– Ну вот, – сказала Юлия, прижалась ко мне и заплакала.
   Она прожила в бараке около месяца. Вадим перешел в комнату напротив, где имелось свободное место, а Миня и вовсе не появлялся. Поначалу шло все хорошо. Я провожал Юлию до автобусной остановки, махал ей рукой и шагал на работу. Вечером она приезжала, привозила продукты, смеясь рассказывала что-то, грела чайник, или же мы шли в кино вместе с Вадимом и Люсей. О Петре Ильиче мы не вспоминали. Я уже замыслил написать письмо родителям о том, что хочу жениться, как в одну из ночей услышал тихий плач.
   – Что с тобой?
   – Ничего, – торопливо ответила Юлия.
   – Почему же ты плачешь?
   – Я не плачу.
   Она вытерла слезы, посмотрела на меня светлыми глазами и улыбнулась.
   – Вот видишь. Я совсем не плачу. Спи.
   В следующую ночь плач повторился, но как только Юлия почувствовала, что я не сплю, она утихла. Мы не сомкнули глаз, но оба притворялись, что спим. Наконец я не выдержал, отбросил одеяло и встал.
   – Так больше нельзя, Юленька! Что с тобой?
   – Подойди ко мне. Ближе. Еще ближе. – Я присел около кровати. – Я хочу домой. Я очень хочу домой. К папе и маме. Я очень люблю тебя, но я хочу домой.
   – Хорошо.
   Утром я отвез Юлию домой. По дороге она рассказала, что несколько раз встречалась с матерью, что отец ходит сам не свой, не ест, не пьет, что он согласен, чтобы мы встречались, но чтобы все было по-людски, у него ответственная работа, он человек партийный. Мать все время плачет. «Я буду приезжать к тебе, – повторяла Юлия. – Хочешь, каждый день буду приезжать? Впервые за последние дни она была радостно оживлена, разговорчива, а мне было грустно. После того как мы простились, я долго стоял на дворе, ожидая, что она все-таки вернется, но прошел час, полтора, мирно светились окна ее квартиры, и я понял, что Юлия не придет.
   Возвращаясь в барак, глядя из окна автобуса на пролетавшие мимо фонари, я испытывал сложное, необъяснимое чувство, словно я что-то потерял навсегда.
 
    6
 
   Первомайским утром в комнату влетела Люся, свежая, радостная, в новом модном пальто, затормошила нас, заставила повязать галстуки и, отойдя в сторону, всплеснула руками.
   – Ой, мальчики! Какие вы красивые! Пойдемте, пойдемте быстрее!
   И мы, выйдя из барака, направились к нарядной праздничной толпе. Серега Червонец с дружками стоял у магазина, видать, уже успели хлебнуть. Заметив нас. Серега что-то сказал своим дружкам, а те, рады-радешеньки, загоготали, заухали. Вадим, конечно же, услышал их гоготанье, но не обернулся, не сбавил шаг. Да и то сказать, крепкий характерец надо иметь, чтобы вот так, под руку, на глазах у всего поселка идти с Люсей Пусиком, далеко не лестная слава о которой совсем недавно, каких-то три-четыре месяца назад, катилась по всем баракам. Много неправды говорили о Люсе, но на каждый роток, как говорят, не накинешь платок. Вадим шагал напряженно, глядя прямо перед собой, а Люся прижималась к бригадиру и без умолку говорила. «Что ж вы, товарищи, опаздываете? – укорил Вадима профорг. – Наша первая колонна, понимаешь, а вы опаздываете. Нехорошо, понимаешь…» Он сунул в руки Вадима и Люси транспарант и исчез. Колонна двинулась. Вокруг слышались смех, шутки, грянула музыка, никто не обратил внимания на Вадима и Люсю, и бригадир заметно повеселел.
   Но Червонец и впрямь ничего не забыл.
   Я вернулся домой поздним вечером. Из-за двери доносился голос Сереги, какая-то возня и грязная пьяная ругань. Первым, кого я увидел, войдя в комнату, был Миня. Он стоял у стены, серый, жалкий, и расширенными глазами смотрел, как двое Серегиных дружков, бросив Люсю на кровать, пытаются сорвать с нее одежду. Люся отбивалась молчаливо и яростно. Миня не видел Вадима, а на него стоило бы посмотреть. Бригадир, белый как полотно, медленно поднимался с кровати, и лезвие финки, приставленное Червонцем к его горлу, так же медленно разрезало кожу. Струйка яркой крови быстро катилась вниз по гладкому найлону Вадимовой рубашки, но он упрямо, не сводя страшных глаз с Люси, вставал, и лезвие отступало.
   Мне сделалось весело. Я знал, что ничего уже не произойдет, мы скорей подохнем под финками этих скотов, нет, теперь даже не подохнем, это могло бы случиться с Вадимом, если бы он оказался один, а теперь нас двое.
   – Мужики! – крикнул я. – Как не стыдно?!
   – Запорю, – прошипел Серега. – Сиди, гад! Была она Пусиком, Пусиком и останется, была она…
   Не удалось договорить Сереге. Секунды для меня растянулись раз в десять, как всегда бывало со мной на ринге перед хорошим, последним ударом, после которого, я знал, противник уже не встанет. Пока замедленно, как при специальных съемках в кино, оборачивался Серега на мой голос, я успел оттолкнуть его от Вадима и оказаться возле двух дружков к тому моменту, когда они замедленно распрямились, повернулись ко мне лицом и стояли, как солдаты при внезапном появлении командира, хотя, конечно, продолжали двигаться. Я уложил их обоих двумя резкими точными ударами под подбородок. Они упали рядком, так же, как стояли ранее. Теперь можно заняться и Червонцем. Но им уже занимался Вадим и делал это, надо сказать, очень непрофессионально. Он его просто бил, методично, обстоятельно, как все, что он делал в жизни: кайлил мерзлоту, учил немецкий или заучивал формулы сопромата. Челюсти Червонца звонко клацали, голова моталась, как у зарезанного петуха, он уже не мог держаться на ногах, и Вадиму приходилось одной рукой поддерживать Серегу, что вдвое снижало его производительность. Я попытался остановить Вадима, но он прохрипел:
   – Уйди, Толя. Не подохнет. Такие сами не дохнут.
   Серегины дружки очнулись и, держась за головы, покачиваясь из стороны в сторону, выскользнули в коридор, благо дверь была распахнута и им не пришлось тыкаться, искать ее. Серегу мы вытащили на улицу и швырнули в подтаявший сугроб. Он шлепнулся тяжело, как куль, и даже не шевельнулся. Из раны Вадима густыми каплями вываливалась кровь.
   – Больно?
   – Пройдет, – Вадим поднял кусок чистого снегу и приложил его к горлу. – Миня-то, а? Миня-то… – сказал он.
   – Д-Да…
   – Идем.
   Люся, завидев Вадима, сразу кинулась к нему, хотела вытереть кровь е его шеи, но он отвел ее руки и сказал:
   – Уходи.
   Люся, растерянно улыбаясь, кое-как оделась и ушла. Мы молча обернулись к Мине. Митя хотел что-то сказать, но вдруг как-то странно всхлипнул, кинулся к вешалке, схватил полушубок, шапку и выбежал вон. Так мы больше его и не видели. Вещички свои он забрал, когда мы были на работе, в бригаду не заявлялся, поговаривали что устроился на рудник, а кто-то сказал, что вообще смылся из Полярного. Зря он так. Ну, поговорили бы с ним, в другой раз, может, и посмелее стал, все-таки компанейский он был парень, веселый. Струсил, конечно, так под ножом не всякий устоит. Зря.
   Миновало больше месяца. Люся не появлялась. Вадим ходил мрачный и неразговорчивый. Солнце совершенно не опускалось за горизонт: настал долгий полярный день. На ночь мы завешивали окна шерстяным одеялом, а когда работали «с нуля», не снимали его и днем. Однажды, отсыпаясь после ночной смены, я услышал сквозь сон шепот и открыл глаза. Вадим и Люся лежали на кровати под простыней, которая в полумраке комнаты казалась ослепительно белой.
   – Не думай. Мне ничего от тебя не надо, – торопливо говорила Люся. – Я. быть может, благодарна тебе. Ты человека во мне увидел. Но я ждала, все время ждала что вот-вот ты от меня уйдешь. Думаешь, легко? Я знала, что ты уйдешь, но ты все чего-то тянул и тянул. Я не верила тебе, но мне было хорошо. Вадим, пусть это будет не сегодня! Пусть завтра…
   Она подождала ответа, но Вадим молчал. Люся поднялась с кровати и стала одеваться. Вадим взял сигарету, и, когда прикуривал, я заметил, как мелко дрожал язычок пламени. Зацокали по полу каблучки, зашуршала одежда. Я смутно видел, как Люся наклонилась над Вадимом, приникла и грустно произнесла:
   – Какой же ты все-таки злой. – и быстро вышла из комнаты.
   Вадим полежал немного и спросил:
   – Не спишь?
   – Нет.
   Рывком сдернув одеяло с окна, Вадим снова закурил. В комнате стало светло.
   – Куда она? – опросил я.
   – Не знаю. Сказала – сюда не вернется.
   – Что же ты стоишь?
   Вадим неопределенно усмехнулся и лег на кровать, заложим одну руку за голову. Мне вдруг подумалось, что Люся никуда не уезжает, а решила броситься под поезд – говорила же она мне не раз, что жить без Вадима не будет. Я глянул на часы. Начало первого. До отправления поезда оставалось менее получаса. Если напрямик, по тундре, можно успеть. Быстро одевшись, я выбежал на улицу. У барака стоял МАЗ Кольки Севостьянова, парня, жившего в шестнадцатой комнате. Я бросился обратно в барак. Колька спал и никак не мог проснуться, сколько я его ни тряс, ни толкал.
   – Человек две ночи не спал, – объяснял сосед.
   – Позарез машина нужна!
   – Не встанет. Говорю, две ночи за баранкой. Цемент возил. Прорыв на бетонном. Как пришел, так и упал. Глянь на руки-то. Опухли. Как бочки! Х-хы! Дорога-то хреновая. Набило…
   Я не стал слушать дальше соседа Кольки, выскочил на улицу и, спотыкаясь о мокрые низенькие кочки, побежал к вокзалу, где на путях стоял поезд. Воздух был теплый и легкий. Свистнул паровоз, состав дернулся и покатился все быстрей и быстрей. Он промчался мимо, обдав меня белым паром и колючим щебнем. Я зашагал к вокзалу по черным шпалам. Рельсы блестели на солнце, и на них не было яркого Люсиного платья, которое я так боялся увидеть. И лишь теперь мне подумалось – с чего я взял, что для сведения счетов с жизнью пригоден только пассажирский поезд «Полярный – Зареченск», единственный в сутки. Я вышел на перрон и в тени вокзального здания увидел Вадима и Люсю. Вадим, обжигаясь, затягивался сигаретой. Рядом с ним валялся чемодан. На дороге стоял Колькин МАЗ, а в кабине белело его сонное лицо. Вадим поднял чемодан, забросил его в кузов и лишь тут, обернувшись к Люсе, увидел меня, усмехнулся, ничего не сказал, помог Люсе забраться в кузов, залез сам и протянул руку мне. Колька гнал лихо. Упругий ветер летел нам навстречу. Огромное солнце стояло в небе, заливая ясным светом начинающую зеленеть тундру, искрясь на белых вершинах далеких гор. Я смотрел на тундру, на солнце, на завод под Зуб-горой, где, невидимые отсюда, были и наши котлованы, уже залитые бетоном (сколько я там пота пролил, сколько мозолей набил!), на быстро приближающиеся бараки, низенькие, белые, и сладостное чувство родства, близости с этой суровой землей овладевало мною. А где-то там, позади, Полярный, дом с метровыми стенами, в котором живет Юлия… Колька, почти не сбавляя скорости, круто свернул на дорогу, ведущую в поселок, и резко затормозил около барака. Мы повалились друг на друга. Не обращая внимания на наши крики, Колька громко хлопнул дверцей и отправился досыпать.
   – Как тебе его удалось разбудить? – удивился я.
   – А я его не будил, – ответил Вадим. – Сонного притащил в кабину, сунул баранку в руки, он и поехал.
   Вадим прыгнул на землю. Я подал ему чемодан. Люся подошла к борту, приостановилась, ступила одной ногой на колесо, посмотрела вниз.
   – Прыгай, – сказал Вадим.
   – Боюсь.
   Вадим протянул к ней руки, и Люся, закрыв глаза, прыгнула.
   Около нашей комнаты топтался комендант Семен Михайлович, засовывая какую-то серую бумажку в дверную щель.
   – Кузьмин! – весело закричал он. – А тебе повесточка! В армию! Нагулялся, соколик. Амба!
   И Семен Михайлович, закинув голову, засмеялся. Я взял повестку, прочел и протянул се Вадиму.
   – Все правильно, – мельком взглянув на бумажку, сказал Вадим. – Через три дня, в десять ноль-ноль, с вещами. Такая была и у меня. Все правильно. Чего скис? Проходи в комнату.
   По просьбе профкома (Вадим постарался) военком разрешил мне слетать на родину проститься с родными. Еще раньше Юлия решила лететь вместе со мной. «Я обязательно должна лететь, – уговаривала она меня. – Я хочу увидеть твоих родителей, твой лесной городок, твои березы, вообще все то, где и чем ты жил. Я полечу совсем ненадолго. На недельку. Провожу тебя и вернусь обратно». Вначале я был против – для чего мне лишние слезы, расстройства, лучше сразу, одним махом обрубить, – но в конце концов Юлия настояла на своем. И мне стало казаться, что действительно будет лучше, если она полетит со мной, еще несколько дней мы будем вместе. Перед отлетом, в ожидании самолета, мы ушли далеко в тундру, где начинали уже распускаться жарки, большие желтые цветы без запаха. Было ясно, солнечно. Обнявшись, мы долго стояли посреди жарков, смотрели на далекие синие горы, на мелкие заросли, на еле заметный высокий Дим над Полярным.
   – Ты ведь приедешь сюда после службы? – спросила Юлия.
   – Приеду.
   Из аэропорта донесся громкий голос, объявивший посадку на наш самолет. Мы схватились за руки и побежали. Провожали нас Вадим и Люся. Из окна самолета мы долго видели, как они стояли на аэродромном поле и махали нам руками. Самолет начал набирать высоту. Покачнулись и поплыли куда-то белые вершины гор, плавно, медленно проплыл над нами серый город, замельтешили бараки, среди которых я так и не мог разглядеть свой, лишь увидел на мгновение гранитные уступы Зуб-горы, завод, мощно обросший арматурой и бетонными каркасами корпусов, а потом все это пропало, словно бы ничего и не было, и покатилась перед глазами яркая, ясная, зеленая тундра, часто усыпанная маленькими озерцами, вспыхивавшими на солнце, как какие-нибудь драгоценные камни, как алмазы. Я взял Юлию за руку и сказал:
   – Я обязательно вернусь. Обязательно. Ты жди.
   Юлия в ответ сжала мою ладонь.
 
   Я и подумать тогда не мог, что не приеду сюда через три года службы, не приеду через четыре, через пять, через восемь лет, что Юлия выйдет замуж, что у нее будет ребенок, девочка, Аленка, что я долго еще буду мыкаться по белому свету, от жилья к жилью, пока не приду к своей правде.
 
Глава третья
 
СНЕЖНЫЙ ЗАПАХ
 
    1
 
   Меня преследуют запахи. В те редкие дни, когда они прилетают откуда-то, я хожу сам не свой. Тогда мне все не мило и хочется убежать все равно куда, нет, не все равно, а именно в то место, откуда прилетел этот запах, вернее, мне почудилось, что он прилетел. Не может же, в самом деле, прилететь тот самый запах за тысячи-тысячи километров, именно ко мне, именно в ту минуту, когда трудно и не знаешь, что сделать, и вдруг этот запах, и становится еще труднее, но и легче, потому что знаешь, отчего тебя томило и было грустно.
   Меня преследуют запахи тех милых мест, где я когда-то жил и где оставил частицу своей души.
   Густой, пахнущий усохшим клевером, лежалой соломой и конями запах родных мест. Горький, одна жесткая полынь да погибающая мята, запах калмыцких степей. Прозрачный, холодный, пахнущий давнишними сугробами и ожиданием морозных устойчивых дней воздух Заполярья. Они прилетают внезапно, в любое время, в любом месте. Бывало так: открою форточку, и сквозь городскую гарь вдруг пробьется слабый, еле слышимый запах родины, или моря, или степей, и долго буду стоять я у окна, дышать, думать, вспоминать, и какие-то картины, отчетливые и нежные, понятные лишь мне, понесутся перед глазами, и будет казаться, что там тогда было удивительно, хотя на самом деле там было порой не очень-то и хорошо, но все плохое забывалось и хотелось побыстрей уехать туда, в тот запах, и я ходил сам не свой, пока не улетучивались воспоминания. Иногда я летел домой, в степи или на берег моря, но уже через неделю выбирался обратно, смеясь над своей выдумкой. Ничего особенного нигде не было. Даже того запаха, что меня преследовал, не было. Он не ощущался в тех местах, куда я прилетал, так тревожно и сладко, как вдали. Там все было пронизано тем запахом – люди, деревья, воздух, земля, – его было так много, что он не волновал. Но проходило время, налетал откуда-то слабый запах, и снова казалось, что там, где я когда-то жил, было удивительно. И лишь в одно место, в Полярный, я никогда не летал, хотя запах тех мест часто, чаще других запахов, не давал мне покоя.
   Я стоял у окна, много курил, смотрел на мокрую дорогу, по которой, покачиваясь, ехала грузовая машина, на синий туманный ельник и на тихие облака, неподвижно стоящие в глубоком осеннем небе. Мне ни о чем не хотелось думать, вот так бы всю жизнь стоять у окна и смотреть на улицу.
   Мать неслышно, словно мышь, скользила по комнате, пугливо взглядывая на меня, когда ненароком брякала посудой. Сквозь окно наплывал запах опавших березовых листьев. И вдруг мне почудилось, что листья пахнут морозом и снежными сугробами, и я побыстрее откинул сигарету, чтобы не утерять этот тревожный снежный запах…
 
   В тот давний год мы приехали в мой родной городок в конце июня. Был сенокос, и в луговых раздольях, за городком, густо пахло молодой присушенной травой. Юлия пожила недолго, всего пять дней, но и это короткое время потом, в годы службы, я всегда вспоминал с тайной радостью и грустью.
   Мы уходили в сосновый Княжеский бор, он назывался так потому, что стоял недалеко от деревни Княгинино, или на песчаные плесы прозрачной, холодной речки Смородинки и подолгу плавали в ее глубоких таинственных омутах, ловили рыбу, все больше хариуса, разводили костер и сидели возле него до позднего вечера, глядя на светлый веселый огонь.
   Однажды, возвратившись из лесу и зайдя в прихожую, мы услышали голос матери: «Ой, неладное дело, отец, ой, неладное… Ведь не расписанные, не муж, не жена, неизвестно кто. Послушай-ко, что народ-то говорит. Ушеньки вянут! Сегодня опять вместе спали. Они о чем думают-то? И до беды недолго. Она девка ишь какая! Не ущипнешь. Вот принесет ребеночка, кем он тебе доведется? Ты уж давай, отец, поговори с ним. Чтобы по закону. У нас этого сроду не бывало. Чего ему, байбаку, надо? Хоть завтра в загс. Законно чтобы. А так-то неладно, ох, неладно…»
   Юлия вышла на улицу, осторожно прикрыв дверь. Она ушла далеко в: березы, прислонилась к белому стволу дерева и притихла, глядя куда-то поверх кружевных крестов небольшой Георгиевской церкви, стоявшей вблизи нашего огорода. Подойдя к ней, я помолчал немного, потом сказал: «Давай поженимся». «Ну какие мы с тобой муж и жена? – слабо усмехнулась Юлия, – Ни кола, ни двора, ничего впереди». «Что значит «ничего»?» – «То и значит, что ничего». – «У нас впереди целая жизнь». «Боже мой, – вздохнула Юлия, откидываясь от ствола березы. – Я думаю, что завтра мне надо уехать». Мне хотелось сказать какие-то нежные, красивые слова о той удивительной жизни, которая нас ждет впереди, но, посмотрев в глаза Юлии, я ничего не смог выговорить. Мне вдруг припомнился Петр Ильич, и сама Юлия показалась очень похожей на отца – те же крутые брови, прямой тонкий нос, – мне припомнился кабинет Петра Ильича с высоким потолком, и я снова, как в тот предновогодний вечер, показался себе человеком слабым и обиженным. «Хорошо, – сказал я. – Завтра поедешь».
   На другой день, ранним утром, я проводил ее до железнодорожной станции, посадил в вагон, стоял на перроне, пока поезд не скрылся из глаз, а потом зашел в пыльный скверик и долго сидел на скамейке. А еще через несколько дней меня провожали в армию, и старшина первой статьи Димка Зотов, недавно демобилизовавшийся из флота, учил меня уму-разуму: «Главное – «есть», – повторял он. – Понял? «Есть, товарищ капитан!» Или там лейтенант… А сам в кусты. Понял?» В теплушке, лежа на верхней полке, я смотрел на тусклый свет фонаря и думал о Юлке. И уже тогда все, что было между нами, казалось мне далеким и прекрасным, как сказка.
   Поначалу Юлия писала часто, но на втором году службы, и особенно на третьем, я по целым неделям и даже месяцам не получал от нее никаких вестей. И всякий раз мне казалось, что она нашла другого, ведь она такая красивая, редкий парень не оборачивался, когда шли мы с ней по Ленинскому проспекту. Но вдруг, спустя месяц или два, приходило толстенное письмо, и снова я чувствовал себя большим и сильным, снова мне хотелось жить и снова я верил, что мы обязательно будем вместе.
   Получил я как-то весточку и от Вадима Осокина. Он сообщал, что живет теперь в Светлом, в сорока километрах от Полярного, где обнаружены огромные залежи руды, живет пока в палатке, работает прорабом, доверили, хотя учиться ему еще больше двух лет, что женился на Люсе и недавно у них родился сын Толька. Вадим приглашал меня в Светлый, работы здесь край непочатый, напоминал, что «северных» у меня накатило около семидесяти процентов, есть прямой смысл жить в Заполярье.
   Когда до демобилизации оставалось менее полугода и я, как и другие «старички», вычеркивал из календаря каждый прошедший день, Юлия снова перестала писать, несмотря на все мои мольбы и заклинания. Зато дал о себе знать Миня Морозов, о котором, я давно и думать забыл. Оказывается, как студент Политехнического института он побывал на практике в Полярном. «Повидал старину Осокина Вадьку, в гору пошел мужик, в гору», – снисходительно писал Миня, и между прочим, видел на Ленинском проспекте мою «блондиночку». «Не одну, – многозначительно добавлял Миня, – и не однажды». Он, конечно, поинтересовался, что за голубок прогуливается с моей Юлией. Оказалось, инженер, работает, между прочим, в одном КБ с моим несостоявшимся тестем. «Брось, старина, паниковать, – успокаивал меня Миня. – «Если к другому уходит невеста, то неизвестно, кому повезло!» Жена, старичок, – поучал Миня. – должна быть лет на десять моложе мужа. Этот инженеришка еще взвоет этак годиков через пятнадцать, увидев с собой, молодым и сильным мужчиной, некое ветхое сооружение, подштукатуренное в парикмахерской!» Веселый человек Миня Морозов…
   Я поверил Мине, потому что внутренне был готов ко всему. И все же я пошел к комбату, капитану Ткаченко, сбивчиво рассказал о Минином письме, о Юлии, о Вадиме… «Пиши рапорт на отпуск, сержант», – перебил меня Ткаченко.
   Ночью нас подняли по тревоге.
   В тех местах, где я проходил службу, в начале мая стояла жара. Приближались штабные учения, приехал маршал, а он любил солдата чистенького, бравого и веселого. «Батя», командир полка, лично прохаживался перед строем и проверял подворотнички.
   Подняли нас в ноль тридцать, и около двух суток шагали мы по азимуту к точке назначения – ветряной мельнице, через вязкие бесконечные болота, где тучами клубилось комарье и куда в густую грязь упал от изнеможения первогодок Зябликов. А я орал на него, а мне тоже хотелось упасть, и моим солдатам хотелось упасть, и я орал на Зябликова. и он встал.
   Мы нашли эту проклятую мельницу в первом часу дня. Она стояла на пригорке в жарком солнце, мы бежали к ней, не надо бы было бежать, надо было бы поберечь силы, потому что на мельнице между трухлявыми тесинами торчала бумажка – приказ. Он был короток и ясен: «Марш-бросок до пункта Н. Прибыть в пятнадцать ноль-ноль». От мельницы вниз шла выжженная пыльная дорога. Далеко-далеко, за горами, за долами, виднелась какая-то деревенька. Она не была пунктом Н.. до пункта, я высчитал по карте, было двадцать три километра. А мои солдаты, раскинув руки, лежали на траве, молодой и яркой, похудевшие после бессонных ночей, с запавшими глазами, усталые, и, чувствуя, что вот-вот ко мне прихлынет жалость, я вскричал бешено и азартно: «Подъем!» Когда солдаты построились, я прочитал им приказ, и мы побежали по дороге как можно быстрее, времени оставалось в обрез: два с половиной часа. Проклятые автоматы, проклятые скатки, проклятые вещмешки, проклятая дорога…
   В деревне, той самой, что виднелась с пригорка, около крайней избы, стоял босой мальчишка. Он держал в руке кусок черного хлеба. У него были изумленные синие глаза. Мы топали по деревенской тихой улице, тяжело дышали, часто хватая широко раскрытыми ртами раскаленный воздух, а мальчишка, свежий и синеглазый, изумленно смотрел на нас. И вдруг что-то обрушилось во мне, и исчезла, испарилась куда-то тяжесть, и стало легко-легко. И Зябликов, тоже увидевший мальчишку, подмигнул мне и улыбнулся… В пункте Н. старшина Печерица заставил нас перешить подворотнички.
   Учения начались. Где-то на десятый день пришла почта. Получил короткое письмо от Юлии и я. Она сухо сообщала, что выходит замуж, свадьба состоится через три дня, а после свадьбы они уедут на несколько месяцев на материк, быть может, на юг, а быть может, за границу. Я посмотрел на штемпель конверта: письмо шло больше недели. Я ушел в редкий, начинающий зеленеть кустарник и стоял там долго, прислонившись спиной к тонкой иве, смотрел в багровое от заката просторное небо, прислушивался к далеким орудийным разрывам и, странное дело, совершенно не думал о Юлии, но почему-то жалел синеглазого мальчишку, стоявшего у калитки с куском черного хлеба, жалел первогодка Зябликова, жалел себя, припоминая дни службы, бессонные ночи на учениях, караулы, месяцами «через день на ремень», гауптвахту, ночной парашютный прыжок «в тыл врага», когда долго не раскрывался парашют, и, глядя на стремительно приближающуюся землю, я прощался с Юлией. Не с матерью, не с отцом, – с Юлией.
   После учений ко мне подошел комбат Ткаченко и сказал, что рапорт об отпуске удовлетворен. «Можешь лететь», – улыбнулся он и потрепал меня по плечу. «Поздно», – ответил я.
   В сентябре меня демобилизовали. Проезжая через Москву, я разыскал Миню, который жил в общежитии Политехнического института. Миня встретил меня восторженно. «Кого я вижу?! – закричал он, спихивая с колен упирающуюся черноглазую девушку. – Кого вижу! Толька! Знакомься. Эта мегера хочет женить меня на себе. Ее зовут Муза! Квартира, единственная дочка, дача на сорок третьем километре! Газ, ванна, яблони и груши. «Расцвета-али яблони и груш-и…» Муза, это знаменитый Толька! Я тебе рассказывал. Вечную мерзлоту с ним покоряли!» «Помню, – сказала Муза, подавая руку. – Значит, вы и есть тот самый Толя, с которым мой жених укрощал бандитов с ножами? Вас было двое, а их пятеро или четверо?» Это замечание несколько смутило Миню, но ненадолго.