Страница:
А когда у Альберта действительно прием больных, ведь не может же он допустить, чтобы из-за меня умирали люди или все-таки из-за меня он мог бы?
тогда я ложусь на кровать, приоткрываю створку окна и уличный шум доносится, как сонное бормотание, каждая машина, которая проезжает мимо, серого цвета, солнечные лучи собираются в пучки и пробиваются сквозь занавески, сознание уходит, соскальзывает в вакуум, как смерть, уже больше не страшно, и тут раздается телефонный звонок, свекровь собирается за покупками в Линц и спрашивает, не нужно ли чего-нибудь. Я тоже еду, в автобусе сидят школьники, и вокруг них распространяется тот особый запах, который отличал и нас самих, когда мы были детьми. Как хорошо быть школьником и не знать, насколько опасно жить, а в Линце я покупаю черное белье, чтобы придать новый смысл жизни. При примерке каждой вещи продавщица утверждает, что она носит то же самое, она должна смотреть на меня спокойно: Альберт заклеймил мои плечи синяками. Я принадлежу ему. Под его губами мои груди стали больше. Его опытность, его повеления, мое послушание, его иди! иди же наконец! Он решает, как далеко можно зайти. Но нельзя устанавливать пределы, подтверждается это тем, что я об этом постоянно думаю, и еще тем, что из-за Рольфа у меня комплексы. Для Рольфа все женщины нормальны, только я - нет. Альберт говорит, что нет ненормальных женщин, есть только тупые мужчины, и что подъем происходит в тебе самом, как раз когда ты об этом не думаешь, оно и происходит, и что для женщины и без кульминации все тоже прекрасно. Он любит мою веселость. Я покупаю все, что черного цвета. Продавщица думает, что в этом есть и ее заслуга. Моя веселость происходит от того, что я радуюсь веселости Альберта. Блиц может бегать под стеной тюрьмы в городском парке, хотя это запрещено. Мы упраздним все запреты. От соблюдения одних только запретов люди становятся похожими на индюков и коршунов. Я пишу письмо Альберту: давай покончим с ложью! Не используй одновременно руль и меня, когда мы едем в машине! Но это письмо никогда не будет отправлено. Я увязаю в скомканных фразах, потому что Альберт любит мою сдержанность.
Есть несколько дорог. Одна ведет на запад из города, мимо кафе "Лихтенауэр", к мосту через городской ров. Раньше там стояла башня, еще видны опоры фундамента. Когда-то башня сгорела. Перейдя объездную дорогу, попадаешь на стоянку. Огромная стоянка для нескольких автомобилей. Эта улица была проложена с расчетом на туристов, потому что наш маленький городок лежит на границе с Чехословакией, и вдруг появилось ощущение, что мы - пограничная страна, возникло движение туда и обратно из Чехии, как здесь говорят. Нужно было создать автостраду. Наши коммерсанты ожидали большого оборота. Потом границу опять закрыли, и осталась только обходная дорога. Она ведет мимо монастыря Братьев Марии. Здесь тропинка для прогулок раздваивается. Я могу подняться по морщинистой песчаной тропинке мимо Святого Петра, мимо садов и вилл или обойти стену монастыря и попасть на территорию "за Марией", к небольшим огородам, одноквартирным домикам, лугам, спортплощадке, старушечьим скамейкам. Я знаю здесь каждый камень и каждый пучок травы, здесь всегда встречаешь одних и тех же людей, голоса, манеры, здесь Карл однажды зимним вечером прижал меня к себе и попытался поцеловать. Овладей мной, думала я, но он извинился и еще написал письмо, чтобы извиниться во второй раз. Здесь некто по имени Рольф засунул свою потную руку в вырез моего платья, а там еще ничего не было, с помощью бумажных носовых платков я создавала некоторую видимость, и поскольку я оттолкнула тринадцатилетнюю руку, Рольф счел меня добродетельной. Может быть, так оно и было. Позади монастыря Братьев Марии сидят те, кто по очереди умирает, и не знаешь, кого как звали, когда слышишь: этот тоже уже умер, эта не перенесла очередного воспаления легких. Кому-то, однако, везет, и тогда каждый знает: это тот, с желтой палкой, у него всегда так дрожали руки, это та, в клетчатом платке, при ней всегда была лохматая собака.
Другая дорога ведет вокруг города, через Линцентор, затем направо через бульвар, мимо пивоварни, к мосту Лихтенауэр, к катку, на котором играют в теннис. С тех пор как заброшенный летом каток стали засыпать красным грунтом, известно, кто у нас в городе лучшие люди. Мы, естественно, входим в их число, Рольф, Альберт, и Хильда, и я. Мимо теннисной площадки вдоль ржавой решетки у городского рва, мимо древних горбатых и сутулых домишек, их крошечных кривых окошек, мимо пруда, в котором карпы с жадностью хватают брошенные им хлебные крошки, мимо монастыря бедных школьных сестер, где до их сведения доводили, что младенца Христа убили евреи, и как вязать крючком кухонные салфетки, и что девочке не полагается свистеть, потому что при каждом таком звуке, вылетающем из девичьего рта, любимая Матерь Божья роняет слезу. Перейдя улицу, попадаешь на другой бульвар, тенистый, вдоль ручья, опять решетчатые стены, за которыми заключены для обозрения олени благородные и олени северные, пожалуйста, не кормить, пару оленей зовут Карл и Хильда, мимо мельницы, владелец которой умер от мучной пыли в легких, мимо городских стен, где тюрьма и дом пастора стоят совсем рядышком, за этими стенами. Но тюрьмы уже больше нет. В нашем городе нет настоящих преступников. А если появляются, тогда их транспортируют в Линц. Последний случай имел место, когда была открыта граница с Чехословакией: какой-то немец, не останавливаясь, пересек нейтральную полосу. На австрийском пограничном посту его допрашивали, он показал свои бумаги, которые оказались в полном порядке, однако порядка ради он был вынужден просидеть несколько дней в нашей городской тюрьме, потому что все время повторял только "уж и пошутить нельзя!". Добиться от него толку оказалось делом невозможным, и к тому же было лето, и под стенами тюрьмы сумрачно цвели розы, и многие шли вечером в парк, чтобы увидеть лицо безумца, но он не показывался, и выяснилось, что он действительно лишь шутки ради хотел проехать не останавливаясь из Чехословакии в Австрию по нейтральной полосе.
Еще существует прогулка в лес, и Альберт ждет с пяти часов, а теперь вообще он испугался, что я уже не приду, представил себе, что было бы, если бы я больше не пришла, почувствовал себя несчастным, ощутил комок в горле, и тут, говорит Альберт, по дороге бежишь ты, как никогда еще не бежала, и облака разошлись, и выглянуло солнце, чтобы увидеть тебя, увидеть, как ты бежишь сюда, и ворона запела, да, слушай, ворона просто не могла не запеть, когда увидела тебя. Больше, еще гораздо больше могло бы произойти, а мы ничего не говорим друг другу, потому что боимся лжи или правды. Мы любим друг друга не любя, ищем друг друга не ища, довольствуемся хлебными крошками, а, тебе холодно? Да, мне холодно. Ах, моя бедняжка, он растирает мне руки, я люблю тебя, люблю, ах ты, ты, у меня во рту пересохло, дай напиться из твоего, иди ко мне, а на обратном пути воздух становится таким темным и мрачным.
Альберт спросил меня про знак Зодиака, в книге, которую я купила про Тельца, чтобы изучать Альберта, утверждается, что ярко выраженный тип Тельца легко определить по походке. Она производит впечатление, будто у этого человека очень много времени и он не знает спешки. Он твердо стоит на земле и более, чем любой другой, послушен закону тяготения. Согласно книге, Телец в физиологическом отношении связан со Скорпионом, который управляет половыми органами и органами внутренней секреции. В книге про женщину, которая родилась под созвездием Овна, написано, что ей знакомы внезапные вспышки страсти, которые требуется немедленно утолить. Неверность, вот дамоклов меч, который висит над ее браком. Достаточно самой малости, и вот очаг уже брошен на произвол судьбы, брак разрушен, развод неминуем. Природная доброта превращает в крайнем случае Тельца в мужа, находящегося под башмаком у жены. Альберт это крайний случай? Когда он упоминает в разговоре Хильду, он всегда говорит: моя Хильда. И в книге написано, что Телец стойко называет жену своей лучшей половиной. Я подарила обе книги Альберту, но он сказал, что же подумает его половина, когда он принесет их домой, ведь она хочет, чтобы он читал Симону де Бовуар и Элис Шварцер, а его хватает только на то, чтобы полистать книгу, потому что по вечерам он уже слишком устает для всего и для чтения тоже.
Маленький знак внимания, говорит одинокая соседка Хильде и оставляет у нее в кухне тарелку с кексом или апельсиновым пирожным, если она к воскресенью пекла, и эти маленькие знаки внимания всегда посыпаны сахарной пудрой. Когда соседка уходит, Хильда засовывает куда-нибудь эту тарелку. Соседка неряшлива, и ее кексы никому не нужны, таким образом, маленькие знаки внимания сохнут, портятся и оседают в полиэтиленовом пакете мусорного ведра, а когда в понедельник соседка приходит, чтобы забрать тарелку, она спрашивает, понравился ли кекс, и Хильда ее благодарит, соседка, обрадованная, уходит и вскоре возвращается с ореховыми рогаликами и ванильным печеньем, посыпанным сахарной пудрой; с годами эти знаки внимания громоздятся друг на друга, как слои разложившихся в земле трупов, потому что Хильда ведь не может сказать соседке, что от нее всех воротит.
Что еще я знаю о Хильде? Что она должна несколько раз звать Альберта, прежде чем он придет есть. Что ее удивляет, почему ему вдруг разонравился ее ростбиф по-мексикански. Ведь прежде он с таким удовольствием ел ее острые блюда. Она его поддразнивает тем, что ведь именно теперь он, возможно, испытывает потребность в ее острых кушаньях, и поскольку он молча начинает есть, она действительно думает, что он ее обманывает, и она хочет от него услышать, правда ли то, что она чувствует. Уж не думает ли он, что она ничего не замечает? Он делает вид, что этого не слышит, тогда еще раз: эй, ты что, меня за дурочку принимаешь? И потом она говорит ему, что говорят друг другу только те, кто женат. Что она все это терпит исключительно ради детей. Альберт тоже терпит. Ради детей. И дети однажды будут это терпеть ради своих собственных детей, и, возможно, с помощью тех же слов они будут выпускать свои маленькие стрелы, неспособные разрушить, но способные поранить.
В приличном ресторане смех и звон бокалов. Однажды отсюда выставили Карла, потому что он встал и крикнул в сторону столика для постоянных посетителей: нацистские свиньи. Хотя это было некоторым преувеличением. Не все были национал-социалистами, и среди тех, за столиком, которые верят в свое дело, тоже. свиней у нас нет. Стены облицованы деревянными панелями, как у дедушки в кафе, когда вокруг бильярдного стола вдруг загоралось столько ярких ламп, сядь к роялю, я ведь не умею играть на рояле, это не имеет значения, сядь и положи пальчики на белые клавиши, скатерти с геометрическим узором, владелец ресторана обслуживает нас лично, это большая честь. Прежде чем вытащить пробку, он немножко вдавливает ее внутрь. Он делал это сотни, тысячи раз и с каждым разом делает все лучше. Исполняется песня, Хильде нужно выйти, она не говорит куда, она говорит: мне кое-куда нужно. Я придвигаюсь к Альберту, даю мой руке сползти под стол, его рука сползает следом, наши пальцы с кольцами переплетаются, мы обнимаем друг друга, выжимаем ладонями друг из друга воздух, раздавливаем напрочь нашу искалеченную любовь, и Хильда возвращается, мы отодвигаемся друг от друга, Хильда кладет сумку на стол, втискивается между нами, я опять с Рольфом, она - с Альбертом, мы имеем право, должны, хотим сидеть так в машине, дома, с ней он засыпает, она около него, когда он протирает глаза спросонья, она может на него смотреть, когда он принимает душ, возможно, она протягивает Альберту и тюбик с зубной пастой, а потом закручивает колпачок, ругает ли его Хильда, если в воде опять остался кусок мыла, курит ли он дома? Смеется ли он, когда его дети говорят смешные вещи? На ней тоже запечатлены следы твоих рук? Когда Хильда проводит ногтями по твоей спине, ты тоже мурлыкаешь? Ты смеешься так же, как когда ты со мной? Или, быть может, Хильда больше не выносит твоего смеха и не может больше слышать покашливания, с которым ты начинаешь лгать? Может быть, она слышит, как ты покашливаешь, уже тогда, когда ты закрываешь дверцу серой машины и идешь через дорогу к дому, так же, как я уже вижу сжатые губы Рольфа прежде, чем он поднимется по ступенькам, когда он внизу вынимает почту, он приносит в дом так много писем, но среди них нет никогда ни одного от тебя ко мне, мне ты никогда не подарил цветка, а ей ты их покупаешь, и, может быть, ей хочется, чтобы ты вставил гладиолусы себе в шляпу, потому что ты приносишь только цветы и ничего больше.
Папа придает уверенность маме, Рольф дает ее мне, Альберт придает уверенность Хильде, Рольф обсуждает с Альбертом проблему японского тунца, которого больше вообще нельзя употреблять в пищу из-за высокого содержания свинца, а Хильда растолковывает мне восхитительный эффект сауны дважды в неделю и рассказывает, как ее ребенок впервые зашевелился, Рольф мог бы сказать Альберту что-то очень важное, я объявляю, что сейчас открою Chivas, Альберт признается, что он все время только этого и ждал, Рольф запрещает мне говорить о цене виски, а Хильда возражает против того, что я открываю дорогую бутылку, она вырывает Chivas у меня из рук, Альберт одергивает ее: не устраивай театр. Она и не устраивает. Она ведь действительно возражает, хотя и не против виски. Хильде совершенно неинтересно, почему у меня засохли комнатные цветы, а я совершенно не хочу говорить о недостатках центрального отопления, не хочу и о том, легкая ли у меня рука для комнатных растений или нет, однако простоты ради мы сошлись на том, что у меня нет, а у Хильды легкая, и тут стало тихо. Японская рыба больше ничего не дает, Рольф кладет правую ногу на левую, чтобы нарушить тишину, и раскачивает тишину, а Хильда быстро выкладывает на стол для разговора одну старую тему. Мы делаем вид, что она новая, но ведь и наши уши уже устали. Можно спать с открытыми глазами. Алкоголь сгущает кровь, все, что мы говорим, теперь проходит через студенеобразную стену, и тогда Хильда оказывается в ванной и хочет знать, где я купила полотенца и сколько они стоят, и каждый быстро говорит все, что ему приходит на ум по поводу полотенец.
Конечно это мерзко, но ты только что встала на ее сторону и теперь тебе деваться некуда, говорит Карл. Ведь таких историй, как ты мне рассказываешь, дюжины, не наводи ими на меня скуку. Рольф меня ревнует? С каждой женщиной я думал о тебе, говорит Карл, думаю, я любил тебя, и я был не прав по отношению к тем, с которыми это делал, ведь они же совершенно ни при чем, это я не хотел тобою обладать и тебя губить. Знаешь, что я делаю, когда работа выматывает? Я напиваюсь, пишу стихотворение, сразу же пародию на него и пародию на себя самого, потом таблетки, и каждый вечер один и тот же наркоз, а утром я сажусь в свой "фольксваген", еду в школу, вру что-нибудь детям про историю и немецкую миссию, каждый думает, что я говорю то, что думаю, а когда я прихожу домой, мне доставляют радость неловкие прикосновения моей сестры, и я надеюсь, что она живет в мире с собой.
В каждом деле должен быть смысл. Соблазну размышлять о смысле занятий мы не подвержены. Ведь так много нужно сделать! Всегда найдется ящик, в котором пора навести порядок. По воскресеньям мама вытаскивает из шкафа пуловеры, пояса, нижнее белье, сумочки и блузки, потом она опять запихивает все обратно. Мешать ей при этом нельзя. Если ее громко окликнуть, она пугается, потому что она погружена в процесс наведения порядка. Кто знает, зачем она все это вытаскивает... Во всяком случае, это успокаивает, и Рольф спокойный человек потому, что он любит порядок. Он вытирает ноги прежде, чем войти в дом, перевешивает собачий поводок на свое место, а на освободившийся крючок вешает пальто, моет руки, проверяет, нет ли на зеркале белых точек. Нет, сегодня зеркало блестит как зеркало. Жена протерла. Она стоит в дверях ванной, и он видит свою жену в зеркале, затем идет в спальню, снимает туфли, ставит на место, снимает пиджак, видит жену в дверях спальни, что ей здесь нужно, почему она сегодня не сводит с него глаз? Он развязывает узел галстука, как я завидую ему в эту минуту, у него есть галстук, и он может просто снять его через голову. Он такой как есть, а не такой как я. Он находит на ковре заколку для волос и без слова упрека кладет ее на мой ночной столик. Если бы он наконец вызвал у меня отвращение, меня бы прорвало.
Карл написал однажды: мы - гвозди, с помощью которых бог строит свой дом. Дом должен быть прочным, и, конечно, каждый удар должен быть точным, мы подставляем голову, и каждый удар причиняет нам боль, но мы всего лишь гвозди. Бог мертв, написал мне Карл в другом письме. Кто в этом разберется?
Рольф считает, сколько мы зарабатываем. Он говорит "мы". Сколько мы сегодня заработали и сколько заработаем в следующем году, и через двадцать лет после его поступления в ФЁЕСТ, сколько он тогда всего для нас заработает. Я не должна выдергивать из скатерти нитки, когда он со мной обсуждает наше будущее. И почему я печальна, ведь он меня любит, он хочет, чтобы между нами была гармония, и он не хотел попасть в Блица, он выпустил в него заряд дроби только для того, чтобы отучить от охоты на кур. Это нормально, что охотник стреляет дробью в воздух поверх своей собаки, чтобы ее напугать. Но Блиц обернулся, дробинка попала ему в глаз, и глаз сразу распух и поблек, но ведь Блица тотчас отвезли в ветеринарную лечебницу, ему был дан наркоз, он совершенно ничего не чувствовал, только вскочил и спрыгнул во сне с операционного стола, плакал на резиновом полу, и врач сказал, лучше не оперировать, из пустой глазницы будет постоянно течь. Если собака будет страдать от головной боли, подмешивать ей в еду таблетки. Или усыпите ее. Рольф говорит, что для этого собака ему слишком дорого встала. И я не должна устраивать истерики, Блиц ведь не знает, что он слепой.
Он этого не знает, только он натыкается на край стола, опрокидывает предметы, не видит машин, которые идут справа, воет, лает, трется глазом о мягкие стулья и обо все мягкое, трется головой о пальто всех, кто к нам приходит, и иногда всем своим телом трется о людей. Теперь с ним слишком много хлопот. Соседи страдают от шума, который по ночам доносится из квартиры. Рольф не хочет наживать себе врагов из-за животного, это и для Блица лучше, говорит он, нужно просто принести жертву. Блиц принадлежит Рольфу. Иди сюда, дай лапку, браво, машина, иди смотри, смотри, как он все еще радуется, когда слышит машину, и в самом деле жаль, говорит Рольф. Блиц выбегает из квартиры вниз по ступенькам, натыкается на стены, садится перед машиной, прыгает на заднее сиденье, как он это всегда делал, лижет кожу, потому что лизнуть Рольфа в затылок он не имеет права. Это его последняя поездка. Здесь остается прокусанный желтый резиновый мячик. Автопокрышка с его шерстью. Поводок.
Тебе нужно, чтобы тебя слышал весь город? Даже по человеку так не горюют. Ведь ты ревешь не из-за собаки, у тебя внутри что-то еще. Рольф делает наконец первый ход, но то, что у меня внутри, наружу не выходит. Оно приклеивается где-то там и растет, кожа ослабевает, а это затвердевает, потому что оно хочет расти дальше, а места ему не хватает, и оно распространяется до кончиков пальцев, и мне становятся слишком тесны и платья, и кожа, и я хотела бы все с себя снять и вылупиться из своей скорлупы. Бывают мгновения, когда меня тянет так сжать чашку, чтобы она треснула, все растоптать, поломать и бежать отсюда, но куда? И я заглушаю в себе все это до тех пор, пока еще существует кожа. Без кожи была бы гибель. Без кожи нас было бы видно. Мысль, что кто-то может лопнуть и вдруг остаться без кожи, невыносима. Все всё увидят. Как часто я говорила это и не понимала, что говорю.
По воскресеньям воздух становится таким густым, что птицы застревают в полете. Река застревает под мостом. Воскресенье принадлежит людям, которые живут в упорядоченных отношениях. Я могу по воскресеньям водить машину, потому что ведь когда-то вместе с аттестатом я получила и водительские права. Аттестат и водительские права, говорит мой папа, это как чтение и письмо. Рольф дает советы, чтобы в потоке уличного движения я могла сориентироваться, потом я должна пустить его за руль, потому что он начинает нервничать, ему жаль машину
когда я веду, сцепление всегда пробуксовывает. Почему ты не скажешь ни слова?
спрашивает он. Он говорит, можно знакомиться с ландшафтом и все-таки ронять словечко время от времени. Я зажигаю ему сигарету и даю другие очки из отделения для перчаток. Когда он тормозит, мы останавливаемся, когда нажимает на газ, мы едем. Что я имею против того, что вполне нормально? Некоторые машины, которые идут навстречу, ведут женщины. Встречный ветер доносит к ним внимание мужчин.
Когда я без Блица гуляю по лугам, я думаю о том, что не дам победить себя неприятным видениям, которые возникают сами собой. Я хожу по кладбищу и читаю все имена и не пугаюсь свежевырытых могил, потому что земля открыта, чтобы нас принять обратно, и здесь поднимается ветер, который нас укутает, и ведь уже под волосами мы носим череп мертвеца.
Воскресенья с музыкой, но пожалуйста, без кошачьих концертов. Паганини кошачьей музыки не писал. Ах так, de gustibus non est... так это говорится? Как, ты этого уже не помнишь? Cave canem! Скажи, как это звучит, говорит Рольф, я хочу знать, действительно ли ты все забыла. О вкусах не спорят. Нет, по латыни. Он вспоминает со мной: disputandum. В это воскресенье Рольф помнит особенно много латинских фраз, а мостовая под окном твердая, мне нужно было бы высунуться совсем чуть-чуть, всего один стук сердца отделяет меня от мостовой. Вергилий был мне отвратителен, говорит Рольф, но Тацита я всегда любил.
Бабушка спасена и сидит на стуле в кухне, колено тепло укутано. Ей в самом деле нельзя больше ни на что натыкаться. Платье наглухо застегнуто на груди, которая уже выполнила свое предназначение. Она всегда была порядочной девушкой, всем нравилась, была старательной и приветливой, а дедушка ее взял потому, что она хорошо вписывалась в выгодную сделку, и перед свадьбой бабушка написала письмо своей тете с просьбой разъяснить некоторые стороны интимной жизни. Тетя ей объяснила, что это такое, и дала наставления: если молодой штабс-фейерверкер порядочный человек и у него есть состояние, тогда выходи за него не раздумывая. Она никогда не сожалела об этом, а Альберт не хочет ставить свой брак на карту, ведь нельзя же сразу разводиться. Зачем он гладит меня, говоря это? В жизни нельзя обойтись без лжи. Он это сейчас сказал или я это подумала? Теперь Альберт рассуждает, как Рольф. Папа, мама, почему вы меня не подготовили к этому? Почему вы так о многом умолчали? Почему он бьет меня словами и голый лежит рядом со мной, и говорит о своей жене, к которой он внутренне опять хочет вернуться, зачем он мне все это говорит, как от него отгородиться, чтобы никто больше не влезал в открытые раны, как сделать так, чтобы вообще дело до ран не доходило? Встать, одеться, выбросить содержимое пепельницы, замести следы. Зачем он целует мне брови, если зажимает и душит мои мысли. Понимаешь, говорит Альберт, и это не вопрос, а утверждение: это так!
Меланхолия появляется тихо, она подкрадывается, как яд, который делает человека больным, но не убивает, Рольф сидит сгорбившись, как будто руки тянут его вниз. С тех пор как я ему во всем призналась, он ходит ночами по комнатам, разговаривает сам с собой, ищет в баре что-нибудь, чем можно смыть мысли. Обмануть мысли нельзя. Нельзя утопить. Они возвращаются, когда опять обретают почву. Опять засыплем их следы песком. Мысли как раки. Назойливы. Сопротивляются, если кто-то пытается сопротивляться им. Бывают мысли, с которыми нужно примириться, к которым нужно привыкнуть, чтобы их вынести.
тогда я ложусь на кровать, приоткрываю створку окна и уличный шум доносится, как сонное бормотание, каждая машина, которая проезжает мимо, серого цвета, солнечные лучи собираются в пучки и пробиваются сквозь занавески, сознание уходит, соскальзывает в вакуум, как смерть, уже больше не страшно, и тут раздается телефонный звонок, свекровь собирается за покупками в Линц и спрашивает, не нужно ли чего-нибудь. Я тоже еду, в автобусе сидят школьники, и вокруг них распространяется тот особый запах, который отличал и нас самих, когда мы были детьми. Как хорошо быть школьником и не знать, насколько опасно жить, а в Линце я покупаю черное белье, чтобы придать новый смысл жизни. При примерке каждой вещи продавщица утверждает, что она носит то же самое, она должна смотреть на меня спокойно: Альберт заклеймил мои плечи синяками. Я принадлежу ему. Под его губами мои груди стали больше. Его опытность, его повеления, мое послушание, его иди! иди же наконец! Он решает, как далеко можно зайти. Но нельзя устанавливать пределы, подтверждается это тем, что я об этом постоянно думаю, и еще тем, что из-за Рольфа у меня комплексы. Для Рольфа все женщины нормальны, только я - нет. Альберт говорит, что нет ненормальных женщин, есть только тупые мужчины, и что подъем происходит в тебе самом, как раз когда ты об этом не думаешь, оно и происходит, и что для женщины и без кульминации все тоже прекрасно. Он любит мою веселость. Я покупаю все, что черного цвета. Продавщица думает, что в этом есть и ее заслуга. Моя веселость происходит от того, что я радуюсь веселости Альберта. Блиц может бегать под стеной тюрьмы в городском парке, хотя это запрещено. Мы упраздним все запреты. От соблюдения одних только запретов люди становятся похожими на индюков и коршунов. Я пишу письмо Альберту: давай покончим с ложью! Не используй одновременно руль и меня, когда мы едем в машине! Но это письмо никогда не будет отправлено. Я увязаю в скомканных фразах, потому что Альберт любит мою сдержанность.
Есть несколько дорог. Одна ведет на запад из города, мимо кафе "Лихтенауэр", к мосту через городской ров. Раньше там стояла башня, еще видны опоры фундамента. Когда-то башня сгорела. Перейдя объездную дорогу, попадаешь на стоянку. Огромная стоянка для нескольких автомобилей. Эта улица была проложена с расчетом на туристов, потому что наш маленький городок лежит на границе с Чехословакией, и вдруг появилось ощущение, что мы - пограничная страна, возникло движение туда и обратно из Чехии, как здесь говорят. Нужно было создать автостраду. Наши коммерсанты ожидали большого оборота. Потом границу опять закрыли, и осталась только обходная дорога. Она ведет мимо монастыря Братьев Марии. Здесь тропинка для прогулок раздваивается. Я могу подняться по морщинистой песчаной тропинке мимо Святого Петра, мимо садов и вилл или обойти стену монастыря и попасть на территорию "за Марией", к небольшим огородам, одноквартирным домикам, лугам, спортплощадке, старушечьим скамейкам. Я знаю здесь каждый камень и каждый пучок травы, здесь всегда встречаешь одних и тех же людей, голоса, манеры, здесь Карл однажды зимним вечером прижал меня к себе и попытался поцеловать. Овладей мной, думала я, но он извинился и еще написал письмо, чтобы извиниться во второй раз. Здесь некто по имени Рольф засунул свою потную руку в вырез моего платья, а там еще ничего не было, с помощью бумажных носовых платков я создавала некоторую видимость, и поскольку я оттолкнула тринадцатилетнюю руку, Рольф счел меня добродетельной. Может быть, так оно и было. Позади монастыря Братьев Марии сидят те, кто по очереди умирает, и не знаешь, кого как звали, когда слышишь: этот тоже уже умер, эта не перенесла очередного воспаления легких. Кому-то, однако, везет, и тогда каждый знает: это тот, с желтой палкой, у него всегда так дрожали руки, это та, в клетчатом платке, при ней всегда была лохматая собака.
Другая дорога ведет вокруг города, через Линцентор, затем направо через бульвар, мимо пивоварни, к мосту Лихтенауэр, к катку, на котором играют в теннис. С тех пор как заброшенный летом каток стали засыпать красным грунтом, известно, кто у нас в городе лучшие люди. Мы, естественно, входим в их число, Рольф, Альберт, и Хильда, и я. Мимо теннисной площадки вдоль ржавой решетки у городского рва, мимо древних горбатых и сутулых домишек, их крошечных кривых окошек, мимо пруда, в котором карпы с жадностью хватают брошенные им хлебные крошки, мимо монастыря бедных школьных сестер, где до их сведения доводили, что младенца Христа убили евреи, и как вязать крючком кухонные салфетки, и что девочке не полагается свистеть, потому что при каждом таком звуке, вылетающем из девичьего рта, любимая Матерь Божья роняет слезу. Перейдя улицу, попадаешь на другой бульвар, тенистый, вдоль ручья, опять решетчатые стены, за которыми заключены для обозрения олени благородные и олени северные, пожалуйста, не кормить, пару оленей зовут Карл и Хильда, мимо мельницы, владелец которой умер от мучной пыли в легких, мимо городских стен, где тюрьма и дом пастора стоят совсем рядышком, за этими стенами. Но тюрьмы уже больше нет. В нашем городе нет настоящих преступников. А если появляются, тогда их транспортируют в Линц. Последний случай имел место, когда была открыта граница с Чехословакией: какой-то немец, не останавливаясь, пересек нейтральную полосу. На австрийском пограничном посту его допрашивали, он показал свои бумаги, которые оказались в полном порядке, однако порядка ради он был вынужден просидеть несколько дней в нашей городской тюрьме, потому что все время повторял только "уж и пошутить нельзя!". Добиться от него толку оказалось делом невозможным, и к тому же было лето, и под стенами тюрьмы сумрачно цвели розы, и многие шли вечером в парк, чтобы увидеть лицо безумца, но он не показывался, и выяснилось, что он действительно лишь шутки ради хотел проехать не останавливаясь из Чехословакии в Австрию по нейтральной полосе.
Еще существует прогулка в лес, и Альберт ждет с пяти часов, а теперь вообще он испугался, что я уже не приду, представил себе, что было бы, если бы я больше не пришла, почувствовал себя несчастным, ощутил комок в горле, и тут, говорит Альберт, по дороге бежишь ты, как никогда еще не бежала, и облака разошлись, и выглянуло солнце, чтобы увидеть тебя, увидеть, как ты бежишь сюда, и ворона запела, да, слушай, ворона просто не могла не запеть, когда увидела тебя. Больше, еще гораздо больше могло бы произойти, а мы ничего не говорим друг другу, потому что боимся лжи или правды. Мы любим друг друга не любя, ищем друг друга не ища, довольствуемся хлебными крошками, а, тебе холодно? Да, мне холодно. Ах, моя бедняжка, он растирает мне руки, я люблю тебя, люблю, ах ты, ты, у меня во рту пересохло, дай напиться из твоего, иди ко мне, а на обратном пути воздух становится таким темным и мрачным.
Альберт спросил меня про знак Зодиака, в книге, которую я купила про Тельца, чтобы изучать Альберта, утверждается, что ярко выраженный тип Тельца легко определить по походке. Она производит впечатление, будто у этого человека очень много времени и он не знает спешки. Он твердо стоит на земле и более, чем любой другой, послушен закону тяготения. Согласно книге, Телец в физиологическом отношении связан со Скорпионом, который управляет половыми органами и органами внутренней секреции. В книге про женщину, которая родилась под созвездием Овна, написано, что ей знакомы внезапные вспышки страсти, которые требуется немедленно утолить. Неверность, вот дамоклов меч, который висит над ее браком. Достаточно самой малости, и вот очаг уже брошен на произвол судьбы, брак разрушен, развод неминуем. Природная доброта превращает в крайнем случае Тельца в мужа, находящегося под башмаком у жены. Альберт это крайний случай? Когда он упоминает в разговоре Хильду, он всегда говорит: моя Хильда. И в книге написано, что Телец стойко называет жену своей лучшей половиной. Я подарила обе книги Альберту, но он сказал, что же подумает его половина, когда он принесет их домой, ведь она хочет, чтобы он читал Симону де Бовуар и Элис Шварцер, а его хватает только на то, чтобы полистать книгу, потому что по вечерам он уже слишком устает для всего и для чтения тоже.
Маленький знак внимания, говорит одинокая соседка Хильде и оставляет у нее в кухне тарелку с кексом или апельсиновым пирожным, если она к воскресенью пекла, и эти маленькие знаки внимания всегда посыпаны сахарной пудрой. Когда соседка уходит, Хильда засовывает куда-нибудь эту тарелку. Соседка неряшлива, и ее кексы никому не нужны, таким образом, маленькие знаки внимания сохнут, портятся и оседают в полиэтиленовом пакете мусорного ведра, а когда в понедельник соседка приходит, чтобы забрать тарелку, она спрашивает, понравился ли кекс, и Хильда ее благодарит, соседка, обрадованная, уходит и вскоре возвращается с ореховыми рогаликами и ванильным печеньем, посыпанным сахарной пудрой; с годами эти знаки внимания громоздятся друг на друга, как слои разложившихся в земле трупов, потому что Хильда ведь не может сказать соседке, что от нее всех воротит.
Что еще я знаю о Хильде? Что она должна несколько раз звать Альберта, прежде чем он придет есть. Что ее удивляет, почему ему вдруг разонравился ее ростбиф по-мексикански. Ведь прежде он с таким удовольствием ел ее острые блюда. Она его поддразнивает тем, что ведь именно теперь он, возможно, испытывает потребность в ее острых кушаньях, и поскольку он молча начинает есть, она действительно думает, что он ее обманывает, и она хочет от него услышать, правда ли то, что она чувствует. Уж не думает ли он, что она ничего не замечает? Он делает вид, что этого не слышит, тогда еще раз: эй, ты что, меня за дурочку принимаешь? И потом она говорит ему, что говорят друг другу только те, кто женат. Что она все это терпит исключительно ради детей. Альберт тоже терпит. Ради детей. И дети однажды будут это терпеть ради своих собственных детей, и, возможно, с помощью тех же слов они будут выпускать свои маленькие стрелы, неспособные разрушить, но способные поранить.
В приличном ресторане смех и звон бокалов. Однажды отсюда выставили Карла, потому что он встал и крикнул в сторону столика для постоянных посетителей: нацистские свиньи. Хотя это было некоторым преувеличением. Не все были национал-социалистами, и среди тех, за столиком, которые верят в свое дело, тоже. свиней у нас нет. Стены облицованы деревянными панелями, как у дедушки в кафе, когда вокруг бильярдного стола вдруг загоралось столько ярких ламп, сядь к роялю, я ведь не умею играть на рояле, это не имеет значения, сядь и положи пальчики на белые клавиши, скатерти с геометрическим узором, владелец ресторана обслуживает нас лично, это большая честь. Прежде чем вытащить пробку, он немножко вдавливает ее внутрь. Он делал это сотни, тысячи раз и с каждым разом делает все лучше. Исполняется песня, Хильде нужно выйти, она не говорит куда, она говорит: мне кое-куда нужно. Я придвигаюсь к Альберту, даю мой руке сползти под стол, его рука сползает следом, наши пальцы с кольцами переплетаются, мы обнимаем друг друга, выжимаем ладонями друг из друга воздух, раздавливаем напрочь нашу искалеченную любовь, и Хильда возвращается, мы отодвигаемся друг от друга, Хильда кладет сумку на стол, втискивается между нами, я опять с Рольфом, она - с Альбертом, мы имеем право, должны, хотим сидеть так в машине, дома, с ней он засыпает, она около него, когда он протирает глаза спросонья, она может на него смотреть, когда он принимает душ, возможно, она протягивает Альберту и тюбик с зубной пастой, а потом закручивает колпачок, ругает ли его Хильда, если в воде опять остался кусок мыла, курит ли он дома? Смеется ли он, когда его дети говорят смешные вещи? На ней тоже запечатлены следы твоих рук? Когда Хильда проводит ногтями по твоей спине, ты тоже мурлыкаешь? Ты смеешься так же, как когда ты со мной? Или, быть может, Хильда больше не выносит твоего смеха и не может больше слышать покашливания, с которым ты начинаешь лгать? Может быть, она слышит, как ты покашливаешь, уже тогда, когда ты закрываешь дверцу серой машины и идешь через дорогу к дому, так же, как я уже вижу сжатые губы Рольфа прежде, чем он поднимется по ступенькам, когда он внизу вынимает почту, он приносит в дом так много писем, но среди них нет никогда ни одного от тебя ко мне, мне ты никогда не подарил цветка, а ей ты их покупаешь, и, может быть, ей хочется, чтобы ты вставил гладиолусы себе в шляпу, потому что ты приносишь только цветы и ничего больше.
Папа придает уверенность маме, Рольф дает ее мне, Альберт придает уверенность Хильде, Рольф обсуждает с Альбертом проблему японского тунца, которого больше вообще нельзя употреблять в пищу из-за высокого содержания свинца, а Хильда растолковывает мне восхитительный эффект сауны дважды в неделю и рассказывает, как ее ребенок впервые зашевелился, Рольф мог бы сказать Альберту что-то очень важное, я объявляю, что сейчас открою Chivas, Альберт признается, что он все время только этого и ждал, Рольф запрещает мне говорить о цене виски, а Хильда возражает против того, что я открываю дорогую бутылку, она вырывает Chivas у меня из рук, Альберт одергивает ее: не устраивай театр. Она и не устраивает. Она ведь действительно возражает, хотя и не против виски. Хильде совершенно неинтересно, почему у меня засохли комнатные цветы, а я совершенно не хочу говорить о недостатках центрального отопления, не хочу и о том, легкая ли у меня рука для комнатных растений или нет, однако простоты ради мы сошлись на том, что у меня нет, а у Хильды легкая, и тут стало тихо. Японская рыба больше ничего не дает, Рольф кладет правую ногу на левую, чтобы нарушить тишину, и раскачивает тишину, а Хильда быстро выкладывает на стол для разговора одну старую тему. Мы делаем вид, что она новая, но ведь и наши уши уже устали. Можно спать с открытыми глазами. Алкоголь сгущает кровь, все, что мы говорим, теперь проходит через студенеобразную стену, и тогда Хильда оказывается в ванной и хочет знать, где я купила полотенца и сколько они стоят, и каждый быстро говорит все, что ему приходит на ум по поводу полотенец.
Конечно это мерзко, но ты только что встала на ее сторону и теперь тебе деваться некуда, говорит Карл. Ведь таких историй, как ты мне рассказываешь, дюжины, не наводи ими на меня скуку. Рольф меня ревнует? С каждой женщиной я думал о тебе, говорит Карл, думаю, я любил тебя, и я был не прав по отношению к тем, с которыми это делал, ведь они же совершенно ни при чем, это я не хотел тобою обладать и тебя губить. Знаешь, что я делаю, когда работа выматывает? Я напиваюсь, пишу стихотворение, сразу же пародию на него и пародию на себя самого, потом таблетки, и каждый вечер один и тот же наркоз, а утром я сажусь в свой "фольксваген", еду в школу, вру что-нибудь детям про историю и немецкую миссию, каждый думает, что я говорю то, что думаю, а когда я прихожу домой, мне доставляют радость неловкие прикосновения моей сестры, и я надеюсь, что она живет в мире с собой.
В каждом деле должен быть смысл. Соблазну размышлять о смысле занятий мы не подвержены. Ведь так много нужно сделать! Всегда найдется ящик, в котором пора навести порядок. По воскресеньям мама вытаскивает из шкафа пуловеры, пояса, нижнее белье, сумочки и блузки, потом она опять запихивает все обратно. Мешать ей при этом нельзя. Если ее громко окликнуть, она пугается, потому что она погружена в процесс наведения порядка. Кто знает, зачем она все это вытаскивает... Во всяком случае, это успокаивает, и Рольф спокойный человек потому, что он любит порядок. Он вытирает ноги прежде, чем войти в дом, перевешивает собачий поводок на свое место, а на освободившийся крючок вешает пальто, моет руки, проверяет, нет ли на зеркале белых точек. Нет, сегодня зеркало блестит как зеркало. Жена протерла. Она стоит в дверях ванной, и он видит свою жену в зеркале, затем идет в спальню, снимает туфли, ставит на место, снимает пиджак, видит жену в дверях спальни, что ей здесь нужно, почему она сегодня не сводит с него глаз? Он развязывает узел галстука, как я завидую ему в эту минуту, у него есть галстук, и он может просто снять его через голову. Он такой как есть, а не такой как я. Он находит на ковре заколку для волос и без слова упрека кладет ее на мой ночной столик. Если бы он наконец вызвал у меня отвращение, меня бы прорвало.
Карл написал однажды: мы - гвозди, с помощью которых бог строит свой дом. Дом должен быть прочным, и, конечно, каждый удар должен быть точным, мы подставляем голову, и каждый удар причиняет нам боль, но мы всего лишь гвозди. Бог мертв, написал мне Карл в другом письме. Кто в этом разберется?
Рольф считает, сколько мы зарабатываем. Он говорит "мы". Сколько мы сегодня заработали и сколько заработаем в следующем году, и через двадцать лет после его поступления в ФЁЕСТ, сколько он тогда всего для нас заработает. Я не должна выдергивать из скатерти нитки, когда он со мной обсуждает наше будущее. И почему я печальна, ведь он меня любит, он хочет, чтобы между нами была гармония, и он не хотел попасть в Блица, он выпустил в него заряд дроби только для того, чтобы отучить от охоты на кур. Это нормально, что охотник стреляет дробью в воздух поверх своей собаки, чтобы ее напугать. Но Блиц обернулся, дробинка попала ему в глаз, и глаз сразу распух и поблек, но ведь Блица тотчас отвезли в ветеринарную лечебницу, ему был дан наркоз, он совершенно ничего не чувствовал, только вскочил и спрыгнул во сне с операционного стола, плакал на резиновом полу, и врач сказал, лучше не оперировать, из пустой глазницы будет постоянно течь. Если собака будет страдать от головной боли, подмешивать ей в еду таблетки. Или усыпите ее. Рольф говорит, что для этого собака ему слишком дорого встала. И я не должна устраивать истерики, Блиц ведь не знает, что он слепой.
Он этого не знает, только он натыкается на край стола, опрокидывает предметы, не видит машин, которые идут справа, воет, лает, трется глазом о мягкие стулья и обо все мягкое, трется головой о пальто всех, кто к нам приходит, и иногда всем своим телом трется о людей. Теперь с ним слишком много хлопот. Соседи страдают от шума, который по ночам доносится из квартиры. Рольф не хочет наживать себе врагов из-за животного, это и для Блица лучше, говорит он, нужно просто принести жертву. Блиц принадлежит Рольфу. Иди сюда, дай лапку, браво, машина, иди смотри, смотри, как он все еще радуется, когда слышит машину, и в самом деле жаль, говорит Рольф. Блиц выбегает из квартиры вниз по ступенькам, натыкается на стены, садится перед машиной, прыгает на заднее сиденье, как он это всегда делал, лижет кожу, потому что лизнуть Рольфа в затылок он не имеет права. Это его последняя поездка. Здесь остается прокусанный желтый резиновый мячик. Автопокрышка с его шерстью. Поводок.
Тебе нужно, чтобы тебя слышал весь город? Даже по человеку так не горюют. Ведь ты ревешь не из-за собаки, у тебя внутри что-то еще. Рольф делает наконец первый ход, но то, что у меня внутри, наружу не выходит. Оно приклеивается где-то там и растет, кожа ослабевает, а это затвердевает, потому что оно хочет расти дальше, а места ему не хватает, и оно распространяется до кончиков пальцев, и мне становятся слишком тесны и платья, и кожа, и я хотела бы все с себя снять и вылупиться из своей скорлупы. Бывают мгновения, когда меня тянет так сжать чашку, чтобы она треснула, все растоптать, поломать и бежать отсюда, но куда? И я заглушаю в себе все это до тех пор, пока еще существует кожа. Без кожи была бы гибель. Без кожи нас было бы видно. Мысль, что кто-то может лопнуть и вдруг остаться без кожи, невыносима. Все всё увидят. Как часто я говорила это и не понимала, что говорю.
По воскресеньям воздух становится таким густым, что птицы застревают в полете. Река застревает под мостом. Воскресенье принадлежит людям, которые живут в упорядоченных отношениях. Я могу по воскресеньям водить машину, потому что ведь когда-то вместе с аттестатом я получила и водительские права. Аттестат и водительские права, говорит мой папа, это как чтение и письмо. Рольф дает советы, чтобы в потоке уличного движения я могла сориентироваться, потом я должна пустить его за руль, потому что он начинает нервничать, ему жаль машину
когда я веду, сцепление всегда пробуксовывает. Почему ты не скажешь ни слова?
спрашивает он. Он говорит, можно знакомиться с ландшафтом и все-таки ронять словечко время от времени. Я зажигаю ему сигарету и даю другие очки из отделения для перчаток. Когда он тормозит, мы останавливаемся, когда нажимает на газ, мы едем. Что я имею против того, что вполне нормально? Некоторые машины, которые идут навстречу, ведут женщины. Встречный ветер доносит к ним внимание мужчин.
Когда я без Блица гуляю по лугам, я думаю о том, что не дам победить себя неприятным видениям, которые возникают сами собой. Я хожу по кладбищу и читаю все имена и не пугаюсь свежевырытых могил, потому что земля открыта, чтобы нас принять обратно, и здесь поднимается ветер, который нас укутает, и ведь уже под волосами мы носим череп мертвеца.
Воскресенья с музыкой, но пожалуйста, без кошачьих концертов. Паганини кошачьей музыки не писал. Ах так, de gustibus non est... так это говорится? Как, ты этого уже не помнишь? Cave canem! Скажи, как это звучит, говорит Рольф, я хочу знать, действительно ли ты все забыла. О вкусах не спорят. Нет, по латыни. Он вспоминает со мной: disputandum. В это воскресенье Рольф помнит особенно много латинских фраз, а мостовая под окном твердая, мне нужно было бы высунуться совсем чуть-чуть, всего один стук сердца отделяет меня от мостовой. Вергилий был мне отвратителен, говорит Рольф, но Тацита я всегда любил.
Бабушка спасена и сидит на стуле в кухне, колено тепло укутано. Ей в самом деле нельзя больше ни на что натыкаться. Платье наглухо застегнуто на груди, которая уже выполнила свое предназначение. Она всегда была порядочной девушкой, всем нравилась, была старательной и приветливой, а дедушка ее взял потому, что она хорошо вписывалась в выгодную сделку, и перед свадьбой бабушка написала письмо своей тете с просьбой разъяснить некоторые стороны интимной жизни. Тетя ей объяснила, что это такое, и дала наставления: если молодой штабс-фейерверкер порядочный человек и у него есть состояние, тогда выходи за него не раздумывая. Она никогда не сожалела об этом, а Альберт не хочет ставить свой брак на карту, ведь нельзя же сразу разводиться. Зачем он гладит меня, говоря это? В жизни нельзя обойтись без лжи. Он это сейчас сказал или я это подумала? Теперь Альберт рассуждает, как Рольф. Папа, мама, почему вы меня не подготовили к этому? Почему вы так о многом умолчали? Почему он бьет меня словами и голый лежит рядом со мной, и говорит о своей жене, к которой он внутренне опять хочет вернуться, зачем он мне все это говорит, как от него отгородиться, чтобы никто больше не влезал в открытые раны, как сделать так, чтобы вообще дело до ран не доходило? Встать, одеться, выбросить содержимое пепельницы, замести следы. Зачем он целует мне брови, если зажимает и душит мои мысли. Понимаешь, говорит Альберт, и это не вопрос, а утверждение: это так!
Меланхолия появляется тихо, она подкрадывается, как яд, который делает человека больным, но не убивает, Рольф сидит сгорбившись, как будто руки тянут его вниз. С тех пор как я ему во всем призналась, он ходит ночами по комнатам, разговаривает сам с собой, ищет в баре что-нибудь, чем можно смыть мысли. Обмануть мысли нельзя. Нельзя утопить. Они возвращаются, когда опять обретают почву. Опять засыплем их следы песком. Мысли как раки. Назойливы. Сопротивляются, если кто-то пытается сопротивляться им. Бывают мысли, с которыми нужно примириться, к которым нужно привыкнуть, чтобы их вынести.