Страница:
Двое военных чинов ели яблоки, имея между собой военный совет и простертой рукой с обкусанным фруктом обводя позиции неприятеля. Внизу под нами, на берегу, сидело около сотни гоплитов, на всякий случай, так когда русичей стало прибивать к берегу, они не на шутку разошлись там, наскучались, напеклись на солнце. Видно было, как вервиями русичей с челнов опрокидывали. Царь тогда уже ушел, вместе с Марией, ибо было к тому времени все ясно, и на горизонте уже дождевые тучи росли к смене погоды, и ветер все крепчал, ну а мы досматривали. Особо там смотреть не на что было, да и не разобрать - скучились они больно. Сгрудились и все тыкали копьями - вверх-вниз. Флажки на копьях хлополи на ветру. Особенно хорошо у меня запечатлелась погода, как все были освещены прыгающим, разыгравшимся солнцем, какие краски были на всем дневные, воздухоносные, сколько фруктов было на столе, сколько неба было вокруг, и меня все возносило чувство не то большого будущего, не то торжественного настоящего. Это было летом, в июле, а на следующий год Мария Авгирена умерла. Перед этим в болезни чахла, Государя пугая и расстраивая безмерно. Сказывали, он сам у ней дежурил по ночам, бабок отгоняя. А по утрам выходил молиться, я слыхал его молитвы, будучи по обыкновению своему в церквушке об это же время. Он очень благодарил, что и эта ночь Марией пережита. Потом просил ей еще времени, робко, плача. Пробормочет свое - и вверх взгляд бросает, а потом, косовато так голову пригнув и в плечи втянув, вновь бормочет. И кивает себе, как будто что-то слышит в ответ. На некоторое время эта его манера сделалась источником ежедневного трепетания для дворцовых жителей и - могу ли позволить себе? - священного развлечения: сходились глядеть, обмирать, разевать рты, приводили родных. Не всем был доступ во внутренние палаты болезни, но все могли издали увидеть мелкие рассеянные движения, моление, то громкое, то шепотом, рыданиями прерываемое, и голову, странно склоненную набок, ухом настороженную, плечами обороняемую. Видимо, Константину и впрямь были видения и идеи, ибо он не раз носился с новым исцелением, лекарей путая и отстраняя от дела. Помню, один раз все, разодевшись в красное, носили Марию кругом дворца в закатный час. Три раза обнесли, и я помню, как подрагивала ее голова на подушке. Лучше ей, однако, не стало. По смерти Марии я, пожалуй, сделался самым близким Государю человеком. Много сил я положил на то, чтоб Государя повернуть ликом обратно к солнцу. Но, после того как утрата перестала отнимать все силы Государя, между нами воцарилась пора отчуждения. Мы за месяцы не перекинулись и парой слов. Я тогда много писал, а он ездил на охоту, по дворцу распространялись неправдоподобные рассказы о победах над медведями. Он лихорадочно учинял возведение зданий, разбивал сады. В отличие от предпринятого ранее строительства храма Св.Георгия, которое носило замедленный, даже нерешительный характер, новые проекты были молниеносны. Что касается меня, я в это время через попечительство Лихуда вносил посильный вклад в возобновление Константинопольского университета, где и стал ипатом философов, не бросая, разумеется, императорской канцелярии. Я работал над курсом лекций, а у Константина возили туда-сюда десятки повозок земли, срывали и насыпали холмы, ловили по всему Византию певчих птиц и выпускали их из битком набитых клетей в едва посаженные рощи. Это было впечатляющее, гигантское и хаотичное брожение, это было живое существо, одержимое переменами, оно насаждалось и сохло, заполнялось, уходило в землю, разлеталось и вновь ловилось, передвигалось, что ни день, с места на место. Я крючкотворствовал пером, а у Константина рыли пруд, я заострял силлогизм, пруд крылся ряской, я мастерил энтимему, у Константина боролись с лягушачьей икрой, осушали пруд, ставили вместо него беседку, потом фонтан, потом розовый куст. Наконец, брожение в константиновых садах улеглось, улучшения прекратились, и сады застыли раз и навсегда, застигнутые врасплох. А я написал курс лекций и небольшой трактат медицинского характера. Мог ли я усматривать общность? И не обманывал ли я себя? Мне казалось, что и Константин создавал текст или даже слово монументальными средствами, как и приличествует Императору. Птицы, рощи, пруды и холмы были его алфавитом, перемены объяснялись поиском правильного слога или знака. С тех пор я невольно гадал: как читался сад? Что означал? Я подолгу смотрел на сады из окон дворца. Теперь я иногда с тем же холодящим ощущением гляжу из монастырских окон на гору и лес. Теперь даже не тронутая человеком природа все более меня тяготит, как нерешенная задача, пугает, как начертанное перед глазами слово, в котором есть знакомые линии и символы, но смысл которого остается закадкой. 4. Над Зоей, стало быть, я возымел власть. И опий здесь ни при чем, государи мои. Я над ней имел власть духовную. И все, что с ней произошло, полагаю, к лучшему. И в самом деле, посудите сами. По утрам у нас темень, лишь кое-где освещено, в кухнях, кругом тихо, или в службах только орут или хохочут или шепчут. Утром иногда слышно, как Царь кричит истошно от боли, и лекари со спальниками и бабками бестолково носятся, тазы с водой таская. Против воли слушая его, я гадаю, так ли болят у него суставы, или, избаловавшись, он кричит со скуки. Я гадаю и напряженно прислушиваюсь. Вот - снова - или это мне послышалось? Около полудня начинается обед, Царь выходит, под руки сопровождаем. Обед длится и длится, Царь возлежит, ибо сидеть порой не в силах, то пьет, то ест, то разглагольствует, то басни слушает. Приличный люд посидит - и стремится удалиться, исчезнуть с краю стола незамеченным, только безудержные всякие людишки высиживаются до вечера и доходят до хмельного безобразия, к глубокой ночи кончается либо кутерьмой, либо приступом болезни. Зоя и сестра ее, Феодора, бывают иногда в начале трапезы, старуха Зоя выходит в своих не по-ромейски глядящихся белых балахонах и полупрозрачных шарфах, степенно выходит, не видя кругом себя. Иной раз наденет что-то и вовсе как у турок и движется во всем этом чудном одеянии к своему месту. Однако крестным знамением себя всякий раз осеняет, входя. Константин ее за это величает мамичкой-царицей и славословит избыточно. Она никогда не ответствует. Когда она умерла и ее погребли, из-под могильной плиты вырос гриб. Государь, завидев это бледно-серое растение, упал на колени, кричал о чуде и знамении и сзывал зрителей засвидетельствовать. Я видел это. О, Господи. Вот что осталось нам с тобой с годами, подумал я тогда, тебе, отечному, - причитать на могильной плите старухи, сведенной на нет опием (невольный навык, привитый другой, главной в твоей жизни потерей), а мне - глядеть, помнить, сравнивать, ненавидеть. 5. Занятия науками и риторикой, которые я с таким тщанием преподавал Государю, совместные чтения с комментариями по смерти Марии были отменены. Что, возможно, пришлось кстати, ибо мне удалось гораздо более времени посвятить своим трудам. Не могу не упомянуть, что мои обязанности в канцелярии значительно расширились, в том числе благодаря моему собственному желанию навести наконец эпистолярный порядок и обеспечить жизнедеятельность империи надежным письменным сопровождением. Подумать только, сколь огромное число важных документов не имело даже копий, - не вмешайся я, многое было бы со временем утеряно! К примеру, если бы не сохраненная мною опись даров, сделанных армянской миссией, факт дарения был бы забыт, намеки тамошнего князя на продемонстрированную уже щедрость были бы поняты превратно, и наши отношения с этим малым народом могли бы сложиться совсем иначе! Полагаю, что не преувеличу, если скажу, что распоряжение документами нашей империи придает со временем распорядителю некую неуловимую силу. В качестве иллюстрации приведу один или два случая, когда, скажем, прибывает в столицу лицо из глуши, обретшее изрядное влияние на тамошних просторных землях, и, понимаете ли, предполагает, что тем же образом добьется своих целей и в отношении администрации. Весьма кстати тут приходится соответствующий документ, в котором отец или дед оного лица собственноручно подписались в том, что принимают землю от Царя в благодарное хранение и приумножение, но отнюдь, заметьте, не во владение. Ввиду такого документа приезжие эти лица вынуждены выбирать перед властью тон более сговорчивый, а власть, в свою очередь, приосанивается и знает, на что нажимать в случае чего. Благодаря таким казусам ваш покорный слуга заслужил уважение среди властных чинов и даже внушил трепет малым людям дворца сего. Таким я и предстаю перед вами через несколько лет после поступления на службу: весьма незаменимый и осведомленный, сдержанный хранитель слова написанного, кроме того, образованный и пишущий в разнообразных областях. Уже не тот, не тот, что был принят в канцелярию, и Лихуд, благодетель мой и первый советник Царя, одним из первых узрел разницу и приблизил меня к себе по-дружески. Уже и я, пользуясь неуловимым влиянием, перетянул во дворец своего бывшего учителя Мавропода, за что тот был мне благодарен. Место мое во дворце сделалось постоянно и особо. С этим ли обстоятельством или еще с чем было связано возобладавшее в то время всеобщее настояние оженить меня? Доброхоты мои на то и указывали, что я-де остепенился, приобрел соответствующее положение, и теперь самое время обзавестись женой и домом. Удивительным для меня здесь является то, что я каким-то образом дал себя уговорить. И не только был уговорен, но некоторое время так и думал об этой ситуации: пора-де, вероятно, так и нужно. Нашли мне весьма молодую девицу, только что не ребенка, приложился тут же и дом. Кстати, опять-таки по какому-то хитрому распоряжению судьбы ее тоже звали Мария. Свадьбу сыграли роскошную, благодаря чему с самого момента церемонии меня стало охватывать неприятное ощущение невероятности происходящего. Сама церемония немало тому способствовала: начиная нелепейшим обрядом так называемого похищения невесты и кончая непрекращаемым пиром и хмельным панибратством шуринов, от коих разило брагой и плохо скрытым недоверием, чтобы не сказать неприязнью. Что касается дальнейшего... Вкратце говоря, вскоре после свадьбы я бежал во дворец и в доме своем более почти не появлялся. Я боялся, что она понесет ребенка, от того краткого периода, когда я был ей супругом, до моего бегства. Не понесла. 6. Сегодня отправил наконец письмо Лихуду: "Благороднейший мой наставник и пастырь! Среди скоропостижного преобразования моей жизни, сколь отрадно мне получать весточки из покинутого мною мира, тем паче, если исходят они от тебя. Обо мне не беспокойся - пребывание в монастыре делает мои дни безмятежными. Я лелею планы перевоза сюда своей библиотеки - уверен, что здешние обитатели с благодарностью воспримут сокровища человеческой мысли, по крупицам собранные мной. Благодаря Ксифилину мой ум не отвыкает от привычных ему занятий - мы много рассуждаем, и хотя муж сей большой противник силлогизмов, как ты, конечно, знаешь, мы доставляем друг другу множество приятных минут. Моя тревога, однако, направлена на тебя - с горечью представляю себе, как ты, созданный для великих государственных дел, сидишь в своем константинополь-ском доме, вероломно лишенный достойных тебя занятий. Не решаюсь настаивать на том, чтобы ты, человек дерзаний, последовал нашему с Ксифилином примеру. Хотя, заметь, колесо Фортуны порой прокатывается и по уединенным необработанным землям, чтобы кратчайшей дорогой прибыть к заветным чертогам. Что же до Неизреченного, то я, признаться, ума не приложу. Загадкой для меня остается трагическая смерть Императора, а равно и то, какие силы на этом выиграли. Ты же сам знаешь, каковы были мои последние дни в Константинополе. К сведению твоему отмечу, что никто не обращался ко мне ни с каким предложением - я оставлен в полнейшем покое. Скромности придерживаясь, не скажу, чтобы меня это особенно удивляло, гораздо более изумляет то обстоятельство, что ты, человек неизмеримо большей важности, чем я, до сих пор остаешься, как ты пишешь, в отставке. Если все так, то именно это, а ни что другое, говорит мне, кто думает нынче за Византий. Полагаю, и ты себе делаешь заметки. Отвечай, как выдастся время, я всегда рад твоему слову - ты знаешь, как я ценю общение с тобой". А в целом монахи, конечно, темны. Кроме Ксифилина и еще одного-двух старцев, здесь нет никого, с кем можно было бы обменяться хотя бы парой цивилизованных фраз. Почему же задаюсь я неуместным по существу, но тем не менее навязчивым вопросом: что же я тут все-таки делаю?! Недавно напугал простаков всего-то обмолвился, что Империя наша пребывает в упадке. Обмолвился-то потому, что накануне перелистывал Аристофана и был поражен, сколь много прозорливой тревоги за тогдашние аттические обстоятельства оказалось в грубом комедиографе. В писаниях его явственно чувствуется привкус безумия жизни, так сказать, еще не бьющее через край очевидение, но уже легкое размазывание реальности в уголках зрения, малый трепет по краям видимого мира. Так вот, под впечатлением прочитанного невольно отождествил эллинский упадок с нашим прискорбием и сделался беспокоен и язвителен. Оттого и высказал свои суждения вслух в присутствии нескольких безмятежных душ, чем заслужил в свой адрес взгляды странные и брови поднятые. Смотрите, говорю, упадок - это когда я, начальник имперской канцелярии, беру донесение с грифом "Срочно", вот так медленно беру его двумя пальцами и - откладываю в сторону. Всего-то. Откладываю лежать себе. Может быть, я его ко-гда-нибудь покажу первому министру. Может, не покажу. Я точно не покажу его Государю, которому оно адресовано. Видите ли - ничего, ничегошеньки не произойдет от того, что донесение не дошло по адресу. Вот в этом все дело.