Арнольд Шварценеггер
Вспомнить все: Моя невероятно правдивая история
Посвящается моей семье
Америка оказалась такой же большой, какой я всегда представлял ее в мечтах, в детстве, проведенном в сельской Австрии. Поэтому мне не пришлось притворяться, изображая восторг и счастье, когда я играл сцену, в которой мой герой Геркулес попадает на площадь Таймс-сквер, в своем первом фильме «Геркулес в Нью-Йорке», вышедшем на экраны в 1969 году.
Глава 1
Родом из Австрии
Я родился в год большого голода. Это был 1947-й, когда Австрия была оккупирована союзными войсками, разгромившими гитлеровский Третий рейх. В мае, за два месяца до моего рождения, в Вене прошли голодные бунты, и в Штирии, земле на юго-востоке страны, где мы жили, также ощущалась острая нехватка продовольствия. Даже через много лет, когда мать хотела напомнить мне, на какие жертвы им с отцом пришлось пойти, чтобы меня вырастить, она рассказывала, как ходила по округе, стучась в двери ферм, чтобы попросить немного сливочного масла, сахара и муки. Порой ее по несколько дней не бывало дома. Это называлось hamstern – «хомячить»: так собирает зернышки и корешки хомяк. Широко было распространено попрошайничество.
Таль – так называлась наша ничем не примечательная деревушка. Все ее население состояло из нескольких сотен человек, дома и фермы были разбросаны маленькими хуторками, соединенными между собой грунтовыми дорогами и тропами. Главная немощеная улица петляла пару километров, взбегая вверх и опускаясь вниз по склонам невысоких альпийских предгорий, покрытых полями и сосновыми рощами.
Наша деревня находилась в британской зоне оккупации, но английских войск мы почти не видели – лишь изредка проезжал грузовик с солдатами в кузове. Но восточнее начиналась русская зона, и мы очень боялись красных. Началась «холодная война», и мы жили в постоянном страхе, ожидая, что вот-вот накатится неудержимый вал русских танков и нас поглотит советская империя. Священники в церквях пугали прихожан жуткими рассказами про то, как русские расстреливают грудных детей прямо на руках их матерей.
Наш дом стоял на пригорке у дороги, и в детстве я редко видел в день больше одной-двух машин, проезжающих мимо. Прямо напротив, всего в сотне ярдов от наших дверей, возвышались развалины замка, возведенного еще в феодальные времена.
На следующем пригорке стояли мэрия, католический костел, куда по воскресеньям водила всех нас на мессу мать, небольшая Gasthaus, или таверна, бывшая своеобразным общественным центром деревни, и начальная школа, куда ходили я и мой брат Мейнхард, на год старше меня.
Самые первые мои детские воспоминания – мать стирает, а отец кидает лопатой уголь. Мне тогда было года три, не больше, но образ отца особенно четко запечатлелся у меня в памяти. Это был крупный мужчина атлетического телосложения, и он многое делал своими руками. Каждую осень мы получали запас угля на зиму, грузовик сваливал кучу перед домом, и в таких случаях отец разрешал нам с Мейнхардом помогать ему переносить уголь в подвал. Мы всегда очень гордились этим.
Мои отец и мать происходили из рабочих семей с севера – занятых в основном в сталелитейной промышленности. Во время хаоса, наступившего после окончания Второй мировой войны, они познакомились в маленьком городке Мюрццухлаг, где мать, Аурелия Ядрни, работала в центре распределения продовольствия при городской ратуше. Ей тогда только исполнилось двадцать лет, ее муж погиб на фронте всего через восемь месяцев после того, как они поженились. Однажды, работая за столом, мать заметила отца, идущего по улице, – он был гораздо старше ее, ему было уже под сорок, но он был статный и красивый, в ладном мундире жандарма, сельского полицейского. Мать была без ума от мужчин в форме, поэтому с того самого дня она стала смотреть на улицу, ожидая снова увидеть отца. Она рассчитывала, когда будет его смена, чтобы сидеть за столом одной. Как-то раз они разговорились через открытое окно. Потом мать стала угощать отца тем, что у нее было из съестного.
Его звали Густав Шварценеггер. Они с матерью поженились в конце 1945 года. Отцу тогда было тридцать восемь лет, а матери – двадцать три. Отец получил назначение в деревню Таль, он был поставлен во главе отряда из четырех человек, которому предстояло поддерживать порядок в деревне и ее окрестностях. Жалованья едва хватало на жизнь, однако работа также дала жилье – в Foresthaus, доме лесника. Сам Forestmeister, лесник, жил на первом этаже, а Inspektor с семьей разместился наверху.
Дом, в котором прошло мое детство, был очень простой, сложенный из кирпича и камня, но в то же время удобный, с толстыми стенами и маленькими окошками, чтобы защититься от холода альпийских зим. У нас было две спальни, которые обогревались печками, топившимися углем, и кухня, где мы ели, делали уроки, мылись и играли. Тепло в этом помещении давала кухонная печь.
Не было ни водопровода, ни душа, ни канализации; вместо туалета мы пользовались ночными горшками. До ближайшего колодца было почти четверть мили, и ходить к нему приходилось даже в проливной дождь и в снегопад. Поэтому мы старались расходовать воду как можно бережнее. Воду нагревали и наливали в корыто; первой мылась мать, в чистой воде, следующим мылся отец, потом Мейнхард, а последним – я. Мы усиленно терлись мочалками, и не важно, что вода была уже не совсем чистой, – никому не хотелось лишний раз ходить к колодцу.
У нас была деревянная мебель, только самое необходимое, и несколько электрических лампочек. Отец любил живопись и антиквариат, однако пока мы с братом еще были маленькими, это оставалось непозволительной роскошью. Наш дом оживляли кошки и музыка. Мать играла на цитре и пела нам колыбельные, однако настоящим музыкантом был отец. Он играл на всех духовых инструментах: трубе, флюгельхорне, саксофоне, кларнете. Отец также сам сочинял музыку и был дирижером оркестра местной жандармерии, – если где-нибудь в стране умирал сотрудник полиции, оркестр играл на похоронах. Летом по воскресеньям мы частенько отправлялись в парк, где отец дирижировал, а иногда играл сам. Большинство родственников с отцовской стороны также обладали музыкальными способностями, однако нам с Мейнхардом эти таланты не передались.
Не могу точно сказать, почему мы держали не собак, а кошек – быть может, потому, что мать их очень любила, и они нам ничего не стоили, так как сами добывали себе пропитание. Но у нас всегда было много кошек, которые постоянно носились туда и сюда, лежали повсюду, свернувшись клубком, и приносили с чердака полудохлых мышей, показывая, какие они замечательные охотники. У каждого в семье была своя кошка, которая по ночам забиралась к нему в постель, – это была наша традиция. В какой-то момент у нас жило сразу семь мурлык. Мы любили кошек, но не очень ухаживали за ними, потому что не могли себе позволить обращаться к ветеринару. Если какая-то кошка уже не могла ходить из-за болезни или из-за старости, нужно было ожидать выстрел во дворе, из служебного пистолета отца. Мать, Мейнхард и я вырывали могилу и ставили на ней маленький крест.
У матери была любимая черная кошка по кличке Муки. Мать не переставала повторять, что Муки – единственная и неповторимая в своем роде, но мы не могли понять, почему она так говорит. Однажды, когда мне было лет десять, я ругался с матерью, отказываясь делать домашнее задание к школе. Муки находилась поблизости, как обычно, лежала на диване, свернувшись клубком. Наверное, я сказал что-то грубое, потому что мать шагнула ко мне, намереваясь отвесить затрещину. Увидев это, я вскинул руку, желая защититься, но вместо этого случайно ударил мать по лицу. Муки мгновенно спрыгнула с дивана, бросилась между нами и вцепилась мне когтями в лицо. Оторвав ее от себя, я закричал: «Ой! Что это такое?» Мы с мамой переглянулись и расхохотались, несмотря на то что у меня по щеке текла кровь. Наконец мать получила доказательства того, что Муки единственная и неповторимая.
После военного лихолетья родители мечтали о мире и стабильности. Мать была крупной женщиной крепкого телосложения, физически сильная и выносливая, и при этом она была прирожденная домохозяйка – в доме у нас всегда царила идеальная чистота. Мать закатывала половики, опускалась на четвереньки, брала щетку и мыло и оттирала половые доски, после чего вытирала их насухо тряпками. Она буквально фанатично требовала от нас аккуратно развешивать верхнюю одежду и тщательно складывать постельное белье и полотенца, наглаживая острые, как бритва, складки. За домом мать сажала свеклу, картошку и клубнику, чтобы кормить семью, а осенью заготавливала на зиму соленья и квашеную капусту в больших стеклянных банках. Когда отец в половине первого приходил домой из полицейского участка, у матери уже обязательно был готов для него обед, и точно так же вечером его ждал ужин, когда он возвращался ровно в шесть часов.
Финансами также занималась мать. Поработав в конторе, она была очень собранной; кроме того, писала без ошибок и хорошо считала. Каждый месяц, когда отец приносил домой жалованье, мать оставляла ему пятьсот шиллингов на карманные расходы, а остальное забирала на хозяйство. Она отвечала на все письма и оплачивала счета. Раз в год, в декабре, мать отправлялась с нами по магазинам покупать одежду. Мы доезжали на автобусе до универсального магазина «Кастнер и Олер» в Граце, расположенном сразу за перевалом. Это старое здание было двух– или трехэтажным, но в нашем представлении оно было огромным, как торговый центр «Америка». В нем были эскалаторы и даже лифт из стекла и стали, и мы катались в нем, глазея по сторонам. Мама покупала нам только самое необходимое – рубашки, нижнее белье, носки и тому подобное, и все это доставлялось на следующий день к нам домой в аккуратных бумажных свертках. В ту пору торговля в рассрочку только набирала силу, и матери очень нравилось выплачивать каждый месяц лишь часть общей суммы. Дать простым людям, таким как моя мать, возможность свободно совершать покупки, – это явилось хорошим стимулом развития экономики.
Мать также взяла на себя и все вопросы со здоровьем, хотя именно отец был обучен действиям в чрезвычайных ситуациях. Мы с братом переболели всеми мыслимыми детскими болезнями, в том числе свинкой, скарлатиной и корью, поэтому мать набралась большого опыта во врачевании. Ее не могли остановить никакие преграды: однажды зимой, когда мы с братом были еще малышами, Мейнхард подхватил воспаление легких, и рядом не оказалось ни врача, ни «Скорой помощи». В разгар ночи, оставив нас с отцом дома, мать взвалила Мейнхарда на спину и прошла с ним пешком по заснеженной дороге больше двух миль до больницы в Граце.
Отец являлся гораздо более сложной личностью. Он бывал щедрым и ласковым, особенно с матерью. Они страстно любили друг друга. Это чувствовалось по тому, как мать по утрам приносила отцу кофе, а он постоянно преподносил ей разные маленькие подарки, обнимал ее, похлопывал по спине. Свои чувства они делили и с нами: мы с братом частенько забирались к ним в постель, особенно в грозу, когда сверкали молнии и громыхал гром.
Но примерно раз в неделю, обычно в пятницу вечером, отец возвращался домой пьяным. Порой он отсутствовал до двух-трех часов ночи, просиживая в Gasthaus вместе с жителями деревни, к которым нередко присоединялись священник, директор школы и мэр. Мы просыпались среди ночи, услышав, как отец в бешенстве разгуливает по дому и кричит на мать. Ярость быстро проходила, и на следующий день отец уже был добрым и ласковым и вел нас обедать в таверну или дарил подарки, искупая свою вину. Однако если мы с Мейнхардом вели себя плохо, отец отвешивал нам затрещины и порол ремнем.
Нам с братом это казалось совершенно нормальным: все отцы лупили своих детей и возвращались домой пьяными. Один наш сосед надирал своему сыну уши и хлестал розгами, которые мочил в воде, чтобы было больнее. А пьянство было неотъемлемой частью любого застолья. Иногда мужчины приводили с собой в Gasthaus своих жен и детей. Мы с братом считали большой честью сидеть за столом вместе со взрослыми, а потом есть десерт. Или нас пускали в соседнюю комнату, угощали кока-колой и сажали играть в настольные игры, листать журналы и смотреть телевизор. Мы оставались в таверне до полуночи, думая: «Ого, это просто здорово!»
Мне потребовалось много лет, чтобы понять, что за внешним Gemütlichkeit[1] в действительности стоят горечь и страх. Мы росли в окружении тех, кто считал себя сборищем неудачников. Их поколение развязало Вторую мировую войну и потерпело в ней поражение. В годы войны отец ушел из жандармерии и поступил в военную полицию в немецкой армии. Он служил в Бельгии, во Франции и в Северной Африке, где подхватил малярию. В 1942 году его едва не схватили в плен под Сталинградом, в самом кровопролитном сражении войны. Дом, в котором он находился, был взорван русской бомбой. Отец три дня пролежал под завалами. У него был поврежден позвоночник, в обеих ногах были осколки. Ему пришлось несколько месяцев лечиться в госпитале в Польше, прежде чем он поправился и смог вернуться в Австрию, где снова поступил в гражданскую полицию. Но кто знает, сколько времени потребовалось, чтобы залечить раны психики, если учесть все, что довелось пережить отцу? Я слышал разговоры о войне, когда мужчины напивались пьяными, поэтому могу себе представить, как болезненно все было. Они потерпели поражение, и еще они боялись того, что однажды придут русские и угонят их к себе, восстанавливать Москву и Ленинград. Они были обозлены, старались скрыть ярость и унижение, однако разочарование слишком глубоко пустило корни в их сердцах. Только подумать: им ведь обещали, что они станут гражданами новой великой империи и каждая семья будет обладать всеми жизненными благами. А вместо этого они вернулись в разоренную страну, где нет денег, не хватает продовольствия, все надо восстанавливать. Страна занята оккупационными войсками, так что они больше не хозяева своей родины. И хуже всего то, что нет никакого способа забыть то, что им пришлось пережить. Ну как залечивать эту немыслимую травму, когда все стараются о ней молчать?
Наследие Третьего рейха официально стиралось. Всем государственным служащим – представителям местной власти, учителям, полицейским, – требовалось пройти так называемую «денацификацию». Их долго допрашивали, их личные дела тщательно изучали, проверяя, причастны ли они к военным преступлениям. Все связанное с нацистской эрой изымалось: книги, фильмы, плакаты, даже личные дневники и фотографии. Нужно было отдать все: война начисто стиралась в сознании.
Мы с Мейнхардом лишь смутно это чувствовали. У нас дома была книга с красивыми картинками, которую мы брали, когда играли в священника, притворяясь, что это Библия, потому что размером она была гораздо больше нашей семейной Библии. Один из нас стоял, держа раскрытую книгу, а другой читал мессу. На самом же деле это был альбом, пропагандирующий великие свершения Третьего рейха. Разделы были посвящены различным темам: коммунальные службы, строительство тоннелей и плотин, речи и выступления Гитлера, новые большие корабли, новые памятники, великие сражения войны в Польше. В каждом разделе имелись чистые страницы, и, покупая военные облигации, можно было получить фотографии с номером, которые следовало наклеить на соответствующую страницу. Как только коллекция оказывалась полностью собранной, вручался специальный приз. Мне больше всего нравились страницы с изображением величественных железнодорожных вокзалов и могучих паровозов, окутанных паром, но больше всего я обожал фотографию двух железнодорожников на открытой дрезине, приводимой в действие рычагом, – для меня это было олицетворением приключений и свободы.
Мы с Мейнхардом даже не догадывались, что это за книга. Но однажды, собравшись играть в священника, мы обнаружили, что она исчезла. Мы тщетно искали повсюду. Наконец я спросил у матери, куда исчезла красивая книга: в конце концов, это же была наша Библия! Но мать только ответила: «Нам пришлось ее отдать». Позднее я просил отца: «Расскажи мне о войне», расспрашивал его о том, что он делал, где бывал. Его ответ был неизменным: «Тут не о чем говорить».
Защитой отца от всех жизненных проблем была дисциплина. У нас дома был строгий распорядок, в котором ничего не менялось: мы вставали в шесть, после чего мне или Мейнхарду предстояло сходить за молоком на соседнюю ферму. Когда мы стали постарше и начали заниматься спортом, в перечень обязательных дел добавились физические упражнения, и мы должны были заработать себе завтрак, выполнив определенное количество приседаний. Вечером, после того как мы делали уроки и заканчивали домашние дела, отец шел с нами играть в футбол, какой бы плохой ни была погода. И если у нас что-то не получалось, отец на нас кричал.
Так же твердо он был убежден в необходимости тренировать мозг. По воскресеньям после мессы отец вел всю нашу семью куда-нибудь – в соседнюю деревню, в кино, или смотреть, как он выступает со своим оркестром. А вечером мы должны были написать сочинение о том, что случилось за день, не меньше десяти страниц. Отец возвращал тетрадки исчерканными красными чернилами, а если один из нас писал какое-то слово с ошибкой, он заставлял переписывать это слово пятьдесят раз.
Я любил своего отца и хотел быть похожим на него. Помню, как-то раз, когда я был маленьким, я надел его мундир и встал на стуле перед зеркалом. Китель доходил до щиколоток, словно платье, а фуражка сползала на нос. Но отец отмахивался от всех наших проблем. Если мы просили у него велосипед, он отвечал, что мы сами должны на него заработать. Отец не переставал повторять, что нет предела совершенству. Его требования могли искалечить кого угодно, однако на меня дисциплина подействовала положительно. Я превратил ее в свой движитель.
Мы с Мейнхардом были очень близки. Мы спали в одной комнате до тех пор, пока я в возрасте восемнадцати лет не ушел в армию, и ничего другого я даже представить себе не мог. И по сей день мне гораздо уютнее, если перед сном можно с кем-нибудь поболтать.
Как это часто бывает с братьями, мы страшно соперничали во всем – всегда стремились одержать верх друг над другом и завоевать благосклонность отца, который, разумеется, в спорте сам был одержим духом борьбы. Он устраивал нам забег и приговаривал: «А теперь посмотрим, кто из вас действительно лучше». Ростом мы были выше большинства сверстников, но поскольку я был на год младше, как правило, в этих упорных соревнованиях верх одерживал Мейнхард.
Я всегда искал, как бы расквитаться с братом. Слабым местом Мейнхарда была боязнь темноты. Когда ему исполнилось десять лет, он окончил начальную школу в нашей деревне и перешел в Hauptschule[2], которая находилась в Граце, за перевалом. Добираться туда нужно было на общественном транспорте, а до автобусной остановки от нашего дома было двадцать минут пешком. На беду Мейнхарда, в короткие зимние дни занятия в школе заканчивались уже после захода солнца, и ему приходилось возвращаться домой в сумерках. Брат очень боялся идти один в темноте, поэтому моей задачей было встречать его на остановке.
На самом деле и мне было страшно в девятилетнем возрасте идти одному по темным улицам. Фонарей в Тале не было, и ночью на деревню опускался кромешный мрак. Дороги и тропинки были окружены сосновыми рощами, словно взятыми из сказок братьев Гримм: деревья росли так часто, что даже при свете дня в рощах царил полумрак. Разумеется, мы были воспитаны на этих жутких сказках, которые сам я ни за что не стану читать своим малышам, но они были частью нашей культуры. В них неизменно присутствовали какие-нибудь ведьма, волк или чудовище, готовые погубить беззащитного ребенка. Подпитывало наши страхи и то, что у нас дома был свой полицейский. Иногда, возвращаясь с дежурства, отец рассказывал, что полиция ведет розыск того или иного преступника или убийцы. Мы отправлялись к одинокому сараю с сеном посреди поля, отец оставлял нас ждать, а сам с пистолетом в руке осматривал, что внутри. Или приходило известие, что отец со своими людьми схватил какого-то вора, и тогда мы с братом бежали в участок, чтобы посмотреть на типа в наручниках, сидящего за решеткой.
Задача добраться до автобусной остановки была посложнее, чем просто пройти по дороге. Тропа огибала развалины замка и спускалась вниз вдоль опушки леса. Однажды ночью я шел по этой тропе, пристально всматриваясь в лес в поисках возможной угрозы, и вдруг словно из ниоткуда передо мной возник человек. В лунном свете я различил лишь его силуэт и два блестящих глаза. Застыв на месте, я закричал от страха. Это оказался лишь работник с соседней фермы, шедший навстречу; но если бы это был гоблин, он тогда точно со мной бы расправился.
Я перебарывал страх только потому, что должен был доказать, что сильнее Мейнхарда. Мне было крайне важно продемонстрировать родителям: «Я храбрый, а он трус, хотя он и старше меня на год и четырнадцать дней».
И эта решимость приносила свои плоды. За то, что я ходил встречать Мейнхарда, отец выдавал мне по пять шиллингов в неделю. Мать, воспользовавшись моим бесстрашием, стала каждую неделю посылать меня на рынок за овощами, для чего нужно было пройти через другой темный лес. Эта работа также приносила по пять шиллингов, и я с радостью тратил честно заработанные деньги на мороженое и на коллекцию марок.
Однако обратная сторона заключалась в том, что родители стали больше заботиться о Мейнхарде, уделяя мне все меньше внимания. Во время школьных каникул летом 1956 года они отправили меня работать на ферме у крестной, но брата оставили дома. Мне доставлял удовольствие физический труд, но я почувствовал себя обделенным, когда, вернувшись домой, узнал, что в мое отсутствие родители возили Мейнхарда посмотреть Вену.
Постепенно наши пути разошлись. В то время как я читал в газетах спортивные страницы и запоминал фамилии спортсменов, Мейнхард полюбил журнал «Шпигель», немецкий аналог американского «Тайм», – в нашей семье такое было в диковинку. Брат выучил названия и численность населения столиц всех стран и длины всех значительных рек мира. Он знал наизусть периодическую таблицу Менделеева и химические формулы. Мейнхард стал просто фанатиком различных фактов и постоянно бросал вызов отцу, проверяя, знает ли тот то или иное.
В то же время у брата развилось отвращение к физическому труду. Ему не нравилось пачкать руки. Он повадился каждый день надевать в школу белую рубашку. Мать ему ничего не говорила, но жаловалась мне: «Мало с меня белых рубашек твоего отца, теперь я должна стирать еще и его рубашки». Вскоре в семье утвердилось мнение, что Мейнхард станет «белым воротничком», квалифицированным рабочим, может быть, даже инженером, а я буду «синим воротничком», поскольку не имел ничего против того, чтобы пачкать руки. «Ты хочешь стать механиком? – спрашивали меня родители. – Как насчет столяра-краснодеревщика?» А еще они думали, что я стану полицейским, как отец.
У меня же были другие планы. Откуда-то у меня в голове возникла мысль, что мое место в Америке. Ничего определенного. Просто… Америка. Не могу точно сказать, что послужило толчком. Быть может, это было лишь стремление бежать от житейских невзгод Таля и железной дисциплины отца, или, возможно, меня захлестнул восторг каждый день ездить в Грац, где осенью 1957 года я следом за Мейнхардом поступил в пятый класс Hauptschule. По сравнению с Талем Грац был гигантским мегаполисом, с машинами, магазинами и тротуарами. Американцев там не было, но Америка постепенно просачивалась в нашу культуру. Все мальчишки играли в индейцев и ковбоев. Мы видели американские города и села, автострады и природные достопримечательности на картинках в учебниках и на зернистых черно-белых кадрах документальных фильмов, которые крутили у нас в классе на стареньком скрипучем кинопроекторе.
Что важнее, мы понимали: Америка нужна нам для нашей безопасности. В Австрии «холодная война» чувствовалась повсюду. В случае кризиса отец должен был собрать рюкзак и отправиться на проходящую в пятидесяти пяти милях к востоку венгерскую границу, чтобы организовать отпор. Год назад, в 1956 году, когда советские танки раздавили венгерское восстание, отец принимал участие в размещении сотен беженцев, хлынувших в нашу страну. Он строил для них лагеря и помогал переправиться туда, куда они хотели. Кто-то хотел отправиться в Канаду, кто-то хотел остаться в Австрии, и, разумеется, многие хотели попасть в Америку. Отец со своими людьми работал с беженцами, а мы с братом приходили к нему и помогали раздавать суп, что произвело на меня большое впечатление.
Наше знакомство с окружающим миром продолжалось в кинотеатре рядом с центральной площадью Граца, где непрерывно крутили новостные ролики. Один и тот же часовой сеанс продолжался по кругу весь день. Сначала показывали хронику событий со всего мира, с сопровождением на немецком языке, затем – мультфильм про Микки-Мауса, после чего шли слайды с рекламой магазинов Граца. В конце играла музыка, и все начиналось заново. Билеты были недорогими – всего несколько шиллингов, – и каждый сюжет новостей открывал новые чудеса. Элвис Пресли исполняет песню Hound Dog. Президент Дуайт Эйзенхауэр произносит речь. Американские машины и кинозвезды. Эти образы я запомнил навсегда. Конечно, было также много нудного, но это прошло сквозь меня, не оставив следа, подобно Суэцкому кризису 1956 года.
Таль – так называлась наша ничем не примечательная деревушка. Все ее население состояло из нескольких сотен человек, дома и фермы были разбросаны маленькими хуторками, соединенными между собой грунтовыми дорогами и тропами. Главная немощеная улица петляла пару километров, взбегая вверх и опускаясь вниз по склонам невысоких альпийских предгорий, покрытых полями и сосновыми рощами.
Наша деревня находилась в британской зоне оккупации, но английских войск мы почти не видели – лишь изредка проезжал грузовик с солдатами в кузове. Но восточнее начиналась русская зона, и мы очень боялись красных. Началась «холодная война», и мы жили в постоянном страхе, ожидая, что вот-вот накатится неудержимый вал русских танков и нас поглотит советская империя. Священники в церквях пугали прихожан жуткими рассказами про то, как русские расстреливают грудных детей прямо на руках их матерей.
Наш дом стоял на пригорке у дороги, и в детстве я редко видел в день больше одной-двух машин, проезжающих мимо. Прямо напротив, всего в сотне ярдов от наших дверей, возвышались развалины замка, возведенного еще в феодальные времена.
На следующем пригорке стояли мэрия, католический костел, куда по воскресеньям водила всех нас на мессу мать, небольшая Gasthaus, или таверна, бывшая своеобразным общественным центром деревни, и начальная школа, куда ходили я и мой брат Мейнхард, на год старше меня.
Самые первые мои детские воспоминания – мать стирает, а отец кидает лопатой уголь. Мне тогда было года три, не больше, но образ отца особенно четко запечатлелся у меня в памяти. Это был крупный мужчина атлетического телосложения, и он многое делал своими руками. Каждую осень мы получали запас угля на зиму, грузовик сваливал кучу перед домом, и в таких случаях отец разрешал нам с Мейнхардом помогать ему переносить уголь в подвал. Мы всегда очень гордились этим.
Мои отец и мать происходили из рабочих семей с севера – занятых в основном в сталелитейной промышленности. Во время хаоса, наступившего после окончания Второй мировой войны, они познакомились в маленьком городке Мюрццухлаг, где мать, Аурелия Ядрни, работала в центре распределения продовольствия при городской ратуше. Ей тогда только исполнилось двадцать лет, ее муж погиб на фронте всего через восемь месяцев после того, как они поженились. Однажды, работая за столом, мать заметила отца, идущего по улице, – он был гораздо старше ее, ему было уже под сорок, но он был статный и красивый, в ладном мундире жандарма, сельского полицейского. Мать была без ума от мужчин в форме, поэтому с того самого дня она стала смотреть на улицу, ожидая снова увидеть отца. Она рассчитывала, когда будет его смена, чтобы сидеть за столом одной. Как-то раз они разговорились через открытое окно. Потом мать стала угощать отца тем, что у нее было из съестного.
Его звали Густав Шварценеггер. Они с матерью поженились в конце 1945 года. Отцу тогда было тридцать восемь лет, а матери – двадцать три. Отец получил назначение в деревню Таль, он был поставлен во главе отряда из четырех человек, которому предстояло поддерживать порядок в деревне и ее окрестностях. Жалованья едва хватало на жизнь, однако работа также дала жилье – в Foresthaus, доме лесника. Сам Forestmeister, лесник, жил на первом этаже, а Inspektor с семьей разместился наверху.
Дом, в котором прошло мое детство, был очень простой, сложенный из кирпича и камня, но в то же время удобный, с толстыми стенами и маленькими окошками, чтобы защититься от холода альпийских зим. У нас было две спальни, которые обогревались печками, топившимися углем, и кухня, где мы ели, делали уроки, мылись и играли. Тепло в этом помещении давала кухонная печь.
Не было ни водопровода, ни душа, ни канализации; вместо туалета мы пользовались ночными горшками. До ближайшего колодца было почти четверть мили, и ходить к нему приходилось даже в проливной дождь и в снегопад. Поэтому мы старались расходовать воду как можно бережнее. Воду нагревали и наливали в корыто; первой мылась мать, в чистой воде, следующим мылся отец, потом Мейнхард, а последним – я. Мы усиленно терлись мочалками, и не важно, что вода была уже не совсем чистой, – никому не хотелось лишний раз ходить к колодцу.
У нас была деревянная мебель, только самое необходимое, и несколько электрических лампочек. Отец любил живопись и антиквариат, однако пока мы с братом еще были маленькими, это оставалось непозволительной роскошью. Наш дом оживляли кошки и музыка. Мать играла на цитре и пела нам колыбельные, однако настоящим музыкантом был отец. Он играл на всех духовых инструментах: трубе, флюгельхорне, саксофоне, кларнете. Отец также сам сочинял музыку и был дирижером оркестра местной жандармерии, – если где-нибудь в стране умирал сотрудник полиции, оркестр играл на похоронах. Летом по воскресеньям мы частенько отправлялись в парк, где отец дирижировал, а иногда играл сам. Большинство родственников с отцовской стороны также обладали музыкальными способностями, однако нам с Мейнхардом эти таланты не передались.
Не могу точно сказать, почему мы держали не собак, а кошек – быть может, потому, что мать их очень любила, и они нам ничего не стоили, так как сами добывали себе пропитание. Но у нас всегда было много кошек, которые постоянно носились туда и сюда, лежали повсюду, свернувшись клубком, и приносили с чердака полудохлых мышей, показывая, какие они замечательные охотники. У каждого в семье была своя кошка, которая по ночам забиралась к нему в постель, – это была наша традиция. В какой-то момент у нас жило сразу семь мурлык. Мы любили кошек, но не очень ухаживали за ними, потому что не могли себе позволить обращаться к ветеринару. Если какая-то кошка уже не могла ходить из-за болезни или из-за старости, нужно было ожидать выстрел во дворе, из служебного пистолета отца. Мать, Мейнхард и я вырывали могилу и ставили на ней маленький крест.
У матери была любимая черная кошка по кличке Муки. Мать не переставала повторять, что Муки – единственная и неповторимая в своем роде, но мы не могли понять, почему она так говорит. Однажды, когда мне было лет десять, я ругался с матерью, отказываясь делать домашнее задание к школе. Муки находилась поблизости, как обычно, лежала на диване, свернувшись клубком. Наверное, я сказал что-то грубое, потому что мать шагнула ко мне, намереваясь отвесить затрещину. Увидев это, я вскинул руку, желая защититься, но вместо этого случайно ударил мать по лицу. Муки мгновенно спрыгнула с дивана, бросилась между нами и вцепилась мне когтями в лицо. Оторвав ее от себя, я закричал: «Ой! Что это такое?» Мы с мамой переглянулись и расхохотались, несмотря на то что у меня по щеке текла кровь. Наконец мать получила доказательства того, что Муки единственная и неповторимая.
После военного лихолетья родители мечтали о мире и стабильности. Мать была крупной женщиной крепкого телосложения, физически сильная и выносливая, и при этом она была прирожденная домохозяйка – в доме у нас всегда царила идеальная чистота. Мать закатывала половики, опускалась на четвереньки, брала щетку и мыло и оттирала половые доски, после чего вытирала их насухо тряпками. Она буквально фанатично требовала от нас аккуратно развешивать верхнюю одежду и тщательно складывать постельное белье и полотенца, наглаживая острые, как бритва, складки. За домом мать сажала свеклу, картошку и клубнику, чтобы кормить семью, а осенью заготавливала на зиму соленья и квашеную капусту в больших стеклянных банках. Когда отец в половине первого приходил домой из полицейского участка, у матери уже обязательно был готов для него обед, и точно так же вечером его ждал ужин, когда он возвращался ровно в шесть часов.
Финансами также занималась мать. Поработав в конторе, она была очень собранной; кроме того, писала без ошибок и хорошо считала. Каждый месяц, когда отец приносил домой жалованье, мать оставляла ему пятьсот шиллингов на карманные расходы, а остальное забирала на хозяйство. Она отвечала на все письма и оплачивала счета. Раз в год, в декабре, мать отправлялась с нами по магазинам покупать одежду. Мы доезжали на автобусе до универсального магазина «Кастнер и Олер» в Граце, расположенном сразу за перевалом. Это старое здание было двух– или трехэтажным, но в нашем представлении оно было огромным, как торговый центр «Америка». В нем были эскалаторы и даже лифт из стекла и стали, и мы катались в нем, глазея по сторонам. Мама покупала нам только самое необходимое – рубашки, нижнее белье, носки и тому подобное, и все это доставлялось на следующий день к нам домой в аккуратных бумажных свертках. В ту пору торговля в рассрочку только набирала силу, и матери очень нравилось выплачивать каждый месяц лишь часть общей суммы. Дать простым людям, таким как моя мать, возможность свободно совершать покупки, – это явилось хорошим стимулом развития экономики.
Мать также взяла на себя и все вопросы со здоровьем, хотя именно отец был обучен действиям в чрезвычайных ситуациях. Мы с братом переболели всеми мыслимыми детскими болезнями, в том числе свинкой, скарлатиной и корью, поэтому мать набралась большого опыта во врачевании. Ее не могли остановить никакие преграды: однажды зимой, когда мы с братом были еще малышами, Мейнхард подхватил воспаление легких, и рядом не оказалось ни врача, ни «Скорой помощи». В разгар ночи, оставив нас с отцом дома, мать взвалила Мейнхарда на спину и прошла с ним пешком по заснеженной дороге больше двух миль до больницы в Граце.
Отец являлся гораздо более сложной личностью. Он бывал щедрым и ласковым, особенно с матерью. Они страстно любили друг друга. Это чувствовалось по тому, как мать по утрам приносила отцу кофе, а он постоянно преподносил ей разные маленькие подарки, обнимал ее, похлопывал по спине. Свои чувства они делили и с нами: мы с братом частенько забирались к ним в постель, особенно в грозу, когда сверкали молнии и громыхал гром.
Но примерно раз в неделю, обычно в пятницу вечером, отец возвращался домой пьяным. Порой он отсутствовал до двух-трех часов ночи, просиживая в Gasthaus вместе с жителями деревни, к которым нередко присоединялись священник, директор школы и мэр. Мы просыпались среди ночи, услышав, как отец в бешенстве разгуливает по дому и кричит на мать. Ярость быстро проходила, и на следующий день отец уже был добрым и ласковым и вел нас обедать в таверну или дарил подарки, искупая свою вину. Однако если мы с Мейнхардом вели себя плохо, отец отвешивал нам затрещины и порол ремнем.
Нам с братом это казалось совершенно нормальным: все отцы лупили своих детей и возвращались домой пьяными. Один наш сосед надирал своему сыну уши и хлестал розгами, которые мочил в воде, чтобы было больнее. А пьянство было неотъемлемой частью любого застолья. Иногда мужчины приводили с собой в Gasthaus своих жен и детей. Мы с братом считали большой честью сидеть за столом вместе со взрослыми, а потом есть десерт. Или нас пускали в соседнюю комнату, угощали кока-колой и сажали играть в настольные игры, листать журналы и смотреть телевизор. Мы оставались в таверне до полуночи, думая: «Ого, это просто здорово!»
Мне потребовалось много лет, чтобы понять, что за внешним Gemütlichkeit[1] в действительности стоят горечь и страх. Мы росли в окружении тех, кто считал себя сборищем неудачников. Их поколение развязало Вторую мировую войну и потерпело в ней поражение. В годы войны отец ушел из жандармерии и поступил в военную полицию в немецкой армии. Он служил в Бельгии, во Франции и в Северной Африке, где подхватил малярию. В 1942 году его едва не схватили в плен под Сталинградом, в самом кровопролитном сражении войны. Дом, в котором он находился, был взорван русской бомбой. Отец три дня пролежал под завалами. У него был поврежден позвоночник, в обеих ногах были осколки. Ему пришлось несколько месяцев лечиться в госпитале в Польше, прежде чем он поправился и смог вернуться в Австрию, где снова поступил в гражданскую полицию. Но кто знает, сколько времени потребовалось, чтобы залечить раны психики, если учесть все, что довелось пережить отцу? Я слышал разговоры о войне, когда мужчины напивались пьяными, поэтому могу себе представить, как болезненно все было. Они потерпели поражение, и еще они боялись того, что однажды придут русские и угонят их к себе, восстанавливать Москву и Ленинград. Они были обозлены, старались скрыть ярость и унижение, однако разочарование слишком глубоко пустило корни в их сердцах. Только подумать: им ведь обещали, что они станут гражданами новой великой империи и каждая семья будет обладать всеми жизненными благами. А вместо этого они вернулись в разоренную страну, где нет денег, не хватает продовольствия, все надо восстанавливать. Страна занята оккупационными войсками, так что они больше не хозяева своей родины. И хуже всего то, что нет никакого способа забыть то, что им пришлось пережить. Ну как залечивать эту немыслимую травму, когда все стараются о ней молчать?
Наследие Третьего рейха официально стиралось. Всем государственным служащим – представителям местной власти, учителям, полицейским, – требовалось пройти так называемую «денацификацию». Их долго допрашивали, их личные дела тщательно изучали, проверяя, причастны ли они к военным преступлениям. Все связанное с нацистской эрой изымалось: книги, фильмы, плакаты, даже личные дневники и фотографии. Нужно было отдать все: война начисто стиралась в сознании.
Мы с Мейнхардом лишь смутно это чувствовали. У нас дома была книга с красивыми картинками, которую мы брали, когда играли в священника, притворяясь, что это Библия, потому что размером она была гораздо больше нашей семейной Библии. Один из нас стоял, держа раскрытую книгу, а другой читал мессу. На самом же деле это был альбом, пропагандирующий великие свершения Третьего рейха. Разделы были посвящены различным темам: коммунальные службы, строительство тоннелей и плотин, речи и выступления Гитлера, новые большие корабли, новые памятники, великие сражения войны в Польше. В каждом разделе имелись чистые страницы, и, покупая военные облигации, можно было получить фотографии с номером, которые следовало наклеить на соответствующую страницу. Как только коллекция оказывалась полностью собранной, вручался специальный приз. Мне больше всего нравились страницы с изображением величественных железнодорожных вокзалов и могучих паровозов, окутанных паром, но больше всего я обожал фотографию двух железнодорожников на открытой дрезине, приводимой в действие рычагом, – для меня это было олицетворением приключений и свободы.
Мы с Мейнхардом даже не догадывались, что это за книга. Но однажды, собравшись играть в священника, мы обнаружили, что она исчезла. Мы тщетно искали повсюду. Наконец я спросил у матери, куда исчезла красивая книга: в конце концов, это же была наша Библия! Но мать только ответила: «Нам пришлось ее отдать». Позднее я просил отца: «Расскажи мне о войне», расспрашивал его о том, что он делал, где бывал. Его ответ был неизменным: «Тут не о чем говорить».
Защитой отца от всех жизненных проблем была дисциплина. У нас дома был строгий распорядок, в котором ничего не менялось: мы вставали в шесть, после чего мне или Мейнхарду предстояло сходить за молоком на соседнюю ферму. Когда мы стали постарше и начали заниматься спортом, в перечень обязательных дел добавились физические упражнения, и мы должны были заработать себе завтрак, выполнив определенное количество приседаний. Вечером, после того как мы делали уроки и заканчивали домашние дела, отец шел с нами играть в футбол, какой бы плохой ни была погода. И если у нас что-то не получалось, отец на нас кричал.
Так же твердо он был убежден в необходимости тренировать мозг. По воскресеньям после мессы отец вел всю нашу семью куда-нибудь – в соседнюю деревню, в кино, или смотреть, как он выступает со своим оркестром. А вечером мы должны были написать сочинение о том, что случилось за день, не меньше десяти страниц. Отец возвращал тетрадки исчерканными красными чернилами, а если один из нас писал какое-то слово с ошибкой, он заставлял переписывать это слово пятьдесят раз.
Я любил своего отца и хотел быть похожим на него. Помню, как-то раз, когда я был маленьким, я надел его мундир и встал на стуле перед зеркалом. Китель доходил до щиколоток, словно платье, а фуражка сползала на нос. Но отец отмахивался от всех наших проблем. Если мы просили у него велосипед, он отвечал, что мы сами должны на него заработать. Отец не переставал повторять, что нет предела совершенству. Его требования могли искалечить кого угодно, однако на меня дисциплина подействовала положительно. Я превратил ее в свой движитель.
Мы с Мейнхардом были очень близки. Мы спали в одной комнате до тех пор, пока я в возрасте восемнадцати лет не ушел в армию, и ничего другого я даже представить себе не мог. И по сей день мне гораздо уютнее, если перед сном можно с кем-нибудь поболтать.
Как это часто бывает с братьями, мы страшно соперничали во всем – всегда стремились одержать верх друг над другом и завоевать благосклонность отца, который, разумеется, в спорте сам был одержим духом борьбы. Он устраивал нам забег и приговаривал: «А теперь посмотрим, кто из вас действительно лучше». Ростом мы были выше большинства сверстников, но поскольку я был на год младше, как правило, в этих упорных соревнованиях верх одерживал Мейнхард.
Я всегда искал, как бы расквитаться с братом. Слабым местом Мейнхарда была боязнь темноты. Когда ему исполнилось десять лет, он окончил начальную школу в нашей деревне и перешел в Hauptschule[2], которая находилась в Граце, за перевалом. Добираться туда нужно было на общественном транспорте, а до автобусной остановки от нашего дома было двадцать минут пешком. На беду Мейнхарда, в короткие зимние дни занятия в школе заканчивались уже после захода солнца, и ему приходилось возвращаться домой в сумерках. Брат очень боялся идти один в темноте, поэтому моей задачей было встречать его на остановке.
На самом деле и мне было страшно в девятилетнем возрасте идти одному по темным улицам. Фонарей в Тале не было, и ночью на деревню опускался кромешный мрак. Дороги и тропинки были окружены сосновыми рощами, словно взятыми из сказок братьев Гримм: деревья росли так часто, что даже при свете дня в рощах царил полумрак. Разумеется, мы были воспитаны на этих жутких сказках, которые сам я ни за что не стану читать своим малышам, но они были частью нашей культуры. В них неизменно присутствовали какие-нибудь ведьма, волк или чудовище, готовые погубить беззащитного ребенка. Подпитывало наши страхи и то, что у нас дома был свой полицейский. Иногда, возвращаясь с дежурства, отец рассказывал, что полиция ведет розыск того или иного преступника или убийцы. Мы отправлялись к одинокому сараю с сеном посреди поля, отец оставлял нас ждать, а сам с пистолетом в руке осматривал, что внутри. Или приходило известие, что отец со своими людьми схватил какого-то вора, и тогда мы с братом бежали в участок, чтобы посмотреть на типа в наручниках, сидящего за решеткой.
Задача добраться до автобусной остановки была посложнее, чем просто пройти по дороге. Тропа огибала развалины замка и спускалась вниз вдоль опушки леса. Однажды ночью я шел по этой тропе, пристально всматриваясь в лес в поисках возможной угрозы, и вдруг словно из ниоткуда передо мной возник человек. В лунном свете я различил лишь его силуэт и два блестящих глаза. Застыв на месте, я закричал от страха. Это оказался лишь работник с соседней фермы, шедший навстречу; но если бы это был гоблин, он тогда точно со мной бы расправился.
Я перебарывал страх только потому, что должен был доказать, что сильнее Мейнхарда. Мне было крайне важно продемонстрировать родителям: «Я храбрый, а он трус, хотя он и старше меня на год и четырнадцать дней».
И эта решимость приносила свои плоды. За то, что я ходил встречать Мейнхарда, отец выдавал мне по пять шиллингов в неделю. Мать, воспользовавшись моим бесстрашием, стала каждую неделю посылать меня на рынок за овощами, для чего нужно было пройти через другой темный лес. Эта работа также приносила по пять шиллингов, и я с радостью тратил честно заработанные деньги на мороженое и на коллекцию марок.
Однако обратная сторона заключалась в том, что родители стали больше заботиться о Мейнхарде, уделяя мне все меньше внимания. Во время школьных каникул летом 1956 года они отправили меня работать на ферме у крестной, но брата оставили дома. Мне доставлял удовольствие физический труд, но я почувствовал себя обделенным, когда, вернувшись домой, узнал, что в мое отсутствие родители возили Мейнхарда посмотреть Вену.
Постепенно наши пути разошлись. В то время как я читал в газетах спортивные страницы и запоминал фамилии спортсменов, Мейнхард полюбил журнал «Шпигель», немецкий аналог американского «Тайм», – в нашей семье такое было в диковинку. Брат выучил названия и численность населения столиц всех стран и длины всех значительных рек мира. Он знал наизусть периодическую таблицу Менделеева и химические формулы. Мейнхард стал просто фанатиком различных фактов и постоянно бросал вызов отцу, проверяя, знает ли тот то или иное.
В то же время у брата развилось отвращение к физическому труду. Ему не нравилось пачкать руки. Он повадился каждый день надевать в школу белую рубашку. Мать ему ничего не говорила, но жаловалась мне: «Мало с меня белых рубашек твоего отца, теперь я должна стирать еще и его рубашки». Вскоре в семье утвердилось мнение, что Мейнхард станет «белым воротничком», квалифицированным рабочим, может быть, даже инженером, а я буду «синим воротничком», поскольку не имел ничего против того, чтобы пачкать руки. «Ты хочешь стать механиком? – спрашивали меня родители. – Как насчет столяра-краснодеревщика?» А еще они думали, что я стану полицейским, как отец.
У меня же были другие планы. Откуда-то у меня в голове возникла мысль, что мое место в Америке. Ничего определенного. Просто… Америка. Не могу точно сказать, что послужило толчком. Быть может, это было лишь стремление бежать от житейских невзгод Таля и железной дисциплины отца, или, возможно, меня захлестнул восторг каждый день ездить в Грац, где осенью 1957 года я следом за Мейнхардом поступил в пятый класс Hauptschule. По сравнению с Талем Грац был гигантским мегаполисом, с машинами, магазинами и тротуарами. Американцев там не было, но Америка постепенно просачивалась в нашу культуру. Все мальчишки играли в индейцев и ковбоев. Мы видели американские города и села, автострады и природные достопримечательности на картинках в учебниках и на зернистых черно-белых кадрах документальных фильмов, которые крутили у нас в классе на стареньком скрипучем кинопроекторе.
Что важнее, мы понимали: Америка нужна нам для нашей безопасности. В Австрии «холодная война» чувствовалась повсюду. В случае кризиса отец должен был собрать рюкзак и отправиться на проходящую в пятидесяти пяти милях к востоку венгерскую границу, чтобы организовать отпор. Год назад, в 1956 году, когда советские танки раздавили венгерское восстание, отец принимал участие в размещении сотен беженцев, хлынувших в нашу страну. Он строил для них лагеря и помогал переправиться туда, куда они хотели. Кто-то хотел отправиться в Канаду, кто-то хотел остаться в Австрии, и, разумеется, многие хотели попасть в Америку. Отец со своими людьми работал с беженцами, а мы с братом приходили к нему и помогали раздавать суп, что произвело на меня большое впечатление.
Наше знакомство с окружающим миром продолжалось в кинотеатре рядом с центральной площадью Граца, где непрерывно крутили новостные ролики. Один и тот же часовой сеанс продолжался по кругу весь день. Сначала показывали хронику событий со всего мира, с сопровождением на немецком языке, затем – мультфильм про Микки-Мауса, после чего шли слайды с рекламой магазинов Граца. В конце играла музыка, и все начиналось заново. Билеты были недорогими – всего несколько шиллингов, – и каждый сюжет новостей открывал новые чудеса. Элвис Пресли исполняет песню Hound Dog. Президент Дуайт Эйзенхауэр произносит речь. Американские машины и кинозвезды. Эти образы я запомнил навсегда. Конечно, было также много нудного, но это прошло сквозь меня, не оставив следа, подобно Суэцкому кризису 1956 года.