Пригасить рвущуюся наружу энергию, выждать.
   После этого я смог взять два пенальти.
   Одиннадцатиметровый – пытка… Требуется обуздать рефлексы и «выстрелить» в последнюю из сотни долей секунды. Восприимчивость обострена до предела. Мышление попросту отключено. При одиннадцатиметровом вратарь для остальных игроков то же, что и сумасшедший для нормальных. Он ловец молний, он должен как магнит притянуть к себе летящее со свистом кожаное ядро.
   Я благодарен фрау Шреклинг за то, что могу придавать своему безумству нужное направление.
   Назад, в год 1977-й. Менеджером клуба был в ту пору Карл-Хайнц Тилен, который затем, в октябре 1986-го, ушел в отставку уже с поста вице-президента «Кельна». Он не был высокого мнения о моей аутогенной тренировке. В один из дней за пять игр до конца сезона он без обиняков, что было ему свойственно, выдал мне следующее: «Тони, мы ищем нового вратаря. Тебя хотим отдать. Нет никакого смысла держать дальше. Вайсвайлер не желает больше с тобою работать».
   Тренировки. Собранность. Все это коту под хвост?
   Разве ошибок у меня не тем меньше чем чаше я играю? Их количество снизилось с 30 до 27 процентов.
   Я должен был попытаться сыграть в этих пяти оставшихся матчах безошибочно. Если удастся, вплоть до кубкового финала 1977 года. В душе я примирился и оставаться больше в «Кельне» уже не хотел. Но стремился показать на поле все, на что способен, чтобы при переходе в другой клуб добиться хотя бы выгодных условий. Моим преемником уже был назван Норберт Нигбур. Отчаяние. Мучительное нетерпение. Шанса показать себя все не было. Топалович, которого ставили чуть выше меня, проводил все игры в бундеслиге. Я сидел наготове среди запасных. Наконец шанс в игре против «Герты». Топалович, страшно боявшийся летать на самолете, отказался от поездки.
   Я полетел вместо него – и играл в этот день фантастически. Ни одного промаха, блестящие броски. Результат 1:1 – моя заслуга. С этого момента я стал первым вратарем «Кельна».
   1977 год, Ганновер. Финал против «Герты». Норберт Нигбур еще стоял в воротах напротив, но он уже вел переговоры с «Кельном». Его договор с клубом был на 90 процентов решенным делом.
   Мы победили 1:0. Нигбур бушевал, препирался с арбитром, утверждал, что мы, кельнцы, подкупили судью. Разумеется, после этого инцидента для членов правления клуба он перестал существовать. Два дня спустя мы летели в Японию на товарищескую встречу. Признававший только успех Вайсвайлер подсел в самолете ко мне. «Послушай, Тони, – проворчал он, – я не хочу особенно распространяться. Знай единственное. Ты для меня теперь номер один».
   Я был неописуемо рад. Дела пошли в гору. Но, вспомнив Рюдигера Шмитца, заставил себя вернуться на землю: великим, самым лучшим стану я лишь тогда, когда буду и дальше тренироваться минимум на 20 процентов больше, чем мои соперники. Потому что по-настоящему борьба начинается только в минуты смертельной усталости. Быть в нокауте и говорить о'кей. Такой секрет успеха.
   В Кельне достигнуто немало. Маленький Харальд из Дюрена стал большим Тони. Тони, потому что у меня двойное имя, вторая его часть • – Антон. Но прежде всего это был намек на Тони Турека, нашего лучшего вратаря послевоенного времени. Тони. Вторая часть имени стала для меня титулом.
   В 1977-м «Кельн» завоевал Кубок, в 1978-м выиграл первенство бундеслиги и Кубок.
   В 1978 году в Аргентине проходил чемпионат мира. Гельмут Шен был тренером сборной, а в воротах стоял мой кумир Зепп Майер. Я был бы счастлив оказаться с ними в команде вторым или третьим вратарем. «То, что могут Нигбур, Франке и Бурденски, я делаю не хуже», – заявил я одной из газет, обиженный, что меня не пригласили в сборную.
   Предосудительная нескромность. Гельмут Шен, строгий саксонец, расценил это еще строже.
   «Шумахер? Хвастливый мальчишка», – гласил его приговор.
   Впоследствии я осознал, что тренер поступил все-таки верно. Майер был великолепным вратарем. Он отыграл надежно и стабильно 400 матчей подряд. Для чего же тренеру сборной создавать проблемы, приглашая меня? А если бы это вызвало раздражение Зеппа Майера?
   В 1978 году Гельмута Шена заменил Юпп Дерваль. Поначалу он относился ко мне точно так же, как и его предшественник. Только однажды мне предоставился шанс: я вышел на один тайм в календарной игре с Исландией. Затем – целый год затишья.
   Пресса поддерживала меня: «Шумахер очень хорош, прекрасные броски, он заслуживает места в национальной сборной».
   Дерваль попал под нажим прессы. Должен ли он взять меня в сборную? Его фаворитом оставался Норберт Нигбур. Вплоть до того драматичного обеда: Нигбур сидел за столом со своей подругой и уже хотел встать после роскошной трапезы, но не смог этого сделать. Колено потеряло подвижность. Ущемление мениска – таким был диагноз врачей. Конец его карьеры и… начало моей?
   Франке или Шумахер? Дерваль стоял перед необходимостью сделать выбор накануне игры в Мюнхене, на этот раз со сборной Англии.
   «В этом матче хочу играть я, причем все 90 минут», – было заявлено мною в одном из интервью.
   «Бесстыдство, шантаж, неслыханная дерзость», – бушевал тренер сборной вне себя от негодования, прежде чем он все же сдался.
   Чемпионат Европы 1980 года в Риме стал взлетом нашего футбола. В команде играли молодые таланты Бернд Шустер, Ханси Мюллер, Карл-Хайнц Румменигге. При этом в команде не было звезд первой величины, таких как Оверат, Беккенбауэр, Нетцер. Настроение было отличным, дух команды идеальным. Свежесть и вдохновение. Дервалю почти не приходилось вмешиваться. Мы стали чемпионами. И это было почти как нечто само собой разумеющееся. С того момента я стал бесспорным первым вратарем команды. Со всеми последствиями: тяжестью нагрузок, сознанием, что номер два и номер три только и поджидают, когда у тебя защемит мениск, когда ты сломаешь себе ногу или что-нибудь еще. Нельзя быть стопроцентно застрахованным от несчастья. Это в руках господа бога. Тут я бессилен. Успех, как и красота, не может быть вечным.

Происшествие с Баттистоном

   Это был фол или нет? Умысел или спонтанная агрессивность? Злость, смесь ярости и энергии?
   Я не психолог или кто-то еще с окончанием на «лог». К тому же я не судья себе и не адвокат. Мой фол в Севилье против Патрика Баттистона я и сегодня не могу воспринимать однозначно. Но признаюсь, что все еще испытываю страх перед очной ставкой с видеозаписью этого столкновения. Быть может, боюсь, что тогда буду ощущать себя виноватым.
   Моя мать наблюдала эту сцену по телевизору и через пару часов после нее сказала мне: «Это было ужасно, Харальд. Это выглядело просто отвратительно, мальчик».
   Я осознаю, что миллионы людей, как и моя мать, расценили мои действия как умышленную грубость. Однако это не так. Случившееся наверняка объясняется моим характером, моей склонностью вносить страсть и пылкость во все, что я делаю.
   Сердце или разум?
   Есть люди, которым разум заменяет сердце. Я же всегда предпочитал сто раз ошибиться сердцем, чем тысячу раз найти верное решение умом. Уверен, что все великое в жизни и футболе рождено страстью, а не холодным рассудком. Но со временем я понял, что сердце это такая штука, которой нужно чуть-чуть не доверять. Мне 32 года. Это значит 28 плюс четыре года кризиса, размышлений о себе самом, причиной которых было столкновение с Патриком Баттистоном. Он сам тем временем стал моим другом.
   Севилья. Полуфинал Франция – ФРГ. Я прибыл на эту игру заведенным до предела и сверхсобранным. Матч был для меня шансом, последним шансом опровергнуть мнение как о выдохшейся команде. Вновь завоевать, насколько это удастся, сердца болельщиков в ФРГ, симпатии прессы. Все они ставили нас ниже, чем мы того заслуживали.
   Французы играют великолепно, они забивают голы. Некоторые из них толкают и задирают меня. Один наступает своими бутсами на мои руки… боль и ярость до корней волос. Все во мне кипит. Несколько опасных ситуаций дают мне возможность разрядиться. Такие сиюминутные удачи – всегда палка о двух концах. Ты теряешь собранность и расслабляешься. Счастье делает невнимательным. А мною слишком многое поставлено на эту игру: престиж, право играть в финале. Опасны для тебя или для соперника твои выходы из ворот? Не имеет значения. Ты должен отобрать у него мяч, не размышляя, кто падет при этом жертвой.
   Я рвусь из ворот, чтобы поймать свою добычу, спровоцировать противника на попытку забить мяч в мои ворота. При таких действиях опасность получить травму велика. Для обоих охотников за мячом.
   Итак, я ускоряюсь. Баттистон двигается на меня. По опыту знаю, что он попытается перебросить мяч. Высоко подпрыгиваю. Патрик не попадает по мячу. Когда ты в воздухе, нельзя уже затормозить свой полет, в лучшем случае можно немного увернуться. Вратарь – не самолет. Я не мог больше сделать ничего: ни удержать себя, ни оттолкнуться. С согнутыми в коленях ногами я летел на Баттистона. Если бы мы столкнулись фронтально, ему пришлось бы еще хуже. В последний момент я сумел слегка развернуться и ударил его задним местом или бедром в голову. Он упал. Я тоже. Ощутил боль в боку, но она скоро прошла.
   Мяч катился мимо ворот. Взгляд в направлении бокового судьи. Мы, вратари, делаем это почти всегда, если был фол или столкновение. Что зафиксировал он? Он не дрогнул. Никакой реакции с его стороны. Ничего. Все о'кей. Я перевернулся и встал. Патрик лежал на земле. Я направился мимо него в мои ворота.
   «Ты обязан подойти туда, – еще подумал я. – Тебе нужно к нему».
   Но там уже стояли, выкрикивая ругательства и угрозы, французы Трезор и Тигана. «Если ты сейчас подойдешь, будет стычка», – появилось у меня опасение. Чтобы избежать конфликта, я попросту остался в воротах. Я испытывал страх перед тем, что могло бы произойти. Но страшили меня не объяснения и не игроки. В воздухе нависла взрывоопасная напряженность.
   «Если ты подойдешь и попробуешь извиниться, а они ударят тебя, – произойдет скандал. Ты потеряешь самообладание, ввяжешься в драку».
   Идиотское положение. Они могли наброситься, возможно, даже стали бы плеваться. Так бывает часто, но этого никто не видит. Быть оплеванным – самое ужасное. Ты бесишься, тебе хочется убить их.
   Итак, я не смог справиться с собой, заставить себя подойти к Баттистону и сказать ему несколько сочувственных слов. К тому же вся эта игра была просто сумасшедшей. Я не смог подойти к нему, хотя в тот момент это было самым простым. В общем, первая ошибка заключалась в том, что я не выразил своего сожаления по поводу травмы Патрика Баттистона.
   Я стоял в воротах, в смущении поигрывая мячом. Это была трусость. Быть может, впервые в жизни я по-настоящему струсил.
   Я хотел уговорить себя, что моей вины тут нет. Как ребенок, который, совершив большую глупость, беспечно пытается играть дальше. Так, словно ничего и не было. Я ведь не хотел фолить. Меня оправдывал арбитр. Он не показал мне ни желтой, ни красной карточки.
   Патрик Баттистон все еще лежал на траве, ему оказывали помощь. Я надеялся в душе: все будет хорошо, нормально. Как всегда, он еще слегка и играет, чтобы завести публику, сейчас он поднимется. Я ждал: «Вставай, парень, да вставай же, почему ты все еще на земле?» Он все-таки скоро поднимется…
   Кто-то потребовал носилки. Подошли оба капитана, врачи, санитары. Видимо, что-то серьезное. Патрика отправляют в больницу…
   Свисток арбитра – игра продолжается. На поле вышел Румменигге. Его ответный гол, а также уравнявший счет удар Фишера поверг французов в состояние грогги. 3:3. Дополнительное время. Одиннадцатиметровые.
   И мне еще хватило нахальства взять два из них… Мы оказались в финале благодаря моим броскам и фолу. Более ужасного сочетания не могло быть. Тогда я еще не ощутил этого, но затем последовала моя вторая, главная, ошибка, совершенная по недомыслию, а точнее говоря, по глупости.
   На пути в раздевалку я заразился восторгом моих товарищей. Мы добились – благодаря и моей отличной игре – права выступать в финале.
   И тут на меня посыпались вопросы в той форме, с которой я не сталкивался никогда прежде. Одни хвалили меня, другие поносили, но все были настроены радикально. Немецкие журналисты буквально зашипели на меня: «Тебе известно, что Баттистон потерял два зуба?»
   «Если это так, я готов купить ему коронки», – ответил я.
   У меня и в мыслях не было намерения потешаться над травмированным Баттистоном. Просто гора свалилась с плеч. Я-то боялся, что у Патрика сотрясение мозга, что, быть может, он лежит в коме. И все же слова были сказаны. И процитированы. В доказательство моей неспособности жалеть, сочувствовать, принимать участие. Я выглядел циником.
   Но на этом мои злоключения не закончились. Третья ошибка была практически предопределена. В победной эйфории я совершенно забыл про Баттистона. И никто рядом не подумал напомнить мне о нем. Имей мы толковое руководство делегацией, как было это, к примеру, в Мексике при Брауне, такого бы не произошло никогда. Рюдигера Шмитца тоже, к сожалению, рядом не было.
   В аэропорту Севильи мы завертелись в диком круговороте. Поскольку с нашей отправкой не слишком торопились, Пауль Брайтнер затеял перепалку с работниками порта и руководителями полетов. В итоге – ужасная путаница, гам, стресс. Возглавлявшие делегацию функционеры Немецкого футбольного союза в очередной раз оказались неспособными что-либо сделать. А у меня просто не было времени думать о Баттистоне. Наверное, я и не хотел этого, пытаясь выбросить тот фол из головы. Разве мы не победили, разве не вышли в финал?
   Окажись этим вечером в аэропорту Герман Нойбергер или Рюдигер Шмитц, они бы наверняка оттащили меня в сторону. Мы купили бы цветы и поехали в больницу. Я сидел бы у кровати Баттистона до тех пор, пока не услышал бы от него, что все снова о'кей. Меня нужно было только направить к нему. В той ситуации я был просто не в состоянии самостоятельно прийти к этой мысли. В команде царит воодушевление. «Ты стоял фантастически», – говорит кто-то и хлопает по плечу. Рука еще здесь, а я уже слышу иные слова. «Ты – дерьмо, мерзкая свинья!» – бросает один из тех, кто видел матч по телевизору. Тогда я был настолько наивен, что и не предполагал, какой могущественной может быть телевизионная картинка.
   Реакция моей матери показалась мне тревожной. «Это выглядело очень скверно», – сказала она мне по телефону. За одну игру, захватывающую как детектив, – а это был действительно матч века – я стал негодяем в глазах всего мира, не подозревая об этом. Все болельщики, сидевшие дома, во Франции, в ФРГ или где-либо еще перед телевизорами, все журналисты, специалисты, эксперты ненавидели меня – секунды, минуты, часы или возненавидели навсегда.
   Они должны были так реагировать. Потому что не знали меня, как моя мать, моя жена, мой менеджер. Я стал «общеизвестным» негодяем. Немцем, который покалечил француза. Одним из тех, о чьей жестокости многое известно из кино и телепередач. Я вторгся в сферу политики, не имея ни малейшей склонности к ней.
   Что знал я тогда об истории, о стереотипе восприятия немца за рубежом? Ничего. Я был самым аполитичным человеком во всей Рейнской области, но стал символом несправедливого поражения Франции, страны, в которой антинемецкие настроения готовы были вспыхнуть вновь.
   Борьба за верховой мяч между защитником и нападающим. Мяч пролетает мимо, две головы бьются одна о другую. Замедленный повтор. Видно, как головы деформируются. Знакомая по боксу картинка. В моем случае, как мне рассказывали, впечатление было таким же ужасным. Бедренная кость намного внушительнее лицевых. Лицо Баттистона деформируется… Невыносимо.
   Этот фрагмент показывали два, десять, сто раз. Повторы становились все медленнее, планы все крупнее. И чем чаще потчевали этим зрителей, тем жарче пылали они ненавистью к Тони Шумахеру.
   Мое столкновение с Баттистоном стало самой скверной сенсацией чемпионата мира. Никто не вспоминал уже о взятых одиннадцатиметровых. За границей и дома нашли нового ужасного немца. Публика была наилучшим образом информирована о скандалах в тренировочном лагере на Шлухзее, она знала все о нашей плохой форме, неважных результатах тренировок. Все видели игру против Алжира, первую проведенную нами на чемпионате и проигранную 1:2. Потом смотрели надувательский матч с Австрией. Антипатия к своей собственной команде все росла. И тогда журналисты в ФРГ почувствовали себя обязанными назвать наконец виновника по имени: Тони Шумахер, воплощение жестокости, холодности, неспособности к состраданию – всех исконно немецких пороков. Всего, что воплотилось в моем фоле. Но это были еще только цветочки. Я дал новый толчок распространению за границей дурной славы о немцах. Финальная игра была проиграна задолго до ее начала. Воодушевленность в нашем стане быстро прошла. Мы сами не верили в свою победу, вплоть до игры с французами не показали ничего приличного. Команда была далека от своей лучшей игры. В ней выступали футболисты, которые были просто не в форме, многие играли с травмами, в том числе и Карл-Хайнц Румменигге. Мы попросту не могли стать чемпионами. Фол или нет? Но я превратился во взрывоопасный комок нервов, сил, отчаяния, возмущения и желания победить. Победить, несмотря на скандалы и все слабости моей команды. И этому было весьма логичное объяснение.
   Период подготовки к чемпионату мира-82 прошел для меня как сплошной сон. Все началось с возвращения в сборную Пауля Брайтнера. Я был молод и провел всего лишь два года в этой команде. Лидерство признанных «профи», таких как Брайтнер и Румменигге, считалось делом само собой разумеющимся. Румменигге, по натуре скрытный и осторожный, в сущности не хотел брать на себя главенствующую роль.
   Вожаком и заводилой был Брайтнер. Боец, выдающийся игрок. Его лидерство подкреплялось еще и тем, что тренер Дерваль не пользовался настоящим авторитетом. Брайтнер же был столь крупной личностью, что я не находил в себе мужества восстать против него. Пауль мог с помощью риторики заткнуть рот любому противнику, он позволял себе дерзко высмеивать Дерваля или журналистов, разделывая их при этом под орех. На футбольном поле он был необычайно силен и подвижен.
   Вне стадиона Брайтнер подавал далеко не добрый пример. Случалось, он напивался. Пауль задавал тон в игре, на тренировках и, разумеется, после них. И как это частенько бывает, худшие и слабейшие в команде следовали его примеру. Путь, не требующий больших усилий. Айке Иммель был захвачен покером. Часто можно было видеть, как он доставал из сумки горсть ассигнаций. Или как он, расстроенный и проигравшийся в пух и прах, валялся на койке. Нередко игра шла на суммы от 20 до 30 тысяч марок. Другие развлекались до рассвета с девушками и волочились потом на тренировку как мокрые тряпки.
   Третьи заливали в себя виски похлестче квартальных пьяниц. Брайтнер участвовал почти во всех похождениях, но при этом существенно отличался от всех остальных: назавтра он бегал по футбольному полю как заведенный. Какой-то ненормальный. А те, кто пил с ним вместе, ползали вокруг как полумертвые. Моя злость поэтому в меньшей степени была направлена на Брайтнера, чем на остальных. Этот же баварец держался как его земляк Франц-Йозеф Штраус. Тот тоже якобы мог пить и веселиться до утра. А потом спустя каких-нибудь два часа произнести двухчасовую речь без конспекта. В то время как остальные хмельные львы с больными головами лежали в постелях. Это называется «молодцеватостью по-баварски».
   Так обстояли тогда дела с Паулем Брайтнером и другими игроками, прежде всего запасными, которых называют еще «туристами». Я был растерян и возмущен. В команде были 30-летние игроки, которые точно знали: это их первый и последний чемпионат. Однако они не думали об этом и поступали так, словно это еще только их первый чемпионат, а потом шанс представится им еще трижды или четырежды.
   Я позвонил Рюдигеру: «Забери меня, я хочу домой. Тут нет никакой подготовки к чемпионату. Здесь сам черт ногу сломит. В жизни никогда не видел такого бедлама». Я нисколько не преувеличивал. Шлухзее у нас переименовали в Шлукзее (озеро Глоток). Дисциплины вообще не существовало. Я во всем этом не участвовал. Чаще всего оставался в своей комнате.
   Конечно, некоторые меня из-за этого считали ненормальным. Перевернутый мир. Я говорил себе: «Все, что они тут губят в себе, ты должен уметь делать еще лучше, чем прежде».
   Но я был только одним из одиннадцати. И все же надежд я не оставлял. Чем хуже впередистоящий, думал я, тем лучше должен быть ты. Конечно, в чем-то я перегибал, испытывал себя, познавая границы физических и психических нагрузок. К. сожалению, я остался таким и сегодня. Но лучше три года игры мирового класса, чем 15 лет серости.
   Поражение от Алжира со счетом 1:2 являло собой жалкую серость, как и победа 1:0 над Австрией. В этом сомнительном матче игра действительно шла на определенный результат. Счет 1:0 отвечал желаниям всех участвующих. Австрийцы могли продолжать чемпионат, мы тоже. Никакого предварительного договора не было, но существовало своего рода молчаливое согласие. Брайтнер сказал мне более или менее ясно: 1:0 нас вполне устроит. Повторить подобное невозможно с тех пор, как на чемпионатах мира все матчи, начиная с четвертьфиналов, проводятся одновременно. А тогда мы забили гол и тут же отступили. Австрийцы же так и не решились пересечь центральную линию. Самый сложный прыжок я продемонстрировал после вбрасывания мяча немецким игроком. Просто смешно. По окончании игры 45 тысяч зрителей вытащили свои носовые платки и стали размахивать ими. В Испании во время корриды это означает: «Иди домой. Ты, трусливый канделябр». Взмахи адресовались немцам и австрийцам, 22 игрокам, которые устроили себе легкую разминку.
   Я был пристыжен.
   Могли ли мы при всем этом выиграть у Италии? Думаю, нет. И слава богу, что мы не выиграли. Однако мне снова было суждено попасть в заголовки газет. На меня пожаловался Алессандро Пертини, итальянский президент. Я отказался подать ему руку. Непостижимо. Как могла произойти такая странная вещь?
   После финального свистка итальянцы стали чемпионами. Проигравшим, об этом я уже говорил, лучше всего в этом случае тут же покинуть поле. Нет ничего ужаснее, чем стоять на газоне и видеть, как вручают кубок другим. По-моему, это извращение, когда от проигравших требуют присутствовать на церемонии награждения и лицезреть ее.
   Я попросту просмотрел президента Пертини. Для меня действительно было бы честью иметь возможность приветствовать столь авторитетного и уважаемого человека.
   Через пару месяцев последовала жалоба в министерство иностранных дел. Большой поклонник футбола Вольфганг Мишник, в ту пору председатель фракции СвДП в бундестаге, выступив посредником, связался с НФС. Решение: письмо с извинениями и поездка в Рим.
   Герман Нойбергер и я были приняты Пертини в его резиденции. Все вышло как в сказке, это был один из прекраснейших моментов в моей карьере. Маленький, очень жизнерадостный на вид человек вышел мне навстречу, развел руки и произнес: «Подойди сюда и позволь тебя приветствовать, большой спортсмен». Это было действительно прекрасно. Как два старых товарища мы обняли друг друга. Лед растаял тут же. Он не хотел больше слушать никаких извинений и, казалось, был искренне счастлив видеть меня. Полчаса мы беседовали о футболе и финале в обстановке полной раскованности. По крайней мере, в глазах президента Пертини я перестал быть немецким злодеем. Это было здорово.
   А для миллионов людей я оставался своего рода извергом. В этом я убедился уже после возвращения в ФРГ, хотя понять происходящего до конца не мог.
   Чтобы легче пережить свое поражение, французы изображали меня как некоего мини-Гитлера. И я был страшно напуган тем, что мне, вратарю Тони Шумахеру, уготована такая роль.
   Ни один немецкий канцлер – даже при большом старании – не мог бы наломать дров больше моего.
   Но тогда я еще не осознал масштаба событий. Я был наивен и аполитичен. Рюдигер Шмитц – нет. Его голос звучал подавленно, когда он заключил: «Мы должны быть сейчас чертовски внимательными. В ближайшие недели нужно, как никогда, крепко держаться друг за друга. По нам будут выпущены торпеды».
   Я не смогу ощутить чисто личную свою вину, даже если ежедневно буду сталкиваться с теми злодеяниями, что творили немцы над евреями, поляками, русскими, французами. Только кто хотел слушать тогда мои объяснения? Я был ненавистным немецким варваром. И позволю себе где-то провокационное утверждение: я стал мишенью для новой формы антинемецкого расизма, шагнувшего с немецкой земли…
   Я понял, что недостаточно говорить, что думаешь. Необходимо правильно формулировать. Я не умел этого делать. Не знал как, потому что никогда этому не учился. Словом, мне не оставалось ничего другого, как уйти в самого себя.

Севильский монстр

   Севилья подвергла мою жизнь цензуре.
   Тяжелые думы целиком подавили во мне природную беспечность. Ветрогон, рейнский весельчак вдруг посерьезнел. Прежде я много смеялся, делал глупости, любил суматоху вокруг себя – теперь стал спокойным и искал одиночества. Даже музыка не приносила мне больше радости. Я был разбит, болен, не испытывая при этом физических мучений.
   Рюдигер Шмитц погрузил меня в тишину и усилил мою изоляцию. Стал снова гулять со мною. Один. Часами. Каждый день. Даже моей жене не позволялось быть при этом. Мы избегали контактов с журналистами. Постоянно дискутировали и анализировали ситуацию, разложив ее по полочкам. Рюдигер сделал правильный вывод: «В ближайшее время мы узнаем, кто наши настоящие друзья».