доброте правителя, направлены были копать канал на северо-востоке - откуда
пришли жестокие и куда бежали трусливые. Только, по-моему, канал так и не
выкопали.
- Вот! - сказал сын.
- Все это складно. Но войны не было, - отозвался У.
- А что было?
- Я хорошо помню, что тогда было: голод был. - У помолчал, преодолевая
нежелание говорить об этом, но все же продолжал: - Два года подряд голод
был. Засуха. А знаешь, с голоду люди злыми становятся. Самое спокойное -
это если человек целый день работает и получает столько, чтобы самому
поесть и семью накормить. Лучше, чтобы на завтра не оставалось, тогда он
завтра снова работать пойдет - куда денется! С сытыми ладить труднее: если
у него есть все и надолго, с чего он тогда слушаться станет? Приказы
выполнять? Но, с другой стороны, сытый человек - спокойный. Разве что с
жиру дурь найдет, побезобразничает немного, кровь разгонит. Вообще же
сытый боится, как бы не отняли у него его достояние, а потому особых
беспокойств начальству не причиняет. Пока были зоны, вопросы эти решались
довольно просто, поскольку излишки отнимались, продукты производства
распределялись между работниками, голодных не было. А тут голод настал,
настоящий. Экономика - штука хрупкая. Сломались стенки, разделяющие зоны,
но сломалось и что-то в экономике страны. А голодными, по-настоящему
голодными людьми управлять трудно. Потому, кто долго голодает, если даже
кинешь кость, он воспримет это не как дар небес, а как должное. А если
человека за работу его не кормить, он и работать перестанет. Зачем ему
работать? Так ничего не дают и этак ничего. Что работай, что нет - все
одно. Дальше - хуже. Дальше он думать начнет, где хлеб доставать. А голова
у него свободна, и руки тоже, работать-то он бросил.
Я слушал, все еще усмехаясь, но усмешка сползала с его лица. Женщина
совсем затихла.
- Дальше - хуже, - повторил У. - Есть хочется, чем дальше, тем сильнее.
Когда голодный начинает пищу добывать другим путем, не работой - тогда и
происходят беспорядки. Голодный человек - страшный, он слов уже не
понимает, ему слово - ничто. Он на любое преступление пойдет, потому что
мирные и послушные скорее подохнут, а по-другому - надежда есть: может жив
будешь, или хоть нажрешься разок. И начались грабежи, разбои, убийства.
Поджоги начались. В обычные времена на разбой идут одиночки, а тут чуть не
все. Кто не в открытую грабит - тянет что где плохо лежит, до чего достать
можно. Запасаются: вдруг еще более черный день выпадет. Наблюдают.
Голодный человек, он внимательный, он-то заметит, на что сытый и взгляда
бы не обронил. Так и пошло: кто горит ясным пламенем среди бела дня, кто с
голоду помирает, а кому уже ничего не надо, лежит в пыли и улыбается от
уха до уха глоткой перерезанной. Вот тогда и заговорили о войне. И это
поначалу даже всех обрадовало. Так надоела жизнь голодная и тоскливая, что
хоть каким переменам обрадовались бы. А раз война - все, как при войне.
Одних сразу в армию забрали, там хоть кормили. Других прижали. Когда в
мирное время безобразничаешь, одно дело. Но если в стране законы военного
времени действуют - спрос другой. Тут нарушитель уже враг или пособник
врага, поскольку непослушанием своим нарушает общее единство и помогает
противнику. Введены были военные трибуналы. Чиновники форму надели.
Работать от зари до зари - это само собой. Как же - война! У кого запасы
были - отобрали. Кто позволял себе говорить лишнее, исчезал. Война многое
предполагает. Защитников кормить надо, порядок охранять. И через некоторое
время тишь настала. Раз молчат - все довольны. Все слушаются приказов и
работают от зари до зари. Война.
- Понятно, война, - странным голосом проговорил сын.
- А солдаты копали канал, тот самый северо-восточный. И те, которых
брали за беспорядки и разговоры, тоже копали канал. Только отношение к ним
было другим и охраняли их, чтобы не разбежались.
- А подвиги, победы? - нехорошо усмехнулся сын.
- Трудовые победы, - поправил У. - "В работе - как в бою", "Труд - как
подвиг", "Мы ведем бой за лучшую жизнь для всего народа". По этому каналу,
видишь ли, должна была вода пойти, чтобы от засухи спасать, если
повторится. Овощи еще сажать собирались на северо-востоке.
- Посадили? - мрачно спросил Я.
Отец покачал головой.
- Чем же все это кончилось?
- Да как поумирали все строители канала, так все и кончилось. Легенды
сложили про героев. Родным сообщили, что пали героями на поле брани. Меня
приплели, про меня и без того сказки рассказывали, а тут старые слухи
переиначивали на новый лад. Войну называть стали великой. В общем,
победили сами себя, - подытожил У грустно.
- Да, - задумчиво глядя в неяркий огонь угасающего костерка промолвил
сын. - Война без войны. Интересно. А знаешь, я не отказался бы с тогдашним
вашим правителем поговорить. Забавный, наверное, был человек?
- А это, как я слышал, не он придумал, - опять устало поправил У. - В
верховных жрецах тогда был такой Рока, Рока Мудрый - если полностью, или -
Рока Тихий, как еще его называли. Большого ума, говорили, был, людей знал.
Литература, живопись, музыка, театр - что все они делали бы без войны?
Правда, людей думающих и творческих несколько поубавилось, потому что из
их числа формировались отряды доблестных строителей канала. Зато
оставшимся был предоставлен простор: воспевание героев, воспитание на их
героических примерах, клеймение трусов и врагов, воздаяние заслуг и
сведение счетов - весь набор.
- Да, - задумался Я.
Его воинство дремало, притаившись в незнакомом лесу на горе. Беззвучно
несла свой караул тень.
Карательные отряды Полководца ушли уже далеко по дороге, их словно и не
было вовсе. И войны не было, а было, продолжалось, счастье спокойного и
прочного мира, время работы и послушания.



4

Наутро Я собрал своих молодцов.
- Отец, - обратился он к У безлично (отец-родитель, отец-отшельник,
отец - просто старший уважительно). - Я тут тебе работку подыскал
подходящую.
Три дня Я гонял с горки на горку, по скалам и кустам новоявленных
экстремистов: учил драться. У работал тренером и по совместительству -
тренировочной грушей. Заодно воинство съело все его запасы, так что вопрос
о пропитании встал ребром. Я надумал было устроить вылазку, а кстати
проверить на деле боевую подготовку отряда. Но У решил по-своему.
Он пошел к людям.
Ходить к людям самому отшельнику вообще-то не стоит, ведь главный
козырь отшельника как раз заключается в том, что он от людей ушел, и нет,
и не может быть такой нужды, чтоб погнала его к жалким смертным, которые,
как муравьи, все вместе в долине создают свои матценности да грызут друг
друга в меру сил. К тому же любой зверь, не говоря уж о человеке,
чувствует себя уверенным на своей территории, а идти в деревню для У
значило выходить из лесу, раскрыться.
Но что делать? Пещера У не рассчитана была на такое количество гостей,
и требовались продукты, еда, матценности эти самые. И У пошел в деревню,
заранее улыбаясь, потому что знал: улыбаясь легче просить - требовать. Он
просить не любил, требовать было бы легче, но когда люди увидели, как он
просит, не сгоняя улыбку с непривычных губ, до них доходил жутковатый юмор
ситуации. Все сказки и легенды, скопившиеся в памяти, пробуждались от этой
улыбки, и никто до сих пор не решился проверить, а что будет, если
отказать ему. Он улыбался, глядя на дерево, на хилые дома и бессмысленные
заборы, на немудреное крестьянское хозяйство и жалкие потуги украсить
жилище. Людей не было видно ни во дворах, ни на улице, от этого деревня
напоминала фанерные декорации.
Деревня была пуста. Другого, меньше пожившего, она, может быть,
поразила бы своей пустотой. Но У видал всякие времена. Он сразу пошел "на
дракона" - к зданию с большим флагом на крыше и большим страшноватым
драконом на флаге. Где дракон, там и начальство. А с начальством всегда
разговаривать легче, оно памятливее и уязвимее, чем простые крестьяне,
которым что терять-то, кроме жизни, да и то еще - как повезет.
С деревенской площади доносился невнятный шум: значит, не была деревня
вымершей. Решают, надо думать, свои несложные дела или казнят кого-нибудь,
- понял У. А когда подошел вплотную, увидел: и верно, мается в колодках
пара мелких нарушителей, наказанных ничегонеделанием за проявленную лень.
Так сказать, доведение лени до абсурда.
Справа на площади - дом приказов, слева - общественный склад. В центре
костерчик небольшой потрескивает - символ очищения - у ног наказуемых.
- Староста? - ласково спросил У строгого вида мужчину, одетого в бывшую
военную, а сейчас очень потрепанную и заношенную одежду.
- Староста, - с вызовом ответил тот. - А ты кто таков, бродяга?
- Ну, зачем же так сразу? - не удержался У. - Зачем ярлыки клеить,
клейма бить? Разве можно так, староста? Ты не торопись, подумай немножко,
я тебя не тороплю.
- Посыльный! - обернулся и крикнул староста в ответ на эти увещевания.
- Беги за сержантом.
У огляделся, куда бы сесть, нашел, сел.
- Что-то ты меня боишься, староста, - сказал он задумчиво. - Наверное,
совесть нечиста? А? Люди с чистой совестью ничего не боятся, а ты
набедокурил, видно, ошибочек наделал, дров наломал. Ты бы признался мне,
староста, пока сержант не пришел.
- Сейчас с тобой разберутся, - обрадовался паузе староста. - Сейчас
выяснят, с чего ты такой разговорчивый.
- Смотри, тебе жить, - отозвался У. "О чем же я с сержантом буду
разговаривать, - думал он, - и зачем мне вообще сержант? Упакуют еще в
колодки... Тогда что, сынком стращать? Сынок-то обрадуется, да дело не в
том. И почему здесь опять войска? Военное положение, что ли? Все бы им
баловаться, а ведь доиграются, в конце концов. Так народ и устать может".
- Ты кто такой, куда и зачем идешь? - спросил сержант все сразу, чтобы
не тратить зря время государственной службы.
- Зовут меня У, сам я вроде как отшельник, шел сюда, а нужно мне не
много: куль риса и корзину сушеных овощей, - ответил по порядку У. -
Только сам я продукты не понесу, а скажите крестьянам, чтоб снесли в
обычное место, они знают.
- Ты кто такой? - оторопел сержант, и староста приоткрыл рот,
вспоминая.
- Зовут меня У, - терпеливо повторил У, - сам я вроде как отшельник...
- Отшельник, - сыронизировал сержант. - Отшельники по горам сидят, а не
шляются. Рису захотел!
"Из деревенских, - подумал У. - Любит поболтать".
- Если это У, так он боли не боится! - вспомнил наконец староста.
- Верно? - заинтересовался сержант.
- Я вообще ничего не боюсь, - скромно соврал У. - И некогда мне с вами
разговаривать, я все сказал.
- Дайте-ка ему! - кивнул сержант солдатам, и те двинулись на
отшельника, а староста попятился, демонстрируя свою непричастность.
У подумал секунду и прыгнул в сторону, только чтобы успеть на середину
площади раньше солдат - к маленькому костерку, символу очищения. Успев,
сел прямо в костер, подождал пока загорелась довольно-таки засаленная
хламида и, горящий, совсем уже не торопясь, не обращая внимания на солдат,
пошел обратно к дому приказов. Встал, опершись о стену, и стал ждать,
когда займутся доски и камышовая крыша.
- Иди сюда! - позвал он растерявшегося сержанта. - Вместе гореть будем.
- Воды! - завопил староста. - Воды! Сгорит ведь все!
Крестьяне, ничего не уразумевшие до сих пор, теперь стремглав
разбежались с площади - к своим домишкам.
- А черт с ней, с деревней, - ответил У, чувствуя, как пылают длинные,
давно не стриженные волосы. - Если здесь отказывают в пище отшельнику,
пусть сгорают дотла. Не было до сих пор селенья, где обидели бы У, вот и
не будет впредь.
- Воды! - приказал сержант.
- Я еще склад сожгу, - пообещал У. - А ты будешь за рис отчитываться.
Рис ведь продукт стратегический. Пожалел мешка? Вот тебе.
Но уже притащили воду. Солдаты окатили стенку и отшельника, погасили
огонь.
- Теперь еще одежду давайте! - потребовал У. - Не пристало мне голому
по земле ходить.
И тогда солдаты набросились на него и стали бить, до беспамятства, до
полусмерти. "Ничего не меняется, - устало думал У. - И когда только люди
научатся по-другому свои чувства выражать?"
Они били его сильно, потому что напугались. Они хотели, чтоб он не смог
встать, потому что не знали, как быть, если он встанет. А поднялся У очень
быстро.
- Ну, что? - спросил. И они попятились, отступая. - Ну и что?
Убедились? Все же знали, что я бессмертный, что ж не верили? А теперь?


Откровение

- Жил еще один бессмертный, тот все молчал. Такое уж условие ему было:
когда говорил, старел. Он накапливал знания, все что видел, - запоминал и
обдумывал, мыслью своей обогащал. Но рассказать никому не мог, потому что
не хотел стареть. Простые смертные, которые не знают, не ведают, каким
образом, когда и из-за чего умрут, бесстрашны, поскольку им терять нечего.
Каков человеческий век? Ну, семьдесят лет, ну, сотня - и все, как ни
старайся. Все! Так чего уж! Вот есть такая присказка: "Раз пошла такая
пьянка, режь последний огурец". Я в первый раз ослышался, понял "корову"
вместо "огурец". Резать последнюю корову страшно, а последний огурец? Не
страшно, наоборот, весело. Какая уж ценность - огурец? Так и для
бессмертных жизнь дороже, жальче ее, жизнь громадную, страшно потерять.
Тем более, что условие бессмертия известно. Потому и молчал этот, сильно
умный, жизнь берег. Может, надеялся самые глубины постичь и тогда передать
все сокровище своего разума людям, чтобы умереть с сознанием исполненного
долга. Только в самых редких случаях говорил он. Раз сказал, например:
"Одинаковая радость - горе, одинаковое горе - радость". И больше никаких
комментариев. Изречет, а ученики и последователи - их много при нем
толклось - расшифровывают его афоризм, развивают. Но потом он совсем
замолчал, видно, дошел до мысли, что знание - самоцель, и дарить его людям
- бисер перед свиньями. Ученики, не дождавшись новых откровений, разошлись
кто куда, учиться у него теперь было все равно, что у камня: молчат оба.
Так и канул в безвестность, жив ли, нет. А я иногда вспоминаю, думаю: а
было ли его молчание этапом мудрости, за которым неведомое? Или - просто
трусостью, инстинктом самосохранения, перекрасившимся, замаскированным под
мудрость? Знать, что трусишь и только благодаря этому живешь - неприятно,
наверное.
Посвежевший в новой хламиде легко и быстро шел У в гору. Но на душе у
него было скверно, не по себе было. Одно дело, когда кормят его
добровольно, сами рис приносят, а тут - прямой грабеж. Конечно, о доброй
воле вообще нельзя говорить уверенно, потому что она бывает только у
полностью свободного, сытого и ничего не боящегося человека, а крестьяне
такими не были никогда. Крестьяне всегда боялись: богов, дьявола, соседей,
чужестранцев, родственников, начальства, солдат, стихийных бедствий. Его,
У, тоже боялись, из страха и приносили рис. Но сложились эти отношения
давно, и привычка скрадывала их темноватые стороны. Да и надо же ему,
отшельнику, как-то жить? Может, распахать землю и насадить чего-нибудь
растущего? Есть ведь и такие отшельники, строго говоря, только они и есть
настоящие отшельники, потому что нельзя полностью уйти от людей, если от
них зависишь, неправда в этом будет. И совсем уж худо самому являться,
требовать, права качать. Да и бабу, бабу никак нельзя было брать в пещеру,
не положено отшельнику. Впрочем, он это всегда знал. Почему же допустил?
Или надоело одиночество?
- Это они тебя здорово, - с профессиональным интересом поглядел на У
сын. У махнул рукой. - Нет, правда, здорово. Жгли, что ли?
- Да нет, - нехотя сознался У, - это я сам немножко пошутил. Что у них
там, военное положение? Я не очень понял.
Сын кивнул, подтвердил.
- И всерьез это, надолго?
- У них не о времени речь, а о географии, - поморщился сын. - Пока всех
в повиновение не приведут, весь мир. А до той поры - готовиться к войне,
бороться за полное единение.
- А потом что?
- А кто их знает, если они и сами толком не знают? Да и нужно ли им это
"потом"? Они-то сейчас живут.
- Это мне знакомо, - сказал У. - Раньше все сроки устанавливали до
полного счастья. Двадцать лет, сорок лет, сто лет. Каждый новый правитель
святым своим долгом считает срок окончательной победы установить. Дразнят
толпу, как осла морковкой, а осел идет и не догадывается, что не догнать
ему морковку никогда, что не морковка это, а видимость.
Женщина, увидев У, только ахнула. "Все отлично", - кивнул он ей.
Назавтра отряд отправился в долину.
- У тебя тут с горы хорошо видно, - крикнул на прощанье Я. - Как
заметишь дым, знай - это мы. Пока!
И ушел. Отшелестела трава, отшуршали камушки под ногами догонявшей
отряд, но так и не догнавшей, пока не нужно, тени. Тень - она и есть тень.
- Ведь это плохо, наверное, всегда быть битым!
- А почему, собственно, плохо? Это моя форма общения с человечеством. Я
встречаюсь с людьми, и они меня бьют, и я убеждаюсь, что они нисколько не
изменились. Это даже интересно - убеждаться каждый раз, что люди не
меняются. Не правда ли?
- Нет, это подло. Подло по отношению к людям.
- Подло? Если бы я встретил - и по голове, было бы подло. Мужчин,
женщин, детей, стариков. А ведь меня бы тогда только сильнее уважали,
таких уважают обычно. Как рассказывают восторженно: и того-то убил, и
этого побил. Поругались, скажем, семеро с одним, а потом в суд всех
семерых на носилках несут, а у героя только одежда порвана и чужой кровью
забрызгана... А со мной поругаются - всем хорошо. Я после побоев только
здоровее становлюсь, можно сказать, чью-то долю неприятностей на себя
принимаю, благодеяние оказываю. Они все равно кого-нибудь побили бы, но
другим это во вред, а мне на пользу.
- Но как же ты не понимаешь: они-то увереннее становятся в своем праве
бить, в своих силах. Нельзя так!
- Кто тебе сказал, что нельзя?
- Сама я так думаю.
- Ну и хорошо: мнения у нас разные. Но откуда вообще эти замашки
диктаторские: то можно, это нельзя? Что мне полезно, что хорошо, то и
можно, я так понимаю, тем более, что пользу для себя я достигаю, не
ущемляя никого, не насилуя. А все остальное - мудрствования, пустые и
бесцельные.
- Но ты же сам набиваешься на побои?
- Я волен набиваться, а они вольны побить меня или пройти мимо.
- А почему ты не живешь с людьми?
- Я долго жил с ними. Но здесь я чувствую себя спокойнее. Когда люди
нужны мне, я нахожу их. А так - зачем?
- Человек должен жить с людьми.
- Никто никому ничего не должен. Это прежде всего. А чтобы не спорить,
скажу, что один век человеческий я с людьми прожил, а больше одной жизни
уж во всяком случае никто людям дать не может.
- Нужно все отдавать, что имеешь, а не делить жизнь на годы или века.
- Хорошо говоришь, - грустно одобрил У. - Что же ты сама к людям не
торопишься?
- Не знаю. Боюсь.
- А долги как же? Ну вот. Человек был бы что-то кому-то должен, если
сам выпрашивал для себя жизнь, добивался ее.
- Но человеку дана жизнь. Дали - значит, должен.
- Дать и по физиономии могут. И пять лет дать - за людьми не заржавеет.
За все себя обязанным считать - отдавать долги замаешься. Может, потому ты
сама к людям не идешь?
- Гонишь?
- Боже упаси, мне с тобой интереснее. Но ты мне все про долги мои
напоминаешь, а сама?
- А я твои ответы на себя примеряю, - сказала женщина.
- Ну и как?
- Как когда.
Пещера у У была жильем незавидным. На чей вкус, конечно, и в какое
время: в смутные времена иной пещеру эту с удовольствием сменил бы на свой
богатый дом в престижном районе. Да и как не сменять? Если ищешь
надежности, то пещера, пожалуй, ненадежней.
Вот только с комфортом здесь было неважно. Пещера досталась У вместе со
всем оборудованием по наследству (обычно отшельники в конце концов тоже
умирают), и ничего лишнего здесь не имелось. Когда в пещере поселилась
женщина, У притащил из лесу охапку-другую веток, да так и спал на них.
Можно было бы и вторую лежанку смастерить, да лень заедала: все вроде
времени не находилось. И еще казалось странно - в пещере две лежанки. Тоже
апартаменты!
На ветках было хорошо. У даже недоумевал, как раньше до этого не
додумался. Ветки жали под ребра, когда он лежал ровно, и сопротивлялись,
когда он ворочался. Это воспринимал он, как дружеское внимание,
оказываемое ветками ему лично. Неудобства У нравились, как нравилось все,
что работало на бессмертие.
У не знал, что собственно следует предпринимать с жиличкой, и
сомневался: а нужно ли что предпринимать? Хотя близость женщины (чисто
номинальная) его все-таки тревожила, как любого в подобной ситуации. Он
даже подумывал время от времени перебраться на лежанку, под теплый бок, но
это обошлось бы ему недешево. Все бессчетные годы до появления сына У
прожил в возрасте двадцати двух - максимум двадцати пяти лет, то есть
выглядел и чувствовал себя на столько. С рождением сына он стал стареть
так же быстро, как все смертные, и только со смертью жены опять стареть
перестал. Сын все взрослеет, тридцать ему уже, а для У годы летят мимо,
как раньше. Бессмертным дети не нужны, точнее, у бессмертных не должно
быть детей, иначе земля переполнилась бы, и тени полузадушенные слонялись
бы по ней в тесноте и обиде.
И все-таки его маяло порой, мешало присутствие женщины в пещере.
"Неудобно как-то, - думалось. - Привыкла. Планы, поди, строит,
рассчитывает на меня. Тоже вроде и виноват получаюсь, а в чем?" Спать
мешало беспокойство лишнее. Впрочем - понимал - ничто не лишнее. Все
зачтется. Бессмертие - оно тоже дается не даром.
У плюнул бы, пожалуй, и на бессмертие, но тот, кто заводит жену и
детей, дает заложников судьбе. Это он помнил прочно. Давать заложников
судьбе больше не хотелось. Сам он может встретить любую пакость со стороны
капризной этой дамы, готов. Но другие-то - им зачем страдать? Зачем
страдать в этом на диво приспособленном к людскому страданию мире? Сын вот
есть, и за него порой так страшно становится, не дай господь. А оберегать
одного, да еще в смутные времена, - значило убивать других. Убивать У
больше не хотел. Легко из человека труп сделать, а обратно? Обратно не
получается. Этот урок тоже преподнесла ему нелегкая семейная жизнь.
Хватит, постоял, подержал в руках легкое и вое легче становящееся тело
жены. И с ним все выпустил из рук, вырвали, точнее. Теперь пусть другие -
кто хочет - встречаются и разлучаются, женятся, радуются, рожают детей и
оплакивают друг друга. С него довольно. Убивать он перестал, но и сам
приобретать да терять зарекся.
Так, чередуя хорошее с плохим и разбавляя этот коктейль обычным,
тянулось время. Во всяком случае, вечерами они разговаривали. А дни У
проводил по-своему. С утра скатывался с горки, ловил в заливе на завтрак
фауну, какая попадалась. Женщина готовила. У завтракал и шел к дороге в
надежде обрести телу заряд бодрости, а душе успокоение. Шел и находил,
естественно, как все ищущие. Тем более, что за многочисленные, хоть и
быстротечные годы жизни развился в нем безошибочный инстинкт,
подсказывающий направление.
Вот отряд движется по дороге. Оттуда - туда. Усталые солдаты, бодрый от
молодости и сознания значимости начальник сотни. У вышел отряду наперерез,
встал посреди дороги, широко раскинув руки, закричал драматически: "Не
пущу!" - и замер. Солдаты мгновенно подтянулись, сжали в руках оружие.
Встревожился офицер, скомандовал что-то необходимое сержанту. У стоял
посреди дороги, как монумент. Солдат рванул его за грудь. "Сволочи! -
заорал У. - Гады! Я сейчас уничтожать вас буду!" И замахнулся. Тут его
стали бить - не потому, что действительно испугались, а чтобы подготовить
к разговору с командиром, с безобидной, в общем-то, целью. Но У
сопротивлялся долго и изобретательно, и его побили по-настоящему. Он упал
на землю, сбитый с ног квалифицированным ударом привычного к драке
человека.
- Ты кто такой? - спросил начальник сотни.
- Какая разница? - дерзко ответил У. - Человек я.
- Почему кричал? - поинтересовался офицер.
- Я - человек, а вы - солдаты, - пояснил У. - И идете не с добром.
Убивать идете таких же, как я, людей. Долг мой вас остановить.
- Псих, - определил сержант, поотвыкший в походе от дисциплины. -
Всыпать ему и бросить тут?
- Взять с собой, - подумав, ответил молодой начальник сотни.


Еще одно откровение У

- Человек - существо среднего рода. Средний человек: рост средний,
возраст средний, особые приметы внутри, семейное положение в зависимости
от страны, национальности, вероисповедания. Убеждения средние: то, что
запомнил в детстве. Люди - ноты: осьмушки, четвертушки, половинки. Сидят
на линеечках, как воробьи, и проявляются по очереди. Записана этими нотами
музыка общественного движения.
То, что я слышу, - запись на ленте, истертой и облезлой. То, что я вижу
- оборванная и склеенная неоднократно, выгоревшая под жестким светом
вольтовой дуги кинолента. То, что я думаю - мятая, замызганная перфокарта,
где непробитая, где пробитая лишнего и, кажется даже, траченная жуком.
Есть такой жук, специализируется по картону. Чем я хожу, господи? Это -
ноги!


У связали и повели на веревке, как ручного зверя. Пленный не дикий
зверь, чтобы сразу его убивать, и не человек, как все. Поэтому пленников
водят на веревках и под конвоем, как водят ручных зверей, не очень
страшных, но и не безопасных.
Так вели его, пока дорога не свернула над обрывом, глубоким и крутым.
Здесь У, до времени тащившийся на веревке довольно спокойно, обогнал
конвоира и ударил его ногой, потому что руки у него были связаны. Солдат
веревку выпустил и схватился за меч, а У подбежал к краю обрыва и прыгнул
как мог далеко, метясь на камни внизу.
Доставать его очевидный труп солдаты не стали, пошли дальше.
У полежал немного. Разорвал, отдохнув, веревки и пошел домой, довольный
проведенным временем и собой.