя революциями. Убитый противоестественным "лево-правым" симбиозом (не прообраз ли нынешнего содружества "красно-коричневых"?), при полном равнодушии спасаемой им страны и династии, он остается невостребованным.
Мы оставим в стороне тонкий бердяевский анализ миропонимания Достоевского и вычленим из него только часть того, что наиболее тесно связано с русской революцией:
"Достоевский отлично понимал, что в революционном социализме действует дух Великого Инквизитора. Революционный социализм не есть экономическое и политическое учение, не есть система социальных реформ, - он претендует быть религией, он есть вера, противоположная вере христианской.
Религия социализма вслед за Великим Инквизитором принимает все три искушения, отвергнутые Христом в пустыне во имя свободы человеческого духа. Религия социализма принимает соблазн превращения камней в хлеб, соблазн социального чуда, соблазн царства этого мира. Религия социализма не есть религия свободных сынов Божьих, она отрекается от первородства человека, она есть религия рабов необходимости, детей праха. Религия социализма говорит словами Великого Инквизитора: "Все будут счастливы, все миллионы людей". "Мы заставим их работать, но в свободные от труда часы мы устроим их жизнь как детскую игру, с детскими песнями, хором, с невинными плясками. Мы разрешим им и грех, они слабы и бессильны". "Мы дадим им счастье слабосильных существ, какими они и созданы". Религия социализма говорит религии Христа: "Ты гордишься твоими избранниками, но у Тебя лишь избранники, а мы успокоим всех... У нас все будут счастливы... Мы убедим их, что они тогда только и станут свободными, когда откажутся от свободы своей". Религия социализма, подобно Великому Инквизитору, упрекает религию Христа в недостаточной любви к людям. Во имя любви к людям и сострадания к людям, во имя счастья и блаженства людей на земле эта религия отвергает свободную, богоподобную природу человека. Религия хлеба небесного - аристократическая религия, это религия избранных, религия "десятка тысяч великих и сильных". Религия же "остальных миллионов, многочисленных, как песок морской, слабых", есть религия хлеба земного. Эта религия написала на знамени своем: "накорми, тогда и спрашивай с них добродетели". Достоевский гениально прозревал духовные основы социалистического муравейника".
Но ведь действительно "накорми, тогда и спрашивай" - это религия "остальных миллионов, многочисленных, как песок морской, слабых", а не умудренных философов, никогда к тому же не голодавших. На земле, в жизни сей, а не потусторонней, большинством будет услышан ее призыв. Потому что не могут живые и обычные не думать о живом и обычном. Хлеб духовный дается не вместо телесного. Они расположены в различных измерениях бытия. Высокомерное отношение к хлебу насущному, которым грешит Бердяев, на руку силам, подобно Великому Инквизитору эксплуатирующим любую фразеологию в своих интересах. Подмена неотложных социальных, государственно-устроительных, хозяйственных, военных и т. п. задач вопросами сугубо духовными убийственна, если она обусловливает промедление в спасительном действии против зла. Разумеется, если не решено целиком положиться на провидение и практически бездействовать. Но не означает ли это - в определенных условиях - предоставить себя и посюсторонний мир в распоряжение зла?.. Умереть или подчиниться и служить ему?
Большинство людей не идут на верную гибель, если есть, как им в данный момент кажется, возможность выжить. И даже выиграть.
Надмирная высота полемики Бердяева с революционерами не перевесит "простого, как мычание", "мир, земля, воля!".
Российские интерпретаторы западных утопий, родившихся отнюдь не в XX веке, обречены, но только в эпилоге: у них нет будущего, как и у тех, кто за ними пойдет. Их цель - мираж, за которым обрыв, пропасть. Но это в будущем. И зачастую весьма отдаленном. По части же зачина, начала они реалисты: они знают, на какие клавиши нажимать, чтобы, подобно Крысолову из Гаммельна, повести за собой и крыс и детей. А живущий рядом с ними религиозный метафизик, может быть, и провидец, но он строит свои величественные модели во взрывающемся котле с поразительным равнодушием к его обитателям. Если эту леденящую черствость рождает вера в жизнь потустороннюю, то я теряю уважение к его вере. Я думаю, что на веру можно уповать, лишь совершив все посильное здесь.
Итак, одни готовы взять народ за шиворот и посредством любого соблазна, любой провокации, демагогии, лжи и крови перебросить его в счастливое будущее утопии. Другие, наблюдая этот маневр, умствуют и рассуждают о том, каковы свойства народа, позволяющие ему обмануться. Более того: кое-кому из них представляется, что нет упомянутых нами первых, что народ действует самовольно, соединяя в себе святого и зверя. Правительственных государственных реформаторов они в упор не видят или же были и остаются к ним брезгливы. Семеро повешенных и Богров вызывают у образованного общества больше сочувствия, чем их жертвы.
В том, что голодные толпы "малых сил" будут Великим Инквизитором насыщены, Бердяев не сомневается. Точнее - он не касается этого вульгарного сюжета. Как горьковский Сатин ("На дне"), он "выше сытости". "На дне" блестяще воспроизводит рассмотренные сквозь линзу придонных вод затонувшие типовые фигуры образованного слоя (не знаю, видел ли это Горький и тем более - его зрители). Но рядовой человек "выше сытости" преимущественно тогда, когда он сыт. Основная же масса человечества не может позволить себе быть "выше сытости", если заведомо не согласится на исключительно потустороннее разрешение ото всех печалей. Но ведь самоубийство - смертный грех?
А сказать (для начала себе и своим интеллигентным читателям, а потом - на доступнейшем языке - и "малым сим"), что социализм их не накормит, и объяснить почему, в этой высокодуховной среде некому. Только-только перестав быть марксистами, они реактивно откачнулись от презренной прозы жизни. Им представляется, что в христианство, а на самом деле - в философические эмпиреи. Ну, пусть социализм и накормит, и оденет, и обогреет, да ведь это низменно, утилитарно, бездуховно - вот их лейтмотив.
"Проблема о том, все ли дозволено для торжества блага человечества, стояла уже перед Раскольниковым".
Да, это, разумеется, проблема. Даже более того: проблема проблем. Но ведь уже столь многие объяснили, что и блага-то человечество в социализме не обретет! Самого примитивного - блага сытости, тепла и посильной работы, не говоря уж о благе мира. Но этих не слушали, не слышали. Не только народ, но и "братья по разуму".
Большое, с выразительнейшими отрывками из Достоевского размышление Бердяева представляется написанным в таком философическом отрешении, на таком философическом досуге, словно оно опубликовано по меньшей мере в "Вехах", а не доносится "из глубины" кровавого 1918 года. Такое размышление не более понятно массе, идущей в данный миг за большевиками, чем латынь. Здесь нет ни одного слова из ее обиходного языка. Это, конечно же, не предопределяет соотношения правды и лжи в этих словах, но делает их заведомо и предопределенно беспомощными перед "безбожным социализмом" и "явлением антихристовой любви", которая говорит понятно о вещах первоосновных: мир, хлеб, земля, достаток жизнь.
Бердяева как мыслителя религиозного (правда, с весьма своеобразной концепцией) наполняет негодованием (я бы даже сказала, что несколько презрительным негодованием) предпочтение бренного и тленного (сытости, земного благополучия и мира) ценностям нетленным и вечным. Согласимся, что духовные ценности религиозного философа выше голодных слез ребенка. Но, во-первых, достаточно все же мала доля людей, которым легко внушить эту возвышенно-бесчеловечную мысль. А во-вторых, социализм не несет ни мира, ни сытости, ибо факторы, коренящиеся в тривиальных математических законах (а не только в религиозной метафизике), делают его утопией.
Но беда в том, что для Бердяева это неочевидно. Для него социализм - это низкое, смертное, бренное, преходящее земное счастье (в отличие от вечного неземного). Для него такое счастье - это не счастье, это катастрофа, еще одна потеря, утрата неба и обретение смертности. Что ж, правомерен и такой аспект. Но социализм "не тянет" на такой уровень полемики. Он может соблазнить миражем благополучия, но дать благополучие (земное, бренное, тленное, относительное, но благополучие) он по ряду своих структурных особенностей не в состоянии в принципе. Чего Бердяев не видит. И Ленин в 1918 году еще не видит (и в 1923-м вряд ли увидел). Но Ленин видит, что не святой, не зверь, а усталый, измученный войной, стоящий перед угрозой голода человек будет поднят словами "мир, земля, достаток" ("грабь награбленное!") на все что угодно. И ему, Ленину, лишь бы начать и победить. А там он надеется подыскать ключ к задаче.
Итак, большевики говорят понятные, желанные, заветные, человеческие слова в нужном месте, в решающий миг. И поднимают народный вал. А русский интеллигент (вчерашний начетчик Маркса, сегодняшний толкователь Евангелия) выписывает мудреные философемы. Кто же пойдет за ним? И куда? Меня как читателя не покидает неприятное ощущение владеющего Бердяевым в разговорах о самых страшных, самых трагических вещах самолюбования. Удовлетворение остротой собственной мысли в нем сильней чувства надвигающегося и уже надвинувшегося на Россию ужаса.
Большинство статей "Вех" оставляло впечатление, что перед Россией, перед авторами сборника простираются долгие годы мирной духовной работы. Никто не знает, чем обернется следующий миг, но в 1909 году такое чувство было естественным. Многое еще можно и должно было (бы) сделать, чтобы (если бы) обстоятельства сложились иначе, чем они сложились. Но в 1918 году такая абстрактность размышлений, такая внесобытийность мыслителя представляется уже не угрожающей, а роковой.
Мысли Бердяева о том, что в апокалиптической перспективе Россия будет спасена ее провидческим меньшинством, я не берусь обсуждать. Но отчетливо проступает другое: то ли возвышенное, то ли бесчувственное игнорирование своей личной роли в попытке остановить вал крови и тьмы, катящийся на Россию. А до высылки Бердяева в составе знаменитого интеллектуального этапа за границу остается еще три с лишним года.
* * *
Далее следует пять эссе С. Булгакова под общим названием "На пиру богов", "Pro и contra", "Современные диалоги". Эпиграфом ко всем пяти диалогам служат знаменитые строки Тютчева:
Счастлив, кто посетил сей мир
В его минуты роковые:
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир.
Он их высоких зрелищ зритель,
Он в их совет допущен был,
И заживо, как небожитель,
Из чаши их бессмертье пил.
Эти восемь строк поражают тем же надмирным бесстрастием, которое так потрясает в Бердяеве. Как высоко надо стоять над миром, чтобы ощущать как блаженство, как пир небожителей, как "высокое зрелище" "его минуты роковые" с их кровью и грязью? Виден ли мир с такого расстояния вообще?
Всегда, когда я читаю или слышу эти строки, я вспоминаю Надежду Мандельштам. Ее преследовала мысль о бирке на ноге мертвеца, брошенного в лагерную яму. И она отказывалась признавать какой бы то ни было романтизм за "мрачными безднами" XX века. Я не готова на цветаевское: "На твой безумный мир один ответ - отказ". Но мне страшно. И "наслаждения в бою" я не испытываю.
Сборник "Из глубины" не исследование, не воспоминания, то есть не реставрация прошлого - это кусок прошлого. Диалоги "на пиру богов" зафиксированы, а не сочинены. Что же мы в них слышим?
Собеседники: Дипломат, Общественный деятель, Писатель, Беженец, Генерал, Светский богослов. Диалогов пять плюс заключение. Генерал появляется во втором диалоге, Светский богослов - в третьем. Время записи апрель - май 1918 года.
Диалог первый открывают скептический Дипломат и прошедший, по-видимому, сквозь все обольщения и миражи сначала военно-патриотического порыва, затем "бескровной", "святой" и так далее Февральской революции Общественный деятель, ныне растерянный и сотрясенный. Чуть позднее к ним присоединяется славянофил Писатель, полагающий трагедию России в том, что из двух равно вероятных дорог она избрала худшую. Вот его резюме:
"Произошло то, что Россия изменила своему призванию, стала его недостойна, а потому пала, и падение ее было велико, как велико было и призвание. Происходящее ныне есть как бы негатив русского позитива: вместо вселенского соборного всечеловечества - пролетарский интернационал и "федеративная" республика. Россия изменила себе самой, но не могла и не изменить. Великие задачи в жизни как отдельных людей, так и целых народов вверяются их свободе. Благодать не насилует, но и Бог поругаем не бывает. Потому следует наперед допустить разные возможности и уклонения путей. Этот вопрос, вы знаете, всегда интересовал С. В. Ковалевскую и с математической и с общечеловеческой стороны, и она излила свою душу в двойной драме: как оно могло быть и как оно было, с одними и теми же действующими лицами, но с разной судьбой. Вот такая же двойная драма ныне начертана перстом истории о России: теперь мы переживаем печальное "как оно было", а тогда могли и должны были думать о том, "как оно могло быть"..."
Писателю возражает Дипломат, в реплике которого трудно не услышать отголоска жестокой правды:
"Вот в том-то и беда, что у нас сначала все измышляется фантастическая орбита, а затем исчисляются мнимые от нее отклонения. <...> Народ хочет землицы, а вы ему сулите Византию да крест на Софии. Он хочет к бабе на печку, а вы ему внушаете войну до победного конца.
...Нет, большевики честнее: они не сочиняют небылиц о народе. Они подходят к нему прямо с программой лесковского Шерамура: жрать. И народ идет за ними, потому что они обещают "жрать", а не крест на Софии".
Но почему же, господа, вы хотите кушать, а мужик обязательно "жрать"? Почему о его, мужика, естественнейшей тоске по семье, по земле, по миру говорится с такими высокомерными интонациями? Более того: и здесь, как и в статье Аскольдова, возникает роковая дихотомия, прозревающая в душе народа как некоего мистического целого две крайности: святое и звериное начала. И святое начало звало народ воевать за Царьград (за проливы), а зверское велит идти за большевиками (любой ценой прекратить войну "раз навсегда"):
"Писатель. Припомните начало войны: наши галицийские победы, дух войск, который и мы узнавали здесь по настроению раненых, общий подъем. Сделайте над собой усилие, отвлекитесь от подлого шерамурства исторической минуты и продолжите мысленно тогда намечавшуюся магистраль истории. Куда она ведет? Мы были уже накануне похода на Царьград, а ведь это целая историческая программа, культурный символ. Но нет большего горя, как в дни бедствий вспоминать о минувшем блаженстве... Будете ли вы отрицать, что народ имеет разные пути и возможности, как и душа народная имеет две бездны: вверху и внизу? Народ в высшем своем самосознании есть тело церкви, род святых, царственное священство, но в падении своем он есть та революционная чернь, которая, опившись какой-нибудь там демократической сивухи марки Ж.-Ж. Руссо или К. Маркса, таскается за красной тряпкой и горланит свое "вперед". И разве народ наш до этого революционного запоя не бывал христолюбив и светел, жертвенен и прекрасен? Станете вы это отрицать? Нет, не станете.
Дипломат. Да, в известном смысле и не стану".
Можно переписать весь диалог, поражаясь тому, насколько далеки от реальности его участники и насколько проникли в нее (манипулируют ею) большевики. Мысли о действии или, точнее, о противодействии большевикам в диалоге просто не возникает (а на дворе середина 1918 года). Интонации у собеседников такие, словно их философическое глубокомыслие имеет в запасе пусть черные, но годы.
Итак, мифический Свято-Зверь Народ, по мнению большинства участников диалога, мог стать орудием высокой миссии. Должен был по замыслу стать. Однако большевики сделали его орудием зла и сосудом мерзости. Но попытаемся после всего нами пережитого быть справедливыми. Большевизм 900 - 10-х годов руководствовался не голым стимулом власти ради власти. Ему требовалась власть для осуществления любой ценой великой альтруистической цели. Однако утопический характер цели всегда превращает власть ради цели во власть ради власти. И тут уж это "любой ценой" реализуется во всей своей (боюсь, еще недоиспытанной человечеством) полноте.
Собеседники страшно упрощают ситуацию. А это значит, что они оказываются вне действительности. Народ(ы!) России не "род святых", не "царственное священство", но и не сплошь "революционная чернь, опившаяся какой-то там демократической сивухи". И большевики делали первые шаги, апеллируя не только к "нижней бездне". Апелляция к ней действительно очень легко и быстро стала одним из наиболее действенных инструментов развязывания темных сторон человеческой натуры (отнюдь не только в простонародном ее варианте). И "верхнюю бездну" большевики постарались отрезать от человека (опять же отнюдь не только массового) всей своей мощью. Но зато они сосредоточили все свои посулы на среднем (житейском, обыденном) горизонте: достаток, мир, земля здесь, сейчас. И, подчеркнем, свобода тоже. Но не сразу. Все это не сразу: с небольшой отсрочкой. Достаток надо отнять ("не отдают"), завоевать ("сопротивляются"), отстроить и т. п. С наибольшей отсрочкой - мир. А свобода - та и вовсе после всего. Но, во-первых, отсрочку объявили не заранее и не сразу. А во-вторых, ведь свобода подавляющему большинству людей нужна после мира, хлеба, крыши над головой, работы. А многим вообще - в наивысшем своем значении - не нужна.
Как уже было сказано, модели, которые строят философствующие интеллигенты, разворачиваются в одной бытийной плоскости, а большевики разворачивают свою деятельность в другой. Первые оперируют определенными духовно-интеллектуальными стереотипами, не имеющими каналов прямой и обратной связи к человеческим множествам (разве что к умам узкого круга собеседников и сочитателей). Вторые используют естественные эмоции масс, как силу воды, направляя поток на свои турбины. Массы и не заметят, как окажутся в их бетонных каналах и будут вращать их колеса.
Ведь даже собравшиеся на страницах булгаковских диалогов интеллигенты склонны считать революцию не столько кровавым потопом (он лишь начинался в 1918 году), сколько "очистительной грозой". Удивительно, до чего стары и бессмертны эти интеллигентские дискуссии в грохоте рушащегося мира:
"Писатель. Так что вы, очевидно, полагаете, что Европа, задыхавшаяся в капиталистическом варварстве, в напряжении милитаризма накануне войны, имела больше духовного здоровья, нежели теперь, когда очистительная гроза уже разразилась? Ведь ваша Европа тогда представляла собой скопидомскую мещанку, которая настолько уже обогатилась, что стала позволять себе пожить и в свое удовольствие. Только вспомните одни курорты европейские, да и все это торгашество, мелкие достижения мелких людей, на которые разменяла себя Европа. Я сделаю вам личное признание: за последние пятнадцать лет я совершенно перестал ездить за границу, и именно из-за того, что там так хорошо жилось. Я боялся отравиться этим комфортом, от него можно веру потерять...
Европа накануне войны была духовно мертвеющей страной, и лучше что угодно, нежели возвращение к status quo ante. Вообще ни к какой реставрации вкуса я не ощущаю, а уж тем более к духовной".
"Очистительная гроза", "духовно мертвеющая" Европа, "лучше что угодно, нежели возвращение к status quo ante" - в России 1918 года!.. В речах Дипломата звучат порой трезвые ноты. Но Писатель со своей великодержавно-царьградской идеей сегодня воспринимается как предтеча евразийцев, младороссов и других (ангажированных известным ведомством) романтиков советского империализма в эмиграции. Вспомните восторженное принятие эмигрантскими совпатриотами 40-х годов (с Милюковым последних месяцев жизни в их числе) продвижения Сталина к сердцу Европы. Продвижения - с необозримым лагерным Архипелагом в тылу, о котором совпатриотическая эмиграция не хотела тогда ничего слышать. Многие вскоре пополнили его бараки и могильные рвы. Сегодня эта роковая идея снова застит глаза части россиян.
Но никто не проявляет в первом диалоге ни тени столыпинского провидения опасности любых международных конфликтов, прежде чем утвердится в России крепкое, свободное крестьянство и мощное "третье сословие". Напротив: даже и более трезвый, чем собеседники, Дипломат на буржуазию более всего и ополчается, а от социализма отмахивается, как от назойливой мухи:
"Да ведь и то сказать: разве же нет и глубокой правды в этом движении "народного гнева", как и в прежней пугачевщине? Я социализм считаю, конечно, недомыслием и ребяческим предрассудком, но когда я вспоминаю о той оргии наживы, которой охвачены были наши Минины и Пожарские перед революцией, иногда не могу воздержаться от злорадства. Так им и надо! Умели кататься, умейте и саночки возить! Им, конечно, всякое пробуждение народных масс доставляет неудобства... Теперь народ все-таки получает справедливое удовлетворение за то, что нес тяжесть этой войны... А все-таки вот вам мораль войны: благодаря войне наступила не византийская, но большевистская эпоха в русской истории".
Знали бы вы, господа хорошие, тогда, чем обернется "большевистская эпоха в русской истории"! И ведь что характерно: трагический разворот российской истории, обусловленный переплетением великого множества сложнейших факторов, относится интеллигенцией на счет еще и не сложившейся буржуазии. То, что укоренение и упрочение сословия собственников, земельных, промышленных и торговых, взорвано "слева" и "справа", остановлено и сорвано войной, не воспринимается как роковая утрата. Напротив: пусть большевики всех этих гнавшихся за добычей "чумазых" потреплют за холку. Социализм, конечно, "ребяческое недомыслие" и "предрассудок", но толстосумов следует проучить: чересчур зарвались.
Диалог второй открывает реплика Генерала. Между ним и Дипломатом возникает спор, меняющий местами причины и следствия. Генерал убежден, что революция
"сгубила войну, а затем и Россию. Армия лишилась души, а война - своего смысла вследствие революции. Не знаю, какой уж - немецкий или масонский заговор здесь был, чтобы свалить Россию, но революция, да еще во время войны, явилась настоящим самоубийством для русской государственности".
По убеждению Дипломата, война породила революцию. И это хорошо:
"Низвержение старого строя есть единственное из достижений войны, которое я приемлю безусловно и без всякого ограничения. Ветхий трон разлетелся в тысячу щеп. И хотя я знаю, что из этой тысячи образовалась тысяча тысяч доходных курульных кресел для разных помпадуров от социализма да земских начальников от революции, но это все пройдет, а к прошлому все-таки возврата не будет. И день 2 марта 1917 года навсегда для меня останется светлою датой".
Только из нынешнего далека можно судить о степени того поистине хлестаковского легкомыслия, с которым собирательный Дипломат относится к революции, к ее "помпадурам" и "земским начальникам". Никто из собеседников: ни те, кто продолжает поклоняться "бескровной Февральской", ни тот, кто, подобно Генералу, трагически чувствует апокалиптичность крушения империи, не слишком разбираясь в его истоках, - не приближается к предощущению (или предпониманию) того строя жизни, который уже стоит на пороге их дома. Примечательно, что к понятию "социализм" все они, даже прогрессист Дипломат, относятся негативно, однако с достаточной долей недомыслия. Если же, как в суждениях Светского богослова, предвосхищен отчасти его, этого общественного устройства, роковой характер, то опять же в апокалиптическом, высоком смысле. Между тем для вынесения приговора этому строю достаточно было доказательств менее возвышенных, но более точных. Поспешу заметить, что свобода слова конца 80-х - начала 90-х годов тоже не поспешила распространить в толщах народных эти доказательства. Немногие исключения погоды не сделали.
Собеседники 1918 года "слева" спорят о политических ошибках разных партий, "справа" - проклинают легкомысленные посягательства на священные устои. Естественно и даже неизбежно, что перед современниками трагических событий не возникает картины рокового переплетения многих причин, которая только сейчас начинает вырисовываться в многотомных исследованиях, читаемых сотнями из миллиардов.
Льется поток ламентаций. В нем мелькают и фантастические домыслы, и проницательные наблюдения. Но, повторим снова и снова, ни разу не прозвучало (равно антипатичное по противоположным причинам и "левым" и "правым") имя Столыпина, ни разу не повторены его предостерегающие, трезвые, прозорливые речи, произнесенные между двумя революциями. Убитый противоестественным "лево-правым" симбиозом (не прообраз ли нынешнего содружества "красно-коричневых"?), при полном равнодушии спасаемой им страны и династии, он остается невостребованным.