Внезапно я услышал смех, обернулся и увидел, что девушка идет прямо на меня. Она улыбалась, чуть приоткрыв яркие пухлые губы, и я совсем близко увидел ее ясные глаза, опушенные густыми темными ресницами, завитки густых волос, упавших на белый лоб, и длинные крутые брови. Я растянул рот в глупейшей улыбке, думая, что она остановится передо мной, но она прошла мимо и, проследив ее путь, я увидел, что она улыбалась не мне. Она шла к седому мужчине и моложавой женщине, стоявшим в дверях ресторана. Заходя следом за мужчиной и женщиной в ресторан, девушка оглянулась, посмотрела на меня и засмеялась. Мне сразу сделалось хорошо, а, когда она села за стол и посмотрела в светлое окно, я совсем осмелел и помахал ей рукой.
   Возвращаясь из ресторана, они как обычно остановились около борта. Я видел, как Девушка что-то умоляюще говорила мужчине, как поддержала ее женщина и как мужчина, сердито швырнув горящую папиросу в воду, ушел. Женщина покачала головой и пошла за ним. Девушка осталась одна. Сначала она стояла неподвижно, потом оглянулась раз и второй. Я покинул свое укрытие, подошел к ней и поздоровался.
   – Добрый вечер, – ответила она. – Как вас зовут?
   – Анатолием. А вас?
   – Юлией. Они меня ни на шаг не отпускают, – быстро проговорила Юлия и посмотрела на окно каюты. – Особенно папа. Давайте от них убежим?
   И она протянула мне руку.
 
    3
 
   Давно прошел тот памятный день, когда маленький слабосильный паровозик остановился у белого здания вокзала Полярного, когда наконец-то облегченно вздохнул однорукий товарищ Назаров и тепло простился с нами. Миновали светлые заполярные ночи, холодные дожди с ветрами, и вот уже намертво сковали землю большие морозы. Улицы поселка Железнодорожного, где мы жили в длинных беленых бараках, завалило сугробами, подступила полярная ночь, и уже не гасли фонари на дорогах.
   Мы – Вадим Осокин, Миня Морозов и я – жили в угловой комнате. И хотя батареи были горячие, не дотронешься, по ночам мы замерзали: барак был старый, со щелями. Работали мы в три смены на фундаментах завода железобетонных изделий под Зуб-горой, в стороне от города. Самой тяжелой была ночная смена. От нашего барака до стройки было километра полтора, но и это небольшое расстояние на ветру, в хороший мороз крепко выматывало нас. Мы шли, пряча лица в воротники полушубков, часто сменяя впереди идущего, потому что первому было идти всего труднее. И были рады, когда по широким уступам спускались в свой котлован, где пахло мерзлой землей и было безветренно. Поблизости работали демобилизованные солдаты, те самые, что ехали с нами на пароходе. Из их котлована сразу же слышались глухие удары кирками о землю: солдаты всегда начинали работу первыми. В тусклом свете фонарей опускалась и к нам пустая железная бадья, гулко брякалась, и Вадим, отбросив сигарету, брался за лом: он был бригадиром. Поначалу мы, конечно, уставали: приходя домой, не раздеваясь, валились на койки и долго лежали, глядя в низкий потолок, но потом ничего, привыкли, а однажды сравнялись по кубатуре вынутого грунта с солдатами. В начале декабря выдали отбойные молотки, и работа пошла веселее.
   Со временем жизнь вошла в привычное русло. Трижды в неделю я ездил в городской спортзал, занимался в секции бокса. У себя в городке я считался неплохим боксером, но здесь мне пришлось туговато: ребята в большинстве своем были москвичи и ленинградцы, техникой бокса владели куда лучше меня, сказывалась столичная школа. Однако тренер почему-то все больше и больше обращал внимание на меня, чаще, чем к другим, подходил ко мне, а после показательных выступлений, которые я проиграл, всё-таки включил в команду основного состава, готовящуюся к соревнованиям на первенство города. По субботам, переодевшись после смены, я спускался с Зуб-горы вниз, добирался до улицы Севастопольской, этой странной для заполярного города улицы: трехэтажные красные дома ее с просторными открытыми лоджиями, казалось, были перенесены сюда откуда-нибудь с юга, из Махачкалы или, может быть, из Тбилиси, останавливался напротив медицинского училища и ждал, когда двери распахнутся и стайкой выбегут девушки в совершенно одинаковых шубках и шапках. И хотя шубки различались по цвету цигейки, черной или коричневой, я сразу узнавал Юлию. Она махала подругам рукой и бежала через улицу ко мне. И было лестно, что бежит ко мне эта юная, яркая девушка в дорогой черной шубке, которая была не по карману девчонкам, плывшим вместе со мной на «Серго Орджоникидзе», по которой легко узнавались коренные жительницы, дочери старожилов, людей, как известно, с деньгами. Мы шли в кино или на танцы во Дворец металлургов и по пути, легко прижимаясь ко мне, Юлия рассказывала свои новости, а я свои. Прощались мы вечером на лестничной площадке ее дома, тяжелого, прочного, с метровой толщины стенами, одного из первых каменных домов в Полярном, долго целовались, а когда из-за дверей доносились шаги ее отца, я скатывался по лестнице и, счастливый, выбегал на улицу. Предгорья горы Шмидта сияли электрическими огнями, сияли фонари на дамбе Голубого озера, на гранитах домов сверкал иней, я шагал, распахнув полушубок, по леденелой, гулкой асфальтовой дороге в свой барак, и, несмотря на сорокаградусный мороз, мне было тепло и весело.
   Незаметно подкатил Новый год. Вечером тридцать первого, как мы и договаривались, я стоял возле дома Юлии. То и дело пробегали мимо меня люди и быстро скрывались в темном провале арки. Поглядывая на окна Юлиной квартиры, я начал прохаживаться взад-вперед, и скрип моих ботинок далеко раздавался окрест. Стоял сухой мороз, и воздух напоминал чем-то студеную сталь, от него было холодно и пусто в груди. Прошел час, повалил другой, а Юлии все не было. Ноги в ботинках закоченели, и сколько я ни колотил их друг о дружку, они не согревались. По случаю праздника я сбросил надоевший полушубок и надел демисезонное пальто, под которое быстро проник стальной холод, проник, да так и остался там, безжалостно, словно обручем, сковывая живое тело. Я замерзал. Но страшнее холода было предчувствие беды. И когда ждать стало невмочь да и некогда – до Нового года оставалось сорок минут, – я зашел в подъезд, поднялся на знакомую лестничную площадку и позвонил, даже не удивляясь собственной смелости. Дверь открыл ее отец, Петр Ильич. В глубине квартиры, на пороге одной из комнат, стояла заплаканная Юлия. Она была в голубом платье с белым тонким воротничком, и я понял, что она надела его для меня.
   – Проходите, юноша, – сказал Петр Ильич и потер руки. – Проходите, проходите. Сюда, пожалуйста!
   Он провел меня в свой рабочий кабинет, заставленный книжными шкафами и рулонами чертежей (я знал, что он работает проектировщиком), остановился возле письменного стола, на краю которого стояли початая бутылка коньяку и две хрустальные рюмки, словно бы специально приготовленные для этого случая.
   – Раздеваться я вам не предлагаю, потому что разговор будет коротким. Ваше здоровье!
   Я отставил налитую им рюмку в сторону.
   – Да вы с характером, – удивился Петр Ильич. Он подождал моего ответа, но я молчал. – Тем лучше. Трезвый разговор всегда лучше. Я хочу, чтобы вы оставили мою дочь в покое.
   – Почему?
   Он, видимо, не ожидал такого простого, законного с моей стороны вопроса, быстро глянул мне в глаза и неторопливо прошелся по комнате.
   – Почему? – повторил он, останавливаясь передо мной. – Потому что я так хочу. – Он снова прошелся, одним махом выпил коньяк, закурил папиросу и, склонившись ко мне, добавил: – Потому что вы мне не нравитесь.
   Он смотрел на меня, нет, не со злобой, не с ненавистью, не с презрением, он смотрел на меня с жалостью. Он не испытывал ко мне, и это я сразу ощутил, столь больших чувств, для него я был ничто, пустое место, случайный человек, каким-то образом прилепившийся к его дочери, нечто совершенно неуместное в этом доме, в этой квартире с недосягаемыми потолками, в этом большом обжитом кабинете, я был для него каким-то непонятным существом, нарушившим ровный уклад его жизни, и сейчас, такая досада, ему приходится почему-то разговаривать со мной, что-то объяснять, а объяснять он ничего не желает, он просто хочет, чтобы я оставил его дочь в покое, хочет, и все. И, припомнив себя во дворе прыгающим с ноги на ногу, припомнив себя в котловане с красным обмороженным лицом, грязного, со злобно бьющимся отбойным молотком в руках и еще вспомнив последнее материнское письмо («Сынок, не обижают ли тебя там, в чужих местах?»), я и в самом деле почувствовал себя жалким к неуместным в этом большом кабинете. Я повернулся и пошел к двери. В коридоре меня встретила Юлия.
   – Толя, – робко позвала она.
   – Ты идешь?
   – Я не могу, – Юлия оглянулась на отца, возникшего на пороге, – и повторила: – Не могу…
   Она хотела еще что-то сказать, но, не дослушав, я рванул дверь, выскочил на площадку и, бухая окаменевшими каблуками о лестничные ступени, помчался вниз…
 
    4
 
   Домой я вернулся в третьем часу ночи. В комнате был один Вадим. Миня еще со вчерашнего дня завалился в какую-то кампанию с какими-то Лидочками, Валечками, Ирочками. Веселый и общительный был он, Миня, бренчал на гитаре, пел, одним словом, был душой общества, всех этих Лидочек и Валечек любил, тратил на них зарплату и никогда их не путал. На тумбочке Вадима стояла початая бутылка шампанского и большой грудой лежали шоколадные конфеты.
   – Давай, Толька. за Новый год, – предложил Вадим.
   Я присел на край кровати, смотрел на Вадима, смотрел, как он наливает шампанское, и вдруг подумал, что за полгода, прожитые рядом, мы с ним ни разу не поговорили по душам. По правде сказать, и времени не было. После работы Вадим уезжает в вечерний институт, где он учится на строительном факультете, возвращается поздно, когда мы уже спим, утром встает раньше всех, ведь он бригадир, он должен до нашего прихода принять смену, подготовить инструмент.
   – Ты любил когда-нибудь, Вадим? – внезапно спросил я.
   – Однажды на Тверском бульваре я встретил девушку, – не сразу ответил Вадим. – Она была в белом платье.
   – И что?
   – И все. Она смотрела на меня так, словно ждала, что я сделаю. Мне надо было взять ее за руку и увести. Мне кажется, что она была студентка, а может, выпускница десятого класса. У нее были длинные темные волосы и детские беспомощные глаза.
   – Увел?
   – Нет.
   – Почему?
   – Не знаю, – помолчав, ответил Вадим. – Теперь я об этом жалею. С Новым годом тебя!
   Я вдруг начал рассказывать Вадиму о Юлии, о нашей сегодняшней встрече, о Петре Ильиче, о последнем с ним разговоре и о том, каким жалким я казался сам себе в его большом кабинете. Вадим не перебивал, крутил стакан в пальцах, слушал.
   – А она, значит, не пошла? – спросил он, когда я умолк.
   – Не пошла.
   – Бывает.
   – Ну ладно, он крупный инженер, светлая голова, у него кабинет с лепным потолком и много денег. Плевать я на него хотел! В его годы я, быть может, министром буду!
   – Может, и будешь, – согласился Вадим. – А вообще-то… Если у вас настоящее, то все будет хорошо.
   В этот момент из комнаты, где жил Серега Червонец с дружками, донесся звенящий женский крик, хриплый Серегин голос, что-то там упало, посуда какая-то. Крик повторился. Вадим встал и пошел к двери. Следом за ним в коридор вышел и я. Вадим громко постучал, и, видимо, услышав стук, снова закричала женщина. Вадим саданул плечом дверь, крючок сорвался, и в глубине комнаты, заваленной пустыми бутылками, окурками и остатками еды, мы увидели спину Сереги. В углу, вжавшись в него, стояла бетонщица Люся. Люся Пусик, как звали ее на стройке, заплаканная, пьяная и испуганно-злая. Серега оглянулся:
   – В чем дело?
   – Прикройся, – обратился Вадим к Люсе, поднимая с полу платье и бросая его девушке.
   – Я спрашиваю?! – повысил голос Серега.
   – Заткнись, – сказал Вадим, соизволив наконец-то обратить на него внимание.
   – Готова! – объявила Люся, накидывая на плечи пальто, сунула под нос Червонцу дулю и подхватила Вадима под руку. Будто и слез никаких не было, злобы и страха: из-под шапки-ушанки, небрежно брошенной на волосы, выглядывало улыбающееся девичье лицо. Чудеса да и только!
   Вадим прикрыл дверь.
   – Смотри, бригадир! – пригрозил Серега. – Червонец ничего не забывает.
   Вадим довел Люсю до выхода на улицу, поправил ей шапку.
   – Иди.
   – Я хочу к тебе.
   – Шагай, шагай.
   Мы вернулись в свою комнату, беззлобно прислушиваясь к ругани Сереги, посмеивались, но настроение было испорчено. Серега загремел пустыми бутылками, потом с грохотом закрыл дверь, видать, куда-то ушел, скучно ему стало одному. А через четверть часа – мы уже укладывались спать – в дверь слабо постучали, не так, как могли бы возвестить о себе дружки Червонца, если бы ему удалось разыскать и собрать их в новогоднюю веселую ночь. Однако всякое можно было ожидать от Сереги и потому на первый стук мы не откликнулись. Стук повторился, и за дверью послышался голос Люси:
   – Это я, мальчики…
   Вадим распахнул дверь и пропустил девушку в комнату.
   – Холодно и темно. Я боюсь, – жалко проговорила Люся, помолчала, ожидая нашего ответа, и, не дождавшись, присела на табурет и вдруг попросила, глядя на Вадима: – Спасите меня, мальчики!
   Когда я проснулся, Вадима в комнате не было. Укрытая полушубком, очень юная, совсем ребенок, обидчиво надув яркие губы, спала на Мининой кровати Люся Пусик. На табурете, рядом с ней, лежали аккуратно сложенные конфеты. Одна из них была наполовину развернута и надкушена. Стараясь не шуметь, я оделся и пошел в умывальник. В коридоре мне встретился Вадим с плотно набитой продуктами сеткой в руках.
   – Что она?
   – Спит.
   Вернувшись из умывальника, я увидел, что Вадим, все еще не раздевшись, стоит над спящей Люсей и то ли усмехается, то ли улыбается, непонятно было.
   – Жалко ее, – обернувшись ко мне и словно бы извиняясь, сказал он.- – Она неплохая.
   С той новогодней ночи Люся часто стала приходить к Вадиму.
 
    5
 
   …Инженер давил. Он чувствовал победу и не давал мне передохнуть ни секунды? Шел третий раунд. И в первых двух инженер крепко достал меня, а в третьем совсем озверел. Я уходил, но всюду настигали меня черные литые перчатки и напряженные глаза инженера. Наконец сильнейший удар в живот согнул меня, а следующий, в голову, послал на пол.
   – …два, три, четыре, – считал судья.
   В ушах звенело. Я поднялся и принял стойку.
   – Толя-а-а! – пронзил тишину зала девичий голос.
   То был голос Юлии, я узнал бы его даже в невообразимом шуме, а в тишине-то уж никак не мог ошибиться. И, пригнув голову, пропуская удары, но почти не ощущая их, я пошел на инженера. Всем существом своим я почуял, как дрогнул противник, как мелькнула в его глазах растерянность. Теперь уже атаковал я, и неизвестно, как бы закончился бой, но раздался удар гонга. Инженер выиграл по очкам. В раздевалке, растираясь махровым полотенцем, он сказал:
   – Да ты, парень, оказывается, двужильный. Не думал я, что ты встанешь. Видать, придется нам встретиться еще разок.
   – А как же? – ответил за меня мой тренер. – Придется. Это уж точно. Правда, Толя?
   – Не знаю.
   Прошла финальная встреча на первенство города. Во всех предыдущих я выиграл, и тренер был по-настоящему доволен. Он заботливо вытирал мне лицо и говорил, что вот теперь-то и начнется самая работа, что он сделает меня прекрасным боксером, повезет на первенство края, а там, глядишь, и на первенство Союза попадем. Я отмалчивался. Мне хотелось побыстрее покинуть раздевалку, выбежать на улицу, где, я был уверен, ждала меня Юлия. Больше двух месяцев я не видел ее, но не было дня, чтобы я не думал о ней, несколько раз приходил во двор, похожий на коробку, облокотившись на железные бочки, стоявшие возле каменного гаража, смотрел на се окна, была тяжело, грустно и одиноко.
   Я не ошибся. Юлия ждала меня у входа под фонарем.
   – Тебе больно, да? – прошептала она, когда я приблизился к ней, – Больно? Как ты похудел… Больно?
   Она целовала меня в разбитую бровь, и глаза у нее были виноватые и послушные.
   – Шестьдесят три дня, – сказал я.
   – Что?
   – Шестьдесят три дня я не видел тебя.
   – Да, да, – торопливо ответила Юлия. – Шестьдесят три.
   Мы пошли по улице. Юлия рассказывала, какой разлад получился в ее семье, как она плакала по ночам, припоминая наши встречи, а однажды уже совсем решилась ехать ко мне в поселок, села в автобус, но на полдороге вернулась.
   – Почему?
   – Понимаешь, – помолчав, ответила Юлия, – папа убежден, что все приехавшие – неудачники, бездомные, без царя в голове. Так и говорит: «Все они без царя в голове». Ты «без царя», да?
   – А ты как думаешь?
   Юлия рассмеялась, стала застегивать пуговицы на моем полушубке.
   – Мне тепло.
   – Тепло… Сорок градусов, а тебе тепло.
   – Мне всегда тепло, когда ты рядом.
   – Мне тоже, – серьезно ответила Юлия, прижалась и вдруг всхлипнула. – Так было жалко тебя там, на этом белом квадрате. Он, ну тот, что в красном углу, такой здоровенный…
   – Мы в одной весовой категории, – профессионально заметил я.
   – Все равно здоровенный. Ты слышал, как я кричала?
   – Слышал.
   – Мы будем встречаться? – то ли спросила, то ли уточнила Юлия.
   – А как же Петр Ильич?
   – Не надо, – сказала Юлия. – А мама тебя любит. Она говорит, что ты хороший, у тебя глаза чистые.
   – Когда она успела заметить?
   – Еще на пароходе. Она все видит и все понимает.
   – Тихая она какая-то…
   – Она не тихая. Она больна. Очень серьезно больна.
   Я посмотрел на Юлию и не стал спрашивать, чем больна ее мать.
   – Она не спорит с отцом, но мне сказала, что самая светлая, самая прекрасная и самая незабываемая – первая любовь. И что если я люблю тебя, то мы не должны покидать друг друга.
   – А ты любишь меня?
   – Люблю.
   Простились мы, как и раньше бывало, на площадке. Домой я возвращался пешком. Мимо с грохотом проносились грузовики. Дорога была долгая, и фонари, стоявшие по обочинам, сливались вдалеке в единую светлую линию.
   Я не чувствовал никакой антипатии к Петру Ильичу, больше того, мне казалось, что он в чем-то и прав. В самом деле, единственная дочь, красавица, умница, надежда и радость, а связалась с землекопом. Нет, не для меня растил свою дочь Петр Ильич, обидно ему, и он, конечно, приложит все усилия, чтобы мы не были вместе. Он жениха ей найдет, конструктора какого-нибудь, как и он сам, проектировщика, головастого такого малого в очках…
   Ну, а если у нас любовь?
   Я шел и повторял про себя: «Я должен бороться, я должен бороться…» С кем, как, какими средствами, я твердо не представлял себе, но мне казалось, что я должен спасти Юлию, и, кстати, от чего спасти, тоже не понимал, но, припоминая ее глаза, голос, почему-то жалел ее, любил, и думалось мне, что я приведу ее в другой мир, мне тоже пока неизвестный, но, это я знал точно, прекрасный и удивительный.
   Я подошел к своему поселку, миновал несколько бараков, похожих друг на друга, как братья-близнецы, вошел в свой и осторожно открыл дверь комнаты. Ребята спали. Я разделся, лег, но еще долго не мог заснуть.
   На следующий день в котловане я почувствовал легкое недомогание, не обратил на это внимания, но к концу работы скис окончательно. В барак пришел с трудом, кружилась голова, и все время хотелось пить. Наутро, после почти бессонной ночи, заслышав трезвон будильника, попытался было встать, но повалился на кровать. Подошел Вадим, положил руку на лоб.
   – Да ты заболел, друг. Лежи
   Ребята, быстро одевшись, ушли. Я снова попытался встать, сел, крепко держась за железный прохладный поручень кровати, но комната вдруг закачалась, дрогнула, и я опрокинулся на спину…
   Я очнулся от того, что кто-то легко гладил мое лицо мягкими осторожными ладонями, открыл глаза и увидел заплаканную Юлию.
   – Я думала, ты умрешь, – жалко улыбнувшись, сказала она – Ты все время бредил. Юлия заставила меня выпить какое-то лекарство, взяла со стола чашку с бульоном и стала поить меня из ложечки. Она рассказала, что долго ждала меня в условленном месте, не дождалась и поехала в барак, что приезжал врач, определил двустороннее воспаление легких и что мне нужен полный покой.
   – Который час?
   – Двенадцатый.
   – Дня, ночи?
   – Ночи, – помолчав, ответила Юлия. – Я не уеду, – быстро добавила она, словно явозражал. – Я буду ухаживать за тобой.
   – Где ребята?
   – Убежали разыскивать сок. Врач сказал, что тебе нужны витамины. Вот они и убежали.
   – Что-то долго они бегают. Все же закрыто.
   – Вадим уехал в город, в ресторан, а Миня к каким-то знакомым.
   Через некоторое время в комнату ввалился Миня и высыпал на кровать с десяток оранжевых апельсинов.
   – Рубай! Поправляйся! – весело кричал он. – Мало будет, еще найдем! Рубай!
   – Где ты их нашел? – удивилась Юлия.
   – Х-хо! В наше-то время! Слетал в Марокко! Туда и обратно, без посадки!
   По всему было видно, что он торопился к Валечке или Галочке: рассказал анекдот и, не попрощавшись, убежал. Пришел Вадим, принес две трехлитровые банки виноградного соку, посидел немного, покурил и тоже засобирался якобы по важному делу.
   Мы остались вдвоем. На улице было ветрено, от сильных порывов позванивали стекла. Юлия подошла к окну, откинула занавеску, стояла, думала о чем-то, молчала. Стекла были причудливо разрисованы морозом, и сквозь них ничего не было видно.
   – Быть может, тебе лучше уехать? – предложил я. – Автобус еще ходит.
   – Ты хочешь, чтобы я уехала?
   – Не хочу, но так будет лучше.
   – Лучше, хуже, – оборачиваясь, проговорила Юлия. – Ты не хочешь, и, значит, я остаюсь.
   Она присела рядом, стала гладить мои волосы, говорить о чем-то, и незаметно я уснул…
   Проснулся я от резкого, требовательного стука в дверь. Юлия, она так и продремала всю ночь, сидя возле меня, вскинулась и, поправив волосы, встала. Стук повторился.
   – Это папа, – сказала Юлия.
   Поднявшись, я быстро оделся, крепко потер лицо ладонями.
   – Кузьмин! Откройте! – послышался за дверью голос.
   – Да он не один, – усмехнулся я, подходя к двери. – С помощником.
   Только я успел откинуть крючок, как ворвался комендант Семен Михайлович, пробежал на середину комнаты, зорко окинул ее взглядом, словно кроме Юлии в ней могло находиться еще по крайней мере с десяток девушек, презрительно оглядел нас с головы до ног и, повернувшись к двери, крикнул:
   – Заходите, Петр Ильич!
   Петр Ильич зашел не спеша, на Юлию даже не взглянул, остановился возле окна и закурил.
   – Та-ак-с, товарищи? – гнусно протянул Семен Михайлович. – Непорядок получается, а? Кто позволил тебе, Кузьмин, оставлять в мужском общежитии постороннего человека, а? Та-ак-с… Это такой народ, Петр Ильич, такой народ… Глаз да глаз нужен! Это как называется, Кузьмин? Сказать тебе, как это называется?
   – Скажите.
   – Он еще дерзит! Другой бы на его месте молчал. Молчал, понимаешь, а он дерзит! Ну, смотри, Кузьмин… – Семен Михайлович погрозил мне пальцем. – Поговорите с ним ,Петр Ильич. Ему, понимаешь, слово, а он десять! Все у них шуточки, понимаешь, прибауточки, а у меня от этих шуточек голова пухнет. На весь поселок один. Не разорвешься. – Семен Михайлович снова оглядел Юлию, хмыкнул, растянул рот в ухмылке. – А вы тоже, гражданочка, чем думаете, а? Ведь не куда-нибудь идете. В мужской барак!
   – Оставьте нас, – резко сказал Петр Ильич.
   Семен Михайлович покашлял в кулак, осмотрел комнату, не нашел, к чему придраться, кругом было чисто, но все-таки сказал:
   – Почему три человекокойки?
   – Что? – не понял я.
   – Почему, спрашиваю, три человекокойки? Комната на четверых.
   Я вдруг громко расхохотался. Глядя на меня, рассмеялась и Юлия. Семен Михайлович развел руками, вопросительно глянул на Петра Ильича, словно обращаясь за помощью, не нашел в его глазах поддержки, пробормотал что-то и вышел, плотно прикрыв дверь. В комнате сделалось тихо. Все так же бился о стекло ветер, невидимый в темени полярной ночи стучал о стенку барака снег да с дороги доносился еле слышимый вой тяжелых грузовиков.
   – Так что делать будем, молодые люди? – нарушил молчание Петр Ильич, подождал ответа, не дождался и продолжал: – Я далек от мыслей этого… – Петр Ильич посмотрел на дверь. – Этого «человекокойки», но я крайне удивлен, если не сказать больше, твоим поведением. Юлия. Просто не нахожу слов…
   – Он болен, – ответила Юлия.
   – Я здоров. Вполне здоров. – возразил я.
   –  «Болен!» «Здоров!» – повысил голос Петр Ильич. – Меня это не интересует.
   – Зато меня интересует, – сказала Юлия.
   Петр Ильич осекся, глубоко затянулся дымом и приказал:
   – Одевайся.
   – Я не поеду.
   – Девчонка! Дрянная девчонка! – загремел Петр Ильич, схватил Юлину шубу и швырнул ее на соседнюю кровать. – Одевайся!
   – Не кричи, – медленно сказала Юлия. – Я не поеду.
   – Быть может, ты останешься здесь навсегда? – так же медленно спросил Петр Ильич.
   – Быть может.
   – Ну что же. Прекрасно! Очень даже прекрасно! – помолчав, сказал Петр Ильич. – Оставайся. Но если ты вдруг надумаешь прийти домой – не пущу. Слышишь? Не пущу.
   – Я не приду.
   В какое-то мгновение мне показалось, что Петр Ильич бросится на Юлию, ударит или еще сделает что-нибудь пакостное, низкое, но он пересилил себя, затушил папиросу и быстро вышел из комнаты. Мы слышали, как прогрохотали его шаги в коридоре, как хлопнула входная дверь, видели сквозь окно, как, мелькнув фарами, черной тенью скользнула его легковая машина, и снова сделалось тихо, только свист ветра на воле да однообразный стукоток снега о стенку барака.