Генерал, которому, казалось бы, никак не откажешь в патриотизме, говорит:
   "Генерал. Русское войско держалось двумя силами: железной дисциплиной, без которой не может существовать никакая армия, да верой. Пока была власть, законная, авторитетная, была и основа дисциплины. Солдат знал, что он поставлен пред неизбежностью повиновения, и он с этой неизбежностью покорно, но мудро и кротко мирился. Вот почему он представлял столь первоклассный боевой материал, для него ничего не было невозможного. Но затем у него была вера, которая давала ему возможность воевать не за страх, а за совесть. Содержание же этой солдатской веры известно, оно в трех словах: за веру, царя и отечество. Но все эти три идеи нераздельно были для него связаны: вера православная, царь православный, земля тоже православная, а не какая-то patrie или Vaterland.
   Общественный деятель. А сколько в армии было не русских и не православных?
   Генерал. Сколько бы ни было, но ядро ее составляли русские, православные солдаты. А у других тоже есть своя вера, и не в "землю же и волю", а в Бога. Это и все. Никакого там личного начала, сознательной дисциплины, государственности у них нет и не было. Потому-то наши чудо-молодцы с подорванной верой так стремительно переродились в большевиков, и армии не стало. Для всех сделалось ясно, что армия есть тоже духовный организм, и русская военная мощь, как и русская государственность, связана с своей энтелехийной формой и основана на вере, а не на воле народной и разных там измышлениях. Вне этой формы нет и России. Развалилась, рассыпалась! Но и все-таки скажу: пусть подпадет лучше временно под иноземное иго, которое ее воспитает, нежели гниет от благополучия при кадетской власти, с европейским парламентаризмом".
   Можно было бы задать ему вопрос (ведь немало генералов оказалось к началу 20-х годов в эмиграции) - что же это за вера такая, которая оборачивается за несколько месяцев "ревом племени": "За землю, за волю, за лучшую долю"? И прежде всего - "за мир" (который, вполне по Оруэллу, означает "война")? Но сейчас, по прошествии неполных восьми десятков лет, потрясает другое. Реальная и близкая альтернатива для Генерала, как и для большинства остальных собеседников, - иноземное иго или демократия (по Генералу - гнилая, для либералов - благословенная). Большевистское всевластие разумеется всеми участниками диалогов кратковременным и преходящим. Того паралича естественного развития, того обрыва всех эволюционных нитей, того почти векового саморазрушения, самоизжития без преемственности, которое несет с собой большевизм, никто не предвидит. Хотя, повторяю, немногие работы на эту тему уже вышли в свет на нескольких языках, включая русский. Этот факт - очередное свидетельство другого, более широкого феномена: то, чего никогда не было, крайне трудно себе представить. Немногочисленные его пророки остаются, как правило, неуслышанными.
   И все-таки поразительно, с каким упорством интеллигенция (ведь все участники диалогов, включая образованного Генерала и Светского богослова, интеллигенты) наворачивает свои иллюзии, свои идеалы, свои предпочтения и свои неприятия на стержень простейших фактов. Народ устал и отвратился от совершенно бессмысленной для него бойни. Народу вовремя, умело и широковещательно пообещали мир и достаток (землю, фабрики, заводы с властью в придачу). Народ (солдат) возмутился против окопной крови и грязи, против бессмысленного смертоубийства и погибели. Он поверил, что тот "последний и решительный бой", который обещают большевики, будет и короче и осмысленнее. А может, его и вовсе не будет, если побрататься с немцем, таким же солдатом, как ты, и навалиться всем миром на бар и буржуев: пусть отдадут неправедно нажитое ими добро. Короткого (по историческим срокам) соблазна, вполне естественного и понятного, достаточно было, чтобы втянуться в ловушку. Тем более что тогда, в 1917 - 1918 годах, и соблазнители-то в большинстве своем веровали в близкий земной рай. Но каким туманом веет от непосредственных наблюдателей этого соблазна (по сей день планетой не изжитого)! И не они ли сами ее породили, эту обернувшуюся ловушкой утопию? Ведь это их родовая идея изменяет им с ловким демагогом и с хмельным солдатом.
   Далее в диалог вступает фигура, по всей очевидности, авторская - Светский богослов. Он и прошлым своим, вскользь упомянутым, сходен с С. Булгаковым, и в настоящем не слишком далек от него, еще не принявшего священства.
   Сегодня, когда матерная ругань затопила салоны и литературу, странное чувство вызывает отождествление матерщины и большевизма, с которым вступает в диалог Светский богослов. Но не будем останавливаться на второстепенном. В диалоге четвертом становится наконец предметом серьезного, казалось бы, обсуждения социализм. Но и здесь в подавляющем большинстве реплик и обличительных монологов речь идет о приземляющем, потребительском, богопротивном, наконец, характере социализма и нет намека на самое главное для искренне соблазненных им интеллигентов и народных масс. Ведь на самом-то деле социализм означает непоправимое крушение и всех идеальных (свободолюбивых, гуманистических), и всех житейских надежд, которые господа идеалисты презрительно называют потребительскими. Он не даст (структурно в принципе не способен дать) даже и примитивно-житейского благоденствия. Того благоденствия, ради которого измученные войной массы готовы скрепя сердце переступить через вековые моральные императивы. Напомним, что до войны жизнь стремительно улучшалась. Но, во-первых, измотала, истерзала война. А во-вторых, если можно быстрее, больше, правильней зажить "по справедливости", обрести богатство, то почему бы и нет? В конце концов, "кто не работает, тот не ест" - это и справедливо! А в глазах простонародья только зримый, вещественный труд - это работа. Если кое-где в репликах Дипломата проскальзывают намеки на понимание этого факта, то большинство собеседников окутывают его в имперско-патриотический, философский, богословский туман (что кому по вкусу и по сословию). Эти размышления, порой по высокому счету, и верны и глубокомысленны, но все вьются вокруг да около основного стержня событий, обходят его. Они подменяют народное понимание социализма своим пониманием и толкованием. Для каждого из них, в том числе и для исключенного из диалога народа (и тем более большевика или эсера), социализм означает нечто свое. Он и сегодня имеет сотни взаимоисключающих толкований со своим знаком. Для всех собеседников этот знак - минус. Но доводы высокообразованных отрицателей социализма лежат в патриотической, исторической, политической и высшей метафизической плоскостях. Для Дипломата он и вовсе народная блажь, преходящий пустяк. А народ грезит о нем (и большевики пропагандируют его, не называя по имени) совершенно в иной плоскости: бытовой, прагматической, житейской, личной. Народу обещают немедленное замирение всех воюющих друг с другом стран. Ему гарантируют землю и волю, достаток. Он, народ, не соприкасается и не пересекается со всеми теми патриотическо-философскими изысками, которые насочиняли за него и о нем участники диалогов.
   Светский богослов решительнейше не прав, когда говорит:
   "А я говорю, что наш народ болен и находится в состоянии острого отравления. Он, конечно, мало цивилизован и даже дик, но доселе вековая мудрость народная, учение церковное ему внедряли, что дикость есть грех, и когда он пугачевствовал, то знал, что идет на черное дело, а здесь ведь ему внушили, что он делает самое настоящее дело, что он прав, грабя и душегубствуя. Ему дали новую заповедь: будь зверь, не имей ни совести, ни чести, только голосуй за такой-то "номер" <...> Нет, все дело здесь в религиозном самосознании интеллигенции, в ее безбожии и нигилизме".
   Никто никогда не говорил народу: будь зверь, не имей ни совести, ни чести. Большевики, во-первых, слишком ловкие тактики для того, чтобы так говорить. А во-вторых, в крайне "левых" (по тому делению) партиях, от большевиков и левых эсеров до анархистов, было в ту пору немало идеалистов. Напротив, солдату, крестьянину, рабочему, люмпену говорили: отнимай награбленное и дели его по справедливости. Ему объясняли: пусть кто не работает, тот не ест. А работа, подчеркнем еще раз, для него испокон веков - это физический труд да еще два-три полезных, понятных дела. Так началось. Так развязаны были и заключили союз естественные стремления и самые темные инстинкты. Последующее же слишком сложно для очерка: его и тома не исчерпали.
   Генерал продолжает Светского богослова:
   "Генерал. Да, проклятая интеллигенция теперь отравила весь народ своим нигилизмом и погубила Россию. Именно она погубила Россию, надо это наконец громко, во всеуслышание сказать. Ведь с тех пор как стоит мир, не видал он еще такой картины: первобытный народ, дикий и страшный в своей ярости, отравленный интеллигентским нигилизмом: соединение самых темных сил варварства и цивилизации. Нигилистические дикари! Вот что сделала с народом нашим интеллигенция. Она ему душу опустошила, веру заплевала, святая святых осквернила!
   Дипломат. Слушая вас, можно подумать, что у нас нет собственного, народного нигилизма. Вспомните хоть того же Достоевского. И разве не народно это босячество духовное, которое Горький исповедует?
   Генерал. У якутов, у чукчей, у ирокезов, у самоедов, у тунгузов, у кого хотите, есть своя религия, своя святыня, есть свой культ и быт, а стало быть, и культура духовная. А ведь здесь вместо Бога прямо брюхо поставили, те чурбану хотя кланяются, а эти - горячечной химере. Для дикарей даже обидно это сравнение!
   Дипломат. Хорош же народ, который допускает совершить над собой подобное растление. Да и что можно сказать о тысячелетней церковной культуре, которая без всякого почти сопротивления разлагается от демагогии? Ведь какой ужасный исторический счет предъявляется теперь тем, кто ведает церковное просвещение русского народа! Уж если искать виноватого, с которого можно, действительно можно, спрашивать, таковым будет в первую очередь русская церковь, а не интеллигенция.
   Светский богослов. Однако же позвольте: что иное могло получиться, если образованный класс, вот эта самая интеллигенция чуть не поголовно ушла из церкви и первым членом своего символа веры сделала безбожие, вторым революцию, а третьим - социализм? <...> На русской интеллигенции лежит страшная и несмываемая вина - гонения на церковь, осуществляемого молчаливым презрением, пассивным бойкотом, всей этой атмосферой высокомерного равнодушия, которой она окружила церковь. Вы знаете, какого мужества требовало просто лишь не быть атеистом в этой среде, какие глумления и заушения, чаще всего даже непреднамеренные, здесь приходилось испытывать. Я очень хорошо знаю русскую интеллигенцию и вполне отвечаю за то, что говорю. Да, с разрушительной, тлетворной силой этого гонения не идет ни в какое сравнение поднятое большевиками. Это последнее гонение дает силу, призывает на мученичество, исповедничество, а вот исповедовать веру в атмосфере интеллигентского шипа, глупых смешков, снисходительного пренебрежения - нет, это хуже большевизма, который в своем нигилизме есть, конечно, законнейшее порождение этой же самой интеллигенции, как она от этого ни отрекайся. И вот теперь судьба свела церковь и интеллигенцию в состоянии общей гонимости со стороны большевиков. Дай Бог, чтобы эта встреча повела и к внутреннему сближению".
   Мы не будем здесь говорить о том, какое место в конце концов заняла церковь (любая, не одна только христианская) по отношению к большевизму. После жестоких гонений начала коммунистической эры церковь оказалась в том же положении, что и будущая "образованщина": уцелели, за редкими исключениями, те, кто пошел на компромисс с безбожной властью. Они явили собой некий противоестественный симбиоз государственного чиновника и формального отправителя культа.
   О тлевшей все годы борьбе истинно верующих, среди них и священников, с этой властью мы тут, после "Архипелага ГУЛАГ", распространяться не будем: уже сказано. Но какая поистине трагическая чересполосица блестящих прозрений и роковых заблуждений представлена, к примеру, в следующих отрывках:
   "Светский богослов. Да ведь и интеллигенция-то может быть разная, в этом же все дело. Интеллигентами были и Микеланджело, и Леонардо. И у нас и Достоевский, и Вл. Соловьев, и К. Леонтьев, и славянофилы - разве они не были интеллигентами? Борьба нужна не с интеллигенцией, а с интеллигентщиной во имя духовной культуры. И надо надеяться, что уроки истории, пережитые испытания многому научат интеллигенцию, углубят ее духовное сознание и, самое главное, подвинут ее к воцерковлению. Пока же интеллигенция действительно переживает жесточайший кризис, но он есть вместе с тем и кризис России.
   Дипломат. Такие глубины для нашего брата позитивиста недоступны, но мировой кризис социализма и для меня налицо, углублять же его действительно выпало на долю тех, кто всю энергию прилагает к углублению революции. Первый удар международному социализму нанесла война, а второй - русские большевики.
   Беженец. И все-таки Европе тоже не уйти от своего большевизма. Она еще содрогнется в конвульсиях мировой революции, и по ней пронесется красный конь социального мятежа. И это несмотря на то, что социализм уже мертв: начало, себя изживающее, все же должно опытно познать свое бессилие. И русская интеллигенция, как духовная виновница большевизма, есть действительно передовой отряд мирового мятежа, как об этом и мечталось революционным славянофилам от Бакунина до Ленина, при всем их интернационализме программном.
   Светский богослов. Я такого низкого мнения о духовной сущности социализма, что даже отрицаю за ним способность иметь кризисы. Социальные революции вообще буржуазны по природе, если только не считать некоторые количества фанатиков, ослепленных бредовой идеей. А так как мещанство вообще бездарно и бесплодно, то такова же и социальная революция. Здесь нелицеприятнее всего свидетельствует эстетическое чувство. Попробуйте подойти к интеллигентщине, к демократии и социализму с эстетическим мерилом, как сделал это Леонтьев, и увидите, что получится. Как бездарна и уродлива русская революция: ни песни, ни гимна, ни памятника, ни жеста даже красивого. Все ворованное, банальное, вульгарное. Лоскут красного кумача да марсельеза, украденная как раз в то время, когда мы подло изменили французам. В один из первых еще дней революции мне пришлось созерцать на одной из московских улиц шествие. Я человек спокойный и, в общем, настроенный народолюбиво, но во мне тогда клокотали презрение и брезгливость. Вот если бы Леонтьев увидал эту картину! Впрочем, он ее, в сущности, уже провидел. То, что настолько безобразно, скажу даже гнусно, не может быть и правдивым.
   Писатель. Не к лицу нам этот эстетический плащ сверхчеловека, и не люблю я этой нелюбви леонтьевской, лишь прикрываемой эстетикой. Притом, по существу, всякая картина требует определенной перспективы. Весенний поток прекрасен и могуч, но, рассматриваемый вблизи, он состоит из пены и грязи. Надо иметь мудрое, благостное сердце, чтобы созерцать красоту стихии народной.
   Беженец. Своими словами вы сами свидетельствуете против себя же. Если социализм находится в некоторой интимной, подпочвенной связи с футуризмом, что, я думаю, верно, то в нем есть и своя глубина, он является симптомом мирового распада и кризиса. Старая красота умерла уже в мире, футуризм свидетельствует об ее разложении, о корчах и воплях, о стенаниях всей мятущейся твари... Болен мир, потому больно и искусство. А потому и улица так уродлива... Жизнь не рождает красоты. Это чувствовал остро, но не хотел все-таки принять во всей серьезности Леонтьев. Он все хотел как-нибудь "подморозить", вернуть к старому. Но ничего не надо подмораживать, ибо к великой Красоте и свету Преображения стремится стенающая тварь..."
   Во всех этих разноречивых монологах и репликах есть одно общее свойство: наблюдающий как бы со стороны, вчуже, взгляд на события. Это словно пролог грядущих бессильных эмигрантских дискуссий. Правда, еще не инфильтрованный советской агентурой (это произойдет уже там, за бугром). Нынешнего читателя поражает (и учит не быть самонадеянным в прогнозах) абсолютное непредчувствие длительности того всепроникающего, разрушительного тотального кошмара, который надвигается, уже надвинулся на Россию и подстерегает мир.
   Чего стоит хотя бы следующее пророчество Светского богослова:
   "Вы забываете самое важное. Вы упускаете из виду ценнейшее завоевание русской жизни, которое одно само по себе способно окупить, а в известном смысле даже и оправдать все наши испытания. Это - освобождение православной русской церкви от пленения государством, от казенщины этой убийственной. Русская церковь теперь свободна, хотя и гонима. А свободная церковь возродит и соберет и рассыпанную храмину русской государственности. Ключ к пониманию исторических событий надо искать в судьбах церкви, внутренних и внешних. Здесь лежит ее внутренняя закономерность".
   Это пророчество о спасении. А теперь послушаем (из нашего "постперестроечного" далека), в чем видит главную для России опасность тот же герой. Беженец пытается заговорить о единой задаче всех христианских церквей, но Светский богослов его обрывает:
   "Светский богослов. Сознаюсь, что совершенно вас здесь не понимаю. Ведь это тот же интернационализм, только иначе перелицованный. Раньше всех у нас его стали проповедовать русские иезуиты и вообще католизирующие, как, например, Чаадаев, им довольно неожиданно, хотя и по-своему, протягивает руку в своей пушкинской речи Достоевский, который вообще-то знал настоящую цену католичеству; потом за это принялись либералы, марксисты, вплоть до нынешних товарищей. Теперь вы снова проповедуете интерконфессиальное братание в то время, когда надо охранять фронт от коварного врага.
   Беженец. В том-то и дело, что фронт должен быть обращен вовсе не туда. Настоящий враг наступает на эти оба раздробленные и тем обессиленные фронта.
   Светский богослов. Чего же вы хотите: вероисповедного безразличия или унии, модного теперь "католичества восточного обряда"?"
   Рассмотрел Светский богослов главного врага своей родины в апреле - мае 1918 года, ничего не скажешь...
   Могла ли таким далеким от мира сего, от его насущных, неотложных, по сути, уже сугубо военных задач, образованным обществом быть спасена Россия середины 1918 года?
   * * *
   Статья А. С. Изгоева "Социализм, культура и большевизм" самим названием своим предполагает злободневность тематики. Что же сказано в ней?
   С самого начала в ней наталкиваешься на множество разумных вещей и одновременно - на страшную и крайне распространенную в кругах небольшевистской интеллигенции иллюзию. Ее представители говорят так, словно у них еще есть время для рассуждений. Они не видят, что случилось непоправимое: их исключили из диалога. В эмиграции они будут продолжать говорить как участники драмы, в действительности в ней уже не участвуя. В лучшем случае - восстанавливая и сберегая ее летопись. Оставшимся на родине предстоит нечто непредставимое, во всей истории российской интеллигенции не имеющее сравнимых по ужасу прецедентов. Они не предвидят и того, что возникает государственное образование нового типа, а потому доступные им критерии окажутся к нему неприменимыми.
   Так, Изгоев пишет:
   "Но если случится чудо и страна воскреснет, если силой тяготения соединятся, на первых порах хотя бы и не все, части разорванного целого, сможет ли этот зародыш воскресающего государства жить и развиваться, расти и крепнуть? Это в значительной степени зависит от идей правящих, руководящих групп. Опыт доказал нам, что без интеллигенции и помимо нее нельзя создать жизнеспособного правительства. Но из того же опыта мы знаем, что интеллигенция, воспитанная в идеях ложных и нежизненных, служит могучим орудием не созидания, а разрушения государства".
   Это государство создаст, однако, особый и новый функциональный слой, "образованщину", который заменит ему и интеллигенцию и "интеллигентщину". И это новообразование будет справляться со своими обязанностями не лучше и не хуже других его, этого государства, органов.
   Не будем спорить с Изгоевым о фундаменте монархической власти и причинах ее падения: здесь он рассуждает как тривиальный интеллигент-прогрессист, то есть поверхностно и пристрастно. Но истоки нежизнеспособности Временного правительства и небольшевистского социализма схвачены им поистине метко:
   "Монархия рухнула с поразительной быстротой. Русская интеллигенция в лице ее политических партий вынуждена была немедленно из оппозиции перестроиться в органы власти. Тут-то ее и постигло банкротство, заставившее забыть даже провал монархии. Все главные политические, социально-экономические и психологические идеи, в которых столетие воспитывалась русская интеллигенция, оказались ложными и гибельными для народа. В роли критиков выступили не те или иные литераторы, а сама жизнь. Нет высшего авторитета. На критику жизни нет апелляции. Большевики и их господство и воплотили в себе всю эту критику жизни. Напрасно интеллигенция пытается спасти себя отводом, будто она не отвечает за большевиков. Нет, она отвечает за все их действия и мысли. Большевики лишь последовательно осуществили все то, что говорили и к чему толкали другие. Они лишь поставили точки над i, раскрыли скобки, вывели все следствия из посылок, более или менее красноречиво установленных другими. Добросовестность велит признать, что под каждым своим декретом большевики могут привести выдержки из писаний не только Маркса и Ленина, но и всех русских социалистов и сочувственников как марксистского, так и народнического толка. Единственное возражение, которое с этой стороны делалось большевикам, по существу, сводилось к уговорам действовать не так стремительно, не так быстро, не захватывать всего сразу. Это не принципиальные возражения, а оговорки трусливого оппортунизма. Чхеидзе, Чернов, Церетели, Скобелев, Некрасов, Ефремов, Керенский говорили и проповедовали то, что принципиально должно было привести к господству большевизма, решившегося наконец воплотить в делах их речи <...>
   В области идей должно быть твердо установлено, что между большевизмом и всеми леворадикальными и социалистическими течениями русской мысли существует тесная, неразрывная связь. Одно влечет за собой другое. Русские социалисты, очутясь у власти, или должны были оставаться простыми, ничего не делающими для осуществления своих идей болтунами, или проделать от а до ижицы все, что проделали большевики. Когда большевики на этом настаивают, они неопровержимы. Это оказалось истиной в 1917 - 1918 гг. Это истинно и для будущего".
   "Для будущего" это не совсем справедливо хотя бы потому, что в середине 1918 года Изгоеву это большевистское будущее не могло еще привидеться даже в страшном сне. Но справедливость требует напомнить, что Керенский в эмиграции в своем знаменитом диалоге с "большевизаном" ("Современные записки" ("Annales contemporaines"), Париж, 1937, LXIII) утверждал дословно то же самое, что говорит Изгоев: различие было, по его убеждению, только в темпах и методах, а не в сути программ большевиков и эсеров. И в этом он видит свое оправдание, а не свой грех. Три возражения, каждое из которых самодостаточно, вызывает это суждение у тех, кто увидел большевистскую эру изнутри и в расцвете. Во-первых, программу эту (эсеровскую и литературную большевистскую) нельзя было выполнить иначе чем ее выполнили: при любом действительном послаблении ее никто не стал бы долго терпеть. Во-вторых, не литературная, а практическая программа большевиков (а после победы и укоренения - и подогнанная под практику литературная) была противоположна эсеровской в самом главном для России вопросе - в аграрном. Большевики взяли на вооружение эсеровскую формулировку этой программы лишь в тактических целях, на короткий период завоевания ими политической власти. В-третьих, конструктивные части обеих программ (все то, что должно было бы последовать после захвата власти) были невыполнимы в принципе, искони утопичны.
   То, о чем говорит Изгоев в разделах, посвященных культуре и западному социализму, на большой дистанции верно, однако катастрофически несвоевременно. Это полемика, естественная для той же западной демократии, для которой характерен и западный, то есть гедонический, "буржуазный" (Изгоев) потребительский квазисоциализм. Западный - в многопартийной системе социализм есть легальный способ конкурентного увеличения своей (наемного работника и служащего) доли в национальном пироге. Он безопасен (в границах, не нарушающих здравого смысла, то есть не выходящих за рамки оплаты работника по труду его) в устоявшемся, прочном, экономически более или менее благополучном государстве. Запредельный же радикализм социализма российского для полемики места не оставлял, особенно в большевистском его варианте (коммунизм). На Запад он был позднее экспортирован большевизмом (в малых легальных и больших законспирированных метастазах).
   Изгоев пишет:
   "Большевики вполне поэтому правы, когда обличают огромное большинство западноевропейских социалистов в "буржуазности", в отступничестве от заповедей Корана, от заветов первоучителей. То, что есть творческого в европейском социализме, по существу своему "буржуазно", основывается на идеях, противоречащих социализму. Огромное, мировое значение деятельности русских большевиков в том, что они продемонстрировали эту истину всему миру. Вот что означает последовательное проведение социалистических идей, сказали они, вот какой вид получает социализм, осуществленный в жизни. И весь мир, в том числе раньше других социалисты, ужаснулся, когда раскрылись эти кошмарные картины одичания, возвращения к временам черной смерти, Тридцатилетней войны, великой московской смуты, неслыханного деспотизма, чудовищных насилий и полного разрыва всех социальных связей. Таковым оказался социализм, действительно осуществленный, испробованный в жизни. Невольно вспоминаются знаменитые слова Чаадаева: "Мы принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав человечества, существуют лишь для того, чтобы дать миру какой-нибудь важный урок. Наставление, которое мы призваны преподать, конечно, не будет потеряно; но кто может сказать, когда мы обретем себя среди человечества и сколько бед суждено нам испытать, прежде чем исполнится наше предназначение". Поистине в этих словах, написанных девяносто лет тому назад, слышится какое-то пророчество".