Иногда я могу выйти на самый глубокий уровень разума — там живет душа. Где сознательную ложь омывает пена непостижимого бессознательного феномена. Здесь кроются надежды, страхи, предположения, страсти, воспоминания, философские позиции, моральные установки, голод, печали, целая куча событий и отношений, которая создает личность. Обычно до меня доходят лишь обрывки даже при очень хорошем мысленном контакте: я не могу уловить некоторую информацию об окраске души. Но иногда — а теперь уж едва ли — я забрасывал крючок в подлинные глубины, охватывая всю личность. Это просто блаженство. Такой контакт электризует. Конечно, это совокупление с чувством вины, ибо в этом проявляется мой вуайеризм: насколько может подглядеть человек? Душа говорит на всеобщем языке. Когда я, скажем, смотрю в разум миссис Эсперанцы Домингес и нахожу там нечто испанское, я действительно не знаю, что она думает, так как я не очень понимаю по-испански. Но если бы я заглянул в глубины ее души, я бы понял все, что уловил. Мозг, разум может думать по-испански, по-баскски, по-венгерски или фински, но душа думает на безъязыковом языке, доступном каждому.
   Но это не имеет значения. Все эти возможности ушли от меня теперь.


4


   Пол Ф.Бруно Комп.Лит.18, проф.Шмиц 15 октября 1976
   Романы Кафки
   В мире ночных кошмаров «Процесса» и «Замка» лишь одно является определенным: то, что центральный персонаж романов, известный под инициалами «К.», обречен на неудовлетворенность. Все остальное подобно снам: комнаты разрастаются в особняки, таинственные тюремщики пожирают свой завтрак, человек, зовущийся Сордини, на самом деле оказывается Сортини. Центральный факт определен, хотя К. провалит свою попытку достигнуть милости.
   Два этих романа развивают одну и ту же тему и имеют приблизительно ту же структуру. В обоих романах К. ищет милости и приходит к окончательному пониманию, что ее скрывают от него. («Замок» не окончен, но его заключение можно легко предугадать.) Кафка различными способами усложняет ситуации, в которые вовлекает своих героев: в «Процессе» Йозеф К. остается пассивным, пока не включается в действие неожиданным появлением двух тюремщиков; в «Замке» К. с самого начала показан как активный персонаж, пытающийся сам достичь таинственного Замка. Поняв, что на деле он вызван Замком, действие придумал не он сам, К. в результате становится таким же пассивным, как Йозеф К. Различие в том, что «Процесс» открывается в более ранний период повествования, в самом раннем возможном пункте. «Замок» приближен к древнему правилу начинать с середины, когда К. уже позвали и он пытается найти Замок.
   В обеих книгах стремительная завязка. Йозефа К. арестовывают в самом первом предложении «Процесса», а К. прибывает к предполагаемой последней остановке перед Замком на первой странице романа. И уже отсюда начинается борьба обоих К. (в «Замке» — просто достичь вершины горы, в «Процессе» надо сначала понять природу свой вины, а затем, отчаявшись, добиться оправдания без понимания). На деле оба романа следуют далее намеченных целей. «Процесс» достигает вершины в великолепной сцене в Соборе, вероятно, самой жуткой отдельной сцене в произведениях Кафки вообще, в которой К. осознает, что он виновен и не может быть оправдан. Следующая глава, описывающая наказание, не что иное, как разочаровывающий придаток повествования. «Замку», менее законченному, чем «Процесс», явно не хватает аналога сцены в Соборе (может быть Кафка не смог повторить ее?) и посему в художественном плане менее выразителен, чем более короткий, более напряженный и тщательно выстроенный «Процесс».
   Несмотря на кажущуюся безыскусность, оба романа состоят из трех частей, что свойственно романам трагедийного жанра, определенного критиком Кеннстом Берком, как «цель, страсть, восприятие». «Процесс» более успешно следует этой схеме, чем незавершенный «Замок». В «Процессе» цель — добиться оправдания — показана как через мучительные страсти, так и через конец героя, где Йозеф К. меняет свое вызывающее и самоуверенное отношение ко всему боязливым и робким образом мыслей и готов капитулировать под давлением Процесса к заключительному моменту произведения.
   Человек, ведущий его к кульминационной сцене, классический персонаж Кафки — таинственный «итальянец, который впервые прибыл в город и имеющий влиятельные связи, делающие его важной фигурой для банка». Тема, идущая сквозь все работы Кафки, — невозможность человеческого общения, — повторяется и здесь: хотя Йозеф К. половину ночи изучает итальянский, готовясь к предстоящему визиту, и в результате полусонный встречает посетителя. Тот говорит на незнакомом южном диалекте, который Йозеф понять не может. Затем — великолепная комическая ситуация: иностранец переходит на французский, но все равно его трудно понять, а читать с губ Йозефу мешают густые пышные усы итальянца.
   Когда Йозеф К. вступает в Собор, который его просили показать итальянцу, напряжение возрастает. Йозеф бредет по пустому, темному и холодному зданию, освещенному лишь отдаленным мерцанием свечей, а в это время снаружи стремительно наступает ночь. Затем он слышит зов священника, и тот рассказывает ему аллегорию о страже врат. И только когда рассказ окончен, мы осознаем, что совсем не поняли его. На самом деле он кажется далеко не таким, как простая сказка, он сложен и труден. Йозеф и священник долго обсуждают рассказ, как обсуждают Талмуд ученики раввина. Медленно мы начинаем улавливать смысл, и видим вместе с Йозефом, что свет, струящийся из дверей к Закону, станет для него видимым слишком поздно.
   Таким образом структура романа ясна. Йозеф получил окончательное подтверждение, что помилование невозможно. Его вина установлена и он не получит милости. Допрос окончен. Последний элемент трагедийного жанра — восприятие, которое завершает страсти, — достигнут.
   Известно, что Кафка планировал в последующих главах описать процесс над Йозефом и закончить повествование наказанием. Биограф Кафки Мак Брод говорит, что книгу можно было продолжать бесконечно. Это действительно так. Характеру вины Йозефа К. присуще то, что он никогда не сможет предстать перед Высшим судом, как и другой «К.», скитающийся в поисках замка, но так и не в состоянии достичь его. Но все же роман заканчивается сценой в Соборе. Все остальное, что намеревался написать Кафка, не добавляет ничего существенного к самосознанию Йозефа. Сцена в Соборе показывает нам то, что мы знали с первой страницы, — помилования не будет. Действие заканчивается этим ощущением.
   «Замок» — более длинная и тщательно построенная книга, но ей не хватает мощи «Процесса». Это блуждание. Страсти К. менее определены и он менее постоянный персонаж и не такой интересный, как герой «Процесса». Тогда как в более ранней книге герой обретает активность, как только осознает опасность, в «Замке» он быстро становится жертвой бюрократии из-за своей пассивности. Характер героя «Процесса» меняется от пассивного к активному и обратно к пассивному после сцены в Соборе. В «Замке» К. не подвергается таким явным переменам. В завязке романа он — активная личность, но вскоре теряется в кошмарном лабиринте деревушки поблизости от Замка и все глубже и глубже погружается в деградацию. В то время как Йозеф К. почти героический образ, К. из «Замка» едва ли патетический. Две книги являют собой разные попытки пересказать одну историю о свободном человеке, внезапно вовлеченном в ситуацию, из которой нет спасения, и человек этот после безрезультатных попыток добиться милости, которая освободит его от его предначертания, погибает. Романы живут и сегодня. Прочно выстроенный под постоянным контролем автора «Процесс» имеет более высокую художественную ценность. «Замок», или, вернее, тот его фрагмент, который мы имеем, потенциально великий роман. Все, что было в «Процессе», должно в большей или меньшей степени повториться и в Замке. Но чувствуется, что Кафка прекратил работу над «Замком», ибо увидел недостаток выразительных средств, чтобы закончить его. Он не совладал с миром «Замка», с его сельской жизнью с такой уверенностью, с какой он построил городской мир «Процесса». В «Замке» не хватает и остроты: нас не может глубоко тронуть гибель К., потому что она не очевидна, а Йозеф К. сражается с более осязаемой силой, и до самого конца у нас остается иллюзия, что победа для него возможна. Стиль «Замка» более тяжеловесный. Он содрогается под собственной тяжестью, как симфония Малера. Интересно, как собирался Кафка закончить «Замок»? Возможно, он вообще не имел намерения завершать роман, а хотел оставить К. бродить по все расширявшемуся кругу, никогда не придя к трагическому ощущению, что он не сможет добраться до Замка. Возможно, в этом заключается причина сравнительной бесформенности этой поздней работы: открытие Кафкой подлинной трагедии К., его архетипа герой-жертва, лежит не в окончательном восприятии невозможности получить милости, а в том, что он никогда не достигнет даже этого окончательного восприятия. Здесь мы видим трагедийный жанр, найденный в литературе, близко подошедший к временному человеческому состоянию — состоянию ненавистному для Кафки. Йозеф К., который в действительности достигает какой-то формы милости, таким образом принимает подлинный трагический образ. К., который просто опускается все ниже и ниже, может символизировать для Кафки временную индивидуальность, уничтожаемую общей трагедией времени, что любая личная трагедия для него ничто. К. — патетический образ, а Йозеф К. — трагедийный. Йозеф К. более интересный персонаж, но возможно Кафка более глубоко понимал именно К. И для истории К. вполне возможна незаконченность, чтобы сохранить бесцельность чьей-либо смерти.
   Совсем неплохо. Шесть двойных печатных листов. По 3,5 доллара за каждый, это дает мне 21 доллар меньше чем за два часа работы, а загорелому полузащитнику мистеру Полу Ф.Бруно — уверенную оценку Б+ от профессора Шмица. Я знаю это, поскольку точно такая же работа, за исключением нескольких цветистых выражений, дала мне оценку Б от очень требовательного профессора Дюпи в мае 1955 года. Сегодня стандарты значительно снизились, и мистер Бруно может даже рассчитывать на А— за работу о Кафке. Она свидетельствует о хорошем уровне ранней интеллигентности, с нужным сочетанием мудреных взглядов и пассивного догматизма. В мае 55-го Дюпи нашел работу «ясной и сильной», согласно его заметке на полях. Теперь все в порядке. Пора выйти прогуляться и теперь можно заказать яичную булочку. А потом я займусь трудом «Одиссей как символ общества» или «Ахиллес и трагедия Аристотеля». Тут уж я не смогу использовать свои старые работы, но это и без того несложно сделать. Старая добрая пишущая машинка, старый добрый гамбургер поддерживают мое хорошее состояние сейчас и всегда.


5


   Олдос Хаксли думал, что эволюция придала нашему мозгу вид фильтра, отсеивающего все, не представляющее реальной ценности в нашей повседневной борьбе за хлеб. Видения, мистические опыты, психологические феномены, такие как телепатические послания в другой мозг, и все такое прочее, постоянно наполняющее нас, не действует на нашу психику из-за — как выразился Хаксли в маленькой книжечке, озаглавленной «Небеса и Ад», — «мозгового понижающего клапана». Господи, спасибо тебе за этот клапан! Если бы он не работал, мы бы все время были подавлены сценами невероятной красоты, духовным ошеломляющим великолепием и откровенным контактом от разума к разуму с другими человеческими существами. К счастью, работа клапана защищает нас — большинство из нас — от таких вещей, и мы свободно ведем свою повседневную жизнь, покупая подешевле и продавая подороже.
   Конечно же, некоторые из нас кажутся рожденными с пороком клапана. Я имею в виду таких художников, как Босх и Эль Греко, чьи глаза видели мир не таким, каким он открывается вам или мне. Я имею в виду мечтателей — философов, восторженных людей и людей, погруженных в нирвану. Я имею в виду тех случайных уродов, которые могут читать чужие мысли. Все мы мутанты. Генетические мутации.
   Тем не менее, Хаксли верил, что эффективность мозгового понижающего клапана может снизиться вследствие различных искусственных мер, что дает обычному смертному возможность экстрасенсорных способностей, присущих лишь избранным. Таким эффектом, считал он, обладают психоделические наркотики. Он предположил, что те вторгаются в энзимную систему, которая регулирует мозговые функции и тем «снижает эффективность мозга, как инструмента, фокусирующего разум на жизненных проблемах. Это… возможно открывает вход в сознание некоторым ментальным событиям, которые обычно не допускаются, ибо не несут ценности, направленной на простое выживание. Подобные вторжения биологически бесполезны, но эстетически и подчас духовно ценны. То же может произойти в результате болезни или усталости. Они могут быть индуцированы ускорением, а также заключением в темноте или полной тишине».
   Что касается лично его, Дэвид Селиг очень мало мог рассказать о психоделических наркотиках. Он лишь однажды проделал опыт с ними и тот оказался неудачным. Это случилось летом 1968 года, когда он жил с Тони.
   Хотя Хаксли так высоко отзывался о психоделиках, они были не единственным средством, открывающим ворота в мозг. Распутство и физические истязания ведут к тому же результату. Он писал о мистиках, «которые регулярно хлестали себя кнутами, сплетенными из кожи, завязанной узелками, или стальной проволоки. Эти истязания по своей силе равны хирургическому вмешательству без наркоза и влияют на мозг, извлекая химические вещества в значительных количествах. При ударах кнута боль, следующая за ударом, высвобождает огромное количество адреналина и гистамина, а когда раны, начинают гноиться (что случалось постоянно в древние времена, когда еще не изобрели мыло), различные токсины, производимые разлагающимся протеином, устремляются в поток крови. Гистамин приводит к шоку, и шок действует на мозг не менее глубоко, чем на тело. Более того, большое количество адреналина может вызвать галлюцинации, а некоторые продукты разложения приводят даже к симптомам, схожим с шизофренией. Что касается токсинов из ран — они расстраивают энзимную систему, регулирующую мозговую деятельность и снижают ее эффективность в восприятии мира, как средства выживания. Этим можно объяснить, почему кюре д'Арс обычно говорил, что в те дни, когда он не истязает себя беспощадно, Бог ему ничего не дает. Другими словами, когда угрызения совести, самоотвращение и боязнь ада высвобождают адреналин, когда самобичевание освобождает адреналин и гистамин, а инфицированные раны поставляют в кровь продукты распада белка, эффективность мозгового клапана снижается и в сознание аскета вливаются незнакомые аспекты Большого Разума (включая психофеномены, видения и, если он подготовлен философски и этически, мистические опыты).»
   Угрызения совести, отвращение к себе и боязнь ада. Распутство и молитва. Кнуты и цепи. Гниющие раны. У каждого свой путь и пусть так и будет. Когда моя сила иссякнет, когда священный дар умрет, я попытаюсь оживить его при помощи искусственных мер. Кислота, мескалин, псилоцибин? Не думаю возвращаться туда. Умерщвление плоти? Это кажется устаревшим, как Крестовые походы или ношение вериг: это просто не подходит к 1976 году. Сомневаюсь, что смогу глубоко погрузиться в хлыстовство. Что же остается? Распутство и молитва? Я не сумею распутничать. Молиться? Кому? О чем? Я бы чувствовал себя идиотом. Господи, дай мне снова мою силу. Святой Моисей, помоги мне, пожалуйста. Чушь какая-то. Иудеи не молят о благах, потому что знают: никто не ответит. Что же тогда остается? Угрызения совести, самоуничижение и страх попасть в ад? У меня есть все и пока это не приносит пользы. Нужно испробовать другие способы вернуть силу к жизни. Изобрести что-то новое. Я буду избивать себя метафорической дубинкой. Бичевание больного, слабого, дрожащего, распустившегося разума. Предательского, ненавистного разума.


6


   Но почему Дэвид Селиг хочет, чтобы вернулась его сила? Почему не позволить ей угасать? Это же всегда было его проклятием. Это отрезало его от товарищей и обрекло на жизнь без любви. Ты долго жил один, Дэвид. Пусть себе гаснет. Но с другой стороны, что ты без силы? Без этого непредсказуемого неудовлетворительного средства связи с ними, как ты вообще сможешь общаться с ними? Твоя сила связывает тебя с человечеством на горе или на радость, это единственное, что вас соединяет: ты не можешь потерять ее. Прими это. Ты любишь и ненавидишь этот свой дар. Ты боишься потерять его несмотря на все, что он тебе сделал. Ты цепляешься за последние его отголоски, даже зная, что борьба бессмысленна. Сражайся. Перечитай Хаксли. Если сможешь, попробуй лекарства. Я перешагну через себя. Я проживу и так. Заправим-ка в машинку чистый лист и подумаем об Одиссее как символе общества.


7


   Я встрепенулся от серебристой трели телефонного звонка. Час поздний. Кто звонит? Олдос Хаксли пытается подбодрить меня из могилы? Доктор Гитнер с важным вопросом по поводу пи-пи? Тони — сообщить что она поблизости с великолепными таблетками и узнать нельзя ли забежать? Осторожно. Осторожно. Я с недоумением смотрю на аппарат. Моя сила, даже в момент ее расцвета, никогда не могла с такой мощью вторгаться в сознание, как Американская телефонно-телеграфная компания. Вздохнув, я снимаю трубку на пятом гудке и слышу сладостное контральто моей сестры Юдифь.
   — Я тебя отвлекаю? — Типичное начало для Юдифь.
   — Тихая ночь дома. Пишу семестровую работу «Одиссей». У тебя для меня что-нибудь приятное, Джуд?
   — Ты не звонишь две недели.
   — Я был раздавлен. После той сцены в последний раз я не хотел касаться денежного вопроса, а это было единственное, о чем я мог говорить, поэтому я и не звонил.
   — Черт, — сказала она, — я на тебя не рассердилась.
   — Ты была зла как черт.
   — Совсем нет. Почему ты думаешь; что это серьезно? Только потому что я орала? Ты правда веришь, что я считаю тебя… Как я назвала тебя?
   — Кажется, вечным приживалой.
   — Вечным приживалой. Черт. Я была жутко раздражена в ту ночь, Дэйв. Личные проблемы, да и мои женские дела вот-вот должны были начаться. Я потеряла контроль. Я просто выпалила первую попавшуюся чушь, пришедшую в голову, но почему ты поверил, что я так думаю? Тебе-то уж не следовало принимать меня всерьез. С каких это пор ты принимаешь за чистую монету то, что люди произносят вслух?
   — Джуд, твой разум говорил то же.
   — Да? — Ее голос внезапно осел. — Ты уверен?
   — Я слышал это четко и громко.
   — О, Господи, Дэйв, имей совесть! В тот момент я могла думать что угодно. Но под этим гневом, под ним, Дэйв, ты должен был увидеть, что я совсем не то имею в виду. Что я люблю тебя, что я не хочу потерять тебя. Ты — все, что у меня есть, Дэйв. Ты и малыш.
   Ее любовь была мне неприятна, а ее сентиментальность еще менее по вкусу. Я сказал:
   — Я больше не читаю глубин, Джуд. В последнее время я не могу. И все же не нужно было так шипеть. Да, я вечный приживал, и я занял у тебя больше, чем ты могла дать. Черная овца твой старший брат чувствует себя очень виноватым. Будь я проклят, если еще когда-нибудь попрошу у тебя денег.
   — Виноватым? Ты говоришь о вине, когда я…
   — Нет, — перебил я ее, — не надо винить себя сейчас, Джуд. — Не сейчас. Ее угрызения совести за прошлую холодность ко мне были еще неприятнее вновь обретенной любви. — Что-то мне сегодня не хочется выслушивать признания.
   — Ладно-ладно. С деньгами у тебя все в порядке?
   — Я сказал тебе, что делаю семестровую работу. Перебьюсь.
   — Придешь завтра на ужин?
   — Я лучше поработаю. Много работы, Джуд. Сейчас самый сезон.
   — Будем только мы вдвоем. И малыш, но я его уложу пораньше. Только ты и я. Мы бы могли поговорить. Почему ты не придешь, Дэйв? Тебе не следует, так много работать. Я приготовлю для тебя что-нибудь вкусненькое. Сделаю спагетти и горячий соус. Что хочешь? Скажи.
   Она умоляет меня, моя ледяная сестра, за двадцать пять лет не давшая мне ничего, кроме ненависти. Приходи, я буду твоей мамой, Дэйв. Позволь мне любить тебя, братик.
   — Может быть послезавтра. Я тебе позвоню.
   — А завтра? Никак?
   — Не думаю, — сказал я.
   Молчание. Она не хочет просить меня. В наступившей тишине я говорю:
   — А что ты сама сейчас делала, Юдифь? Есть кто-нибудь интересный?
   — Вообще никого. — Ее голос твердеет. Она развелась два с половиной года назад и спит со всеми подряд. Ей тридцать один год. — Я сейчас между мужчинами. А может быть, вообще без мужчины. Я не собираюсь снова вляпаться.
   Я спрашиваю с черным юмором:
   — Что случилось с тем агентом из бюро путешествий, с которым ты встречалась? Мики?
   — Марти. Это рекламный трюк. Он прокатил меня по всей Европе всего за 10-процентную плату. Иначе я бы не потянула. Я просто использовала его.
   — Ну?
   — Мне надоело и я его бросила в прошлом месяце. Я его не любила. Думаю, он мне даже не нравился.
   — Но все же ты была с ним довольно долго, если сумела объехать всю Европу.
   — Ему это ничего не строило, Дэйв. Я была вынуждена лечь с ним в постель. Ну и что ты скажешь, Дэйв? Что я — шлюха?
   — Джуд…
   — Хорошо, я — шлюха. Но я, по крайней мере, пытаюсь быть прямой. Много свежего апельсинового сока и много серьезного чтения. Сейчас я читаю Пруста, поверишь ли? Я только что закончила «Путь Сванна», а завтра…
   — Мне еще надо поработать, Джуд.
   — Извини. Я не хотела тебе мешать. Придешь ужинать на этой неделе?
   — Я подумаю и дам тебе знать.
   — Почему ты меня так ненавидишь, Дэйв?
   — Это не так. И мне кажется, мы собирались закончить.
   — Не забудь позвонить, — сказала она. Хватается за соломинку.


8


   Тони. Теперь мне следует рассказать о Тони.
   С Тони я прожил семь недель однажды летом восемь лет назад. Раньше я не жил ни с кем, кроме моих родителей и сестры, от которых я ушел при первой возможности, и себя самого, от кого мне вообще не уйти. Тони — одна из двух женщин, которых я очень любил, другой была Китти. Когда-нибудь я расскажу и о Китти.
   Могу ли я воссоздать образ Тони? Попытаюсь сделать это в нескольких строчках. Ей было двадцать четыре года. Высокая девушка, пять футов шесть или семь дюймов. Стройная. Одновременно ловкая и неуклюжая. Длинные ноги, длинные руки, тонкие запястья и щиколотки. Очень прямые блестящие черные волосы каскадом обрушивались на плечи. Теплые, быстрые карие глаза, живые и насмешливые. Остроумная, проницательная, не очень хорошо образованная, но необыкновенно мудрая. Лицо не сказать, что красивое — слишком большой рот, слишком большой нос, слишком высокие скулы, — но все вместе производило впечатление сексуальности и большой привлекательности. Когда она входила в комнату, все поворачивали головы ей навстречу. Полная, тяжелая грудь. Я обожаю грудастых женщин: моей усталой голове необходимо уютное местечко для отдыха. Она ведь так часто устает. У моей матери был большой размер лифчика — никаких тебе уютных подушек. Она бы не смогла вынянчить меня, если бы даже захотела. А она не хотела. (Прошу ли я когда-нибудь, что она меня родила? Ну же, Селиг, покажи свое сыновнее благочестие, ради Бога!) Я никогда не заглядывал в разум Тони, кроме трех раз: первый — в тот день, когда мы познакомились, второй — через пару недель после первого, и третий — в день, когда мы расстались. Этот третий раз был просто чудовищной случайностью. Второй тоже более или менее был случаен. И только первый был преднамеренной пробой. Когда я понял, что люблю ее, я старался никогда не шпионить за ее мыслями. Тот, кто подсматривает в дырку, видит помеху. Урок, который я выучил очень рано. Кроме того, я не хотел, чтобы Тони заподозрила существование моей силы. Мое проклятие. Я боялся, что это отпугнет ее.
   Тем летом я работал за 85 долларов в неделю референтом известного профессионального писателя, который писал огромную книгу о политических махинациях вокруг основания государства Израиль. По восемь часов в день я просматривал для него подшивки старых газет в запасниках библиотеки Коламбия. Тони работала младшим редактором в издательстве, которое собиралась печатать эту книгу. Я встретил ее в прекрасный весенний полдень в его шикарных апартаментах на Ист-Энд авеню. Я принес писателю вырезку речей Гарри Трумэна 1948 года, и там случайно оказалась она. Они обсуждали с писателем какие-то места в ранних главах. Ее красота меня поразила. У меня месяцами не было женщин. Я автоматически решил, что она — любовница писателя. Мне говорили, что это обычная практика в некоторых высоких литературных кругах, но мой старый пи-пи инстинкт дал мне правдивое объяснение. Я быстро протестировал его мысли и обнаружил, что они полны неудовлетворенных желаний. Он жаждал ее, но она не обращала на это никакого внимания. Затем я погрузился в ее разум. Я нырнул глубоко и оказался в теплой, богатой почве. Меня бомбардировали фрагменты ее биографии. Не простая жизнь: развод, хороший и плохой секс, учеба в колледже, путешествие по Карибскому морю. Все это плавало вокруг в обычном беспорядке. Я пробежался по прошлому и перешел к более поздним событиям. Нет, она не спала с писателем. Физически он для нее абсолютный ноль. (Странно. Мне он показался привлекательной, романтической и призывной фигурой насколько могла судить моя гетеросексуальная душа.) Я узнал, что ей не нравится даже, как он пишет. Затем, продолжая свои поиски, я узнал нечто еще более интересное. Мощный сигнал исходил от нее: «Интересно, свободен ли он вечером». Она смотрела на стареющего исследователя, тридцати пяти лет, уже начавшего усыхать, и не находила его противным. Я был так потрясен этим — блеском ее темных глаз, длинноногой сексуальностью, направленной на меня, — что поскорее убрался из ее головы.