Страница:
Общее наблюдение, подтверждаемое в тех или иных деталях многими исследованиями, состоит в том, что в целом детское мышление является более анимистическим, – то есть дети в большей мере воспринимают окружающий мир наделенным свойствами живого, – чем мышление в более позднем возрасте. Эту тенденцию мы можем гипотетически связать с двумя процессами развития, один из которых является общим для всех детей, а другой варьирует в зависимости от их культурного контекста. По-видимому, на начальных стадиях развития отсутствует дифференциация между «я» и объектом; «я» – живое. Исходный базис для дальнейшего обобщенного представления о феноменах как устойчивых объектах, отличных от «я», младенцу предоставляют другие люди; он же является базисом его самых первых концептов. Неживое становится отдельной категорией объективных феноменов позднее, однако до освоения речи, в связи с манипуляциями объектами и передвижением в пространстве, – разумеется, без сознательного выделения этой категории объектов как отличных от живых.
Второй культурный процесс связан с первым в том отношении, что анимистическое поведение или внушение со стороны взрослых легко воспринимается ребенком. Если то, что внушено, в действительности не считается взрослыми в данной культуре осмысленным или правдоподобным, логическое развитие ребенка может быть заторможено; если анимизм в целом принимается культурой, то он просто внесет вклад в его процессы освоения культуры и взросления. Если же ребенок воспитан в культуре, где для выживания особенно важно не использовать анимистические представления, то взрослый может научить его быть менее анимистичным в ситуации опасности, чем сам взрослый в своих обычных жизненных заботах. Так в общих чертах Маргарет Мид объясняет данные, полученные ею при исследовании детей с острова Манус.
Концепции живого и мертвого у ребенка формируются отчасти в процессе открытия им в его опыте тех вещей, которые соответствуют употреблению этих слов, отчасти – через поиск слов, которые бы отвечали ощущаемому им различию объектов, – точнее, для концептуализации категорий объектов, которые он воспринимает как инакие внутри уже понятой им целостности. Как выразить идею вещей, которые не двигаются сами по себе? Если это критерий неживого, то солнце и луна – живые, а дерево – нет. Взрослый порой не находит в языке средств для выражения концепции, которая бы описывала не новое объективное событие, а новую субъективную классификацию опыта. Ребенок, чье владение языком относительно и осознанно неадекватно, не может точно знать: есть ли в языке его культуры способ выразить то, что он думает? Не выражают ли слова, которые он использует, на самом деле концептуальную категорию с другими границами? Постепенно он адаптирует свое мышление к текущему взрослому употреблению доступных слов и научается воспринимать «реальность» в соответствии с усваиваемой культурной концептуальной системой.
Если не считать «перееханной» кошки Роджера Рассела, детский анимизм обычно исследовался с точки зрения развития различения живого и неорганического неживого. Пример про кошку, который на первый взгляд кажется странной ошибкой в экспериментальной схеме, на самом деле мог быть мотивирован бессознательным пониманием детского мышления. Записи, приведенные выше под рубрикой категории В, демонстрируют, что дети на четвертом году жизни способны замечать различие между живыми и мертвыми животными и спрашивать объяснения. Неуверенность по поводу критериев и важность в связи с этим такого признака, как движение, проиллюстрирована в нижеследующем эпизоде, о котором сообщает Исаак[116]:
Встречаясь с загадками физических процессов, на которые у него не может быть ответа, ребенок прибегает к анимистическим фантазиям, или пытается выработать рациональную теорию, или находит убежище в агностицизме, ожидая ответов от взрослых. Пиаже описывал, как маленькие дети, когда они выходят на прогулку при взошедшей луне, думают, что луна живая и следует за ними. Поведение Ричарда (5 л. 9 м.), казалось, соответствовало этой картине; правда, более внимательный анализ записей показал, что это не так. Ричард действительно считал, что луна движется независимо от него по дороге, которая проходит вдоль его собственной, но ранее (в 5 л.) он сказал о девочке из песенки, которая «хотела луну, чтобы играть с ней»: «Глупо хотеть луну, она просто раздавится в руке, она ведь вся из воздуха». [ДЗ 19]. Так что едва ли он считал луну живой в полном смысле этого слова.
На стадии А ребенок не в состоянии вообразить свою маму мертвой, даже если, как Марлен, оказался свидетелем ее смерти; он слышит слово, но не может придать ему смысл, как Бен. Это – негативные признаки[117]; каковы соответствующие этой стадии позитивные?
Интенсивный интерес к элементарной классификации объектов может наблюдаться с конца второго года жизни или ранее, одновременно с начальным пользованием речью или предшествуя ему. В своем исследовании формирования концепции числа Пиаже описывает ребенка возраста 1 г. 10 м., поведение которого свидетельствовало об активности связывания предметов, составляющей базис сложения: он говорил «и еще один», добавляя новый объект к группе. В наших собственных записях [ДЗ 21] Бен (2 г. 2.5 м.), чей активный словарный запас, включающий 39 слов, был, согласно Смиту[118], ниже среднего для этого возраста, часто говорил «вот еще один», показывая на различные сходные вещи, такие как стулья в столовой, или прикасаясь к ним. На этой стадии ребенок во время прогулки может называть каждого встречаемого мужчину «папа», что тем более удивительно, поскольку уже в течение нескольких месяцев он явно отличает своего отца от незнакомцев. Сали[119] наблюдал это у собственного ребенка [ПИ 16], который в восемнадцать месяцев, «подобно другим детям, использовал слово «папа» для обозначения всех взрослых мужчин, как знакомых, так и незнакомых». Лоренц (Lorenz), в связи с темой животных, приводит пример ребенка, «чьи родители были в отчаянии, потому что он игнорировал различие между собакой и… лошадью, называя обоих животных «бау-вау», но не используя это обозначение для гуся. Было ясно… что бау-вау просто значит млекопитающее» [ПИ 17][120]. И вновь Сали предвосхищает это наблюдение, называет пятнадцать месяцев как возраст, когда «этим словом [бау-вау] самым беспечным образом называлось все подряд…»
Таким образом, имеются обширные свидетельства того, что на втором году жизни каталог вербальных символов, находящихся в распоряжении ребенка, отстает от его способностей к концептуализации и также что категории, формируемые им, – объекты, которые он собирает вместе под одним обозначением, – могут не соответствовать тем, что приняты в культуре. В нашей культуре категории обычно определяются на основе визуальных критериев. Исключение – разумеется, родители: здесь вербальный символ соответствует не генерализованному зрительному феномену, а конкретной ситуации функциональных отношений. Если «ребенок, введенный в заблуждение приблизительным подобием формы, одежды и т. д., применяет к незнакомцу нежное слово «папа»»[121], это объясняется не отсутствием способности к различению, а незнанием того, что он имеет дело с исключением из правила классификации по внешнему облику. На этой стадии обнаружение сходства является важным и волнующим переживанием; преобладающая интеллектуальная активность состоит в классификации и наименовании на основе обобщения. Характерный вопрос: «Что это?» В выборке двухлетних детей одна пятая всех вопросов касалась называния объекта или человека[122].
На этой стадии использование, или функция, не дифференцируется от самого объекта, – объект воспринимается как единый, тотальный феномен, распознаваемый по внешнему облику. Ребенок начинает спрашивать «Что?» раньше, чем «Почему?». По выражению Валлона, [на стадии А] еще не развита способность подразделять объект как феномен (décomposer la représentation de l'objet), различая в нем свойства, служащие основой отношений с другими объектами. Пиаже говорит об этой стадии, что во время ее ребенок еще считает причинно-следственные взаимосвязи функцией внешнего вида объектов[123].
Переход от стадии А к стадии В характеризуется, таким образом, замещением вопросов «Что?» вопросами «Почему?», которые становятся преобладающими. Это изменение предполагает формирование концепции причины. Именно на стадии В появляется представление о смерти. Чтобы понять, что за этим лежит, необходимо обратиться к развитию понимания причинно-следственных отношений.
Юм (Hume), в его знаменитой теории причинности, утверждал: в то время как философы не способны удовлетворительно разрешить вопрос о связи между причиной и следствием, любой младенец – «более того, даже неразумные животные», – действует так, как если бы отлично знал ответ на него. «Если же правда не на моей стороне, я должен признать себя очень мало успевающим учеником, коль скоро и теперь не в состоянии открыть тот аргумент, который, по-видимому, был отлично известен мне, когда я еще лежал в колыбели»[124]. В двух словах, теория Юма состоит в том, что после этого в результате ассоциирования и привычки становится вследствие этого: «Необходимое соединение между причинами и эффектами является основой того, что мы из первого умозаключаем второе. Основа нашего умозаключения – переход, обусловленный этим привычным соединением. Составные части его, таким образом, постоянны»[125][126]. Повторяющаяся объективная ситуация, – внешняя ассоциация событий по их соседству во времени и/или пространстве, – вызывает субъективную, психологическую ассоциацию между идеями этих событий, которая и является основой для умозаключения о необходимой (причинно-следственной) взаимосвязи между ними.
Философские дискуссии, которые породила эта теория, остаются за рамками данного обсуждения. Для психологов она представляет двойной интерес: во-первых, в связи с эмпирическими признаками ее валидности в ограниченной области и ее чрезвычайной силы как основы техники совершения дальнейших открытий внутри этой области; во-вторых, в связи с модификациями, нужда в которых вызвана более современными наблюдениями. Относительно первого пункта: в нынешних лабораториях от Советского Союза – даже от предсоветской России[127], – до Соединенных Штатов и во всяческих промежуточных пунктах исследователи наблюдают, как неразумные животные действуют в полном соответствии с принципами Юма, реагируя на привычное соединение обеда и колокольчика или на их эквиваленты так, как если бы между ними было необходимое соединение. По поводу второго пункта: представляется, что теория требует двух модификаций. Первая обусловлена отказом от ассоциационистской психологии, доминировавшей при жизни Юма и свыше столетия потом. Однако дальнейшее развитие психологии отнюдь не уменьшило основания для юмовского скептицизма, – скорее, усилило их. Юм отрицал, что причинно-следственная взаимосвязь коренится в объективных событиях, считая ее источником ассоциацию идей событий, воспринимаемых как смежные в пространстве и/или времени. Психологическая теория более поздних времен подкрепляет скептическое отношение к объективности восприятия. «Закономерности находятся лишь тогда, когда они ищутся. Но сам поиск опирается на идею причинно-следственного соединения»[128].
Вторая модификация связана с наблюдениями развития ребенка. (Вспомним, что и сам Юм ссылался на поведение детей и «неразумных животных».) Дело в том, что в развитии ребенка есть стадия, вполне отчетливая – благо, он уже умеет говорить к тому моменту, – когда он не различает феномен и функцию. Это не осталось незамеченным детскими психологами, и здесь тоже будут даны примеры этого из домашних записей. Но если мы предположим, что животное, которое не способно к речи, не может продвинуться дальше ребенка, который к ней способен, в понимании концепции причинности, то мы должны сделать следующий вывод: собака, у которой условно-рефлекторно выделяется слюна в связи с привычным переходом от первого события, звука колокольчика, ко второму событию, появлению обеда, вовсе не умозаключает, что колокольчик предвещает еду, то есть что имеется функциональное отношение; она реагирует на одно событие, предобеденный колокольчик.
На эту тему написано много томов, и много еще будет написано, особенно после недавней публикации Нила Миллера[129]. Я здесь только излагаю положение дел, но ничего не утверждаю. Ниже следует пример из наших записей смешивания ребенком феномена и функции.
Таковы психологические механизмы, лежащие за тем фактом, что ребенок обычно не задает вопросы «Почему?» сразу, как только начинает говорить, и не выказывает интереса к смерти до тех пор, пока не достигнет стадии вопросов о причинах, основаниях, мотивах и необходимых соединениях между событиями.
Когда ребенок обретает имя для объекта, это имя репрезентирует феномен как целое, в котором функция и видимость неразделимы. Если функция является более общим признаком, чем внешний вид, ребенок может определять объект через указание функции, как, собственно, и делают дети более старшего возраста. Но способ указания несет отпечаток стадии развития. Характерный ответ маленького ребенка на вопрос «Что такое стул?» – «Чтобы сидеть». Терман в раннем комментарии к одному из тестов Бине отметил незрелость ответов такого типа[130]. Он писал, что в функциональных описаниях, обычно даваемых детьми, «обнаруживаются две грамматические формы, значимо коррелирующие с интеллектуальным возрастом; использование инфинитива и безличной формы – более ранняя из них. Ребенок с более высоким интеллектуальным возрастом скажет: «На нем сидят»». Различие отражает процесс разведения феномена и функции. Функция «место для сидения» – характеристика стула; в более ранней формулировке сидение еще не вполне воспринимается как отношение между двумя независимыми объектами. Более зрелый ответ свидетельствует о том, что взаимоотношение стало частью общей концептуальной схемы. Взрослым же он часто кажется, напротив, менее продвинутым, чем ранняя безличная формулировка, тем более что на следующей стадии вновь появляется безличность, уже соединенная с отдельным представлением о функции: стул определяется тогда как предмет мебели, предназначенный для сидения. Аналогично, безличность определений понятия мертвый, характерных для стадии В (пойти спать, больше ничего не делать) выглядит более зрелой, чем ответы категории С: «когда человек умирает» или «тот, кого убили», – на самом деле соответствующие более зрелой форме типа «на нем сидят».
Категория В характерна для той стадии, когда вопросы почему идут потоком. Этот вербальный поиск причин указывает на активность, прежде блокированную сосредоточением на процессе приобретения имен для феноменов. Усвоение существительных включает связывание, или, в терминах Спирмена[131], обнаружение общностей. Вербальное выявление отношений инициировано стадией почему.
Согласно предлагаемой ревизии теории причинности Юма, привычное единство событий в опыте вначале обеспечивает базис для рефлекторных реакций младенца, а впоследствии – для умозаключений о необходимом соединении, то есть о причинно-следственном отношении. Но каким образом происходит переход от первого ко второму?
Немецкий психолог Вильгельм Штерн[132] полстолетия назад критиковал теорию Юма, исходя из своих наблюдений за детьми. Он утверждал: вовсе не ожидание, порожденное привычным опытом, дает начало идее причины у детей, а то, что ожидаемое не происходит; концепция причины рождается из удивления и неожиданности. Однако, добавлял он, отсутствие ожидаемого единства событий не вполне объясняет наблюдаемое поведение детей, – то, что они стремятся также найти причины новых для них событий и феноменов. Он приводил идею Гельмгольца (Helmholtz) о том, что такое поведение связано с бессознательными представлениями ребенка. Гельмгольц использовал понятие бессознательного до того, как Фрейд придал ему теперешний психоаналитический смысл; возможно, Штерн, приводя слова Гельмгольца, имел в виду, что мы не можем знать, какое именно единство событий явилось новым в опыте ребенка. Привычное появление матери, которая приходит успокоить плачущего младенца, может порождать зачаток идеи необходимого соединения и тем самым – психогенетический базис концепции причины.
Второй культурный процесс связан с первым в том отношении, что анимистическое поведение или внушение со стороны взрослых легко воспринимается ребенком. Если то, что внушено, в действительности не считается взрослыми в данной культуре осмысленным или правдоподобным, логическое развитие ребенка может быть заторможено; если анимизм в целом принимается культурой, то он просто внесет вклад в его процессы освоения культуры и взросления. Если же ребенок воспитан в культуре, где для выживания особенно важно не использовать анимистические представления, то взрослый может научить его быть менее анимистичным в ситуации опасности, чем сам взрослый в своих обычных жизненных заботах. Так в общих чертах Маргарет Мид объясняет данные, полученные ею при исследовании детей с острова Манус.
Концепции живого и мертвого у ребенка формируются отчасти в процессе открытия им в его опыте тех вещей, которые соответствуют употреблению этих слов, отчасти – через поиск слов, которые бы отвечали ощущаемому им различию объектов, – точнее, для концептуализации категорий объектов, которые он воспринимает как инакие внутри уже понятой им целостности. Как выразить идею вещей, которые не двигаются сами по себе? Если это критерий неживого, то солнце и луна – живые, а дерево – нет. Взрослый порой не находит в языке средств для выражения концепции, которая бы описывала не новое объективное событие, а новую субъективную классификацию опыта. Ребенок, чье владение языком относительно и осознанно неадекватно, не может точно знать: есть ли в языке его культуры способ выразить то, что он думает? Не выражают ли слова, которые он использует, на самом деле концептуальную категорию с другими границами? Постепенно он адаптирует свое мышление к текущему взрослому употреблению доступных слов и научается воспринимать «реальность» в соответствии с усваиваемой культурной концептуальной системой.
Если не считать «перееханной» кошки Роджера Рассела, детский анимизм обычно исследовался с точки зрения развития различения живого и неорганического неживого. Пример про кошку, который на первый взгляд кажется странной ошибкой в экспериментальной схеме, на самом деле мог быть мотивирован бессознательным пониманием детского мышления. Записи, приведенные выше под рубрикой категории В, демонстрируют, что дети на четвертом году жизни способны замечать различие между живыми и мертвыми животными и спрашивать объяснения. Неуверенность по поводу критериев и важность в связи с этим такого признака, как движение, проиллюстрирована в нижеследующем эпизоде, о котором сообщает Исаак[116]:
[ПИ 15] Кролик умер ночью. Дэн (4 г.) нашел его и сказал: «Он мертвый – его животик теперь не двигается вверх и вниз». Пол (4 г. 2 м.) заявил: «Мой папа говорит, что если положить его в воду, он снова оживет». Миссис I. предложила: «Давайте сделаем это и посмотрим». Они положили кролика в ванну с водой. Некоторые сказали: «Он живой». Дункан (7 л. 1 м.) объявил: «Если он всплывет, он мертвый, а если потонет, живой». Он всплыл… Один из детей сказал: «Он живой, потому что он двигается». Это было круговое движение, связанное с течением. Миссис I. положила в воду маленькую палочку, которая тоже стала двигаться по кругу, но все согласились, что палочка неживая. Тогда дети предложили похоронить кролика».На шестом году жизни дети, которых мы изучали в нашем исследовании, проявляют в своей игре спонтанный и устойчивый интерес к феноменам, отражающим движение, обусловленное физическими свойствами и отношениями. (Не думаю, что для мальчиков это должно быть более характерно, чем для девочек, просто среди детей, которых наблюдали дома, девочек было меньше, и записи о них делались только в связи с темой смерти.) Так, о Ричарде (5 л. 5 м.) сообщается:
[ДЗ 18] Он любит хоронить маленькую деревянную лодку в песке в прудике, а потом неспешно убирать песок горстями, до тех пор, пока лодка вдруг как будто не высвободится сама и не вырвется на поверхность воды. Он сам открыл эту игру. Два месяца спустя он изобрел игру, показывающую, как его голова может двигаться, словно неживой предмет: «Посмотри, как я тяну мою голову вверх и вниз» (широко улыбается). Взял угол носового платка в зубы, держит противоположный угол рукой и ритмически тянет голову вниз, всякий раз позволяя ей качнуться обратно, словно отпущенной на свободу. Мы смеялись и копировали его. Затем Р. взял носовой платок и, как будто это ключик от часов, «завел» свое лицо и сказал «Тинь!»Таким образом, ребенок, экспериментируя с объектами в окружающем его мире, обнаруживает, что вещи, которые обычно явно не могут двигаться сами по себе и потому исключаются из большой расплывчатой категории, основанной на людях как объектах, тем не менее, могут приходить в движение в результате физических взаимодействий независимо от людей; с другой стороны, быть движимым внешней силой вовсе не значит не быть человеком или не быть живым. Активность ребенка на данной стадии отнюдь не является результатом полностью осознанного логического мышления и планирования, а проистекает непосредственно из его интереса к чему-либо.
Встречаясь с загадками физических процессов, на которые у него не может быть ответа, ребенок прибегает к анимистическим фантазиям, или пытается выработать рациональную теорию, или находит убежище в агностицизме, ожидая ответов от взрослых. Пиаже описывал, как маленькие дети, когда они выходят на прогулку при взошедшей луне, думают, что луна живая и следует за ними. Поведение Ричарда (5 л. 9 м.), казалось, соответствовало этой картине; правда, более внимательный анализ записей показал, что это не так. Ричард действительно считал, что луна движется независимо от него по дороге, которая проходит вдоль его собственной, но ранее (в 5 л.) он сказал о девочке из песенки, которая «хотела луну, чтобы играть с ней»: «Глупо хотеть луну, она просто раздавится в руке, она ведь вся из воздуха». [ДЗ 19]. Так что едва ли он считал луну живой в полном смысле этого слова.
[ДЗ 20] Тому же ребенку, Ричарду (в возрасте 5 л. 4 м.), задали вопрос из одного исследования Пиаже: «Как началось солнце?» Тот ответил: «Что вы имеете в виду – как началось?» и требовал дальнейшего объяснения вопроса, которого не последовало. Наконец Ричард сказал: «Я не знаю. Это вы должны мне рассказать! Как оно началось? И почему на одну сторону дома оно светит больше, чем на другую?» Из этой беседы психолог сделал вывод, что вопросы, направленные на оценку степени и черт детского анимизма, должны задаваться ребенку исключительно в такой обстановке, в которой он чувствует себя достаточно свободно, чтобы ответить: «Я не знаю! Это то, что вы должны мне сказать!»В основе изменений представлений ребенка о живом и мертвом лежит общий процесс концептуального развития. Скорость изменений можно грубо оценить по значениям среднего возраста, данным в нижней части таблицы А2 в приложении. Таблица 2 открывает некоторые детали процесса развития и изменений. Сравним относительные количества детей между 7 и 9 годами и между 9 и 11, считающих неживые объекты живыми. Даже в младшей из этих двух групп лишь немногие дети считали живыми мячи и камни – объекты, которыми они могли манипулировать; в старшей уже никто не думал, что эти объекты имеют жизнь. Но луна и река, живые для многих членов младшей выборки, оставались живыми и для немалой, хотя неизменно меньшей, доли старших детей. Рассмотрим теперь более внимательно психологические характеристики, соответствующие категориям А – Е, представленным в таблице А2.
На стадии А ребенок не в состоянии вообразить свою маму мертвой, даже если, как Марлен, оказался свидетелем ее смерти; он слышит слово, но не может придать ему смысл, как Бен. Это – негативные признаки[117]; каковы соответствующие этой стадии позитивные?
Интенсивный интерес к элементарной классификации объектов может наблюдаться с конца второго года жизни или ранее, одновременно с начальным пользованием речью или предшествуя ему. В своем исследовании формирования концепции числа Пиаже описывает ребенка возраста 1 г. 10 м., поведение которого свидетельствовало об активности связывания предметов, составляющей базис сложения: он говорил «и еще один», добавляя новый объект к группе. В наших собственных записях [ДЗ 21] Бен (2 г. 2.5 м.), чей активный словарный запас, включающий 39 слов, был, согласно Смиту[118], ниже среднего для этого возраста, часто говорил «вот еще один», показывая на различные сходные вещи, такие как стулья в столовой, или прикасаясь к ним. На этой стадии ребенок во время прогулки может называть каждого встречаемого мужчину «папа», что тем более удивительно, поскольку уже в течение нескольких месяцев он явно отличает своего отца от незнакомцев. Сали[119] наблюдал это у собственного ребенка [ПИ 16], который в восемнадцать месяцев, «подобно другим детям, использовал слово «папа» для обозначения всех взрослых мужчин, как знакомых, так и незнакомых». Лоренц (Lorenz), в связи с темой животных, приводит пример ребенка, «чьи родители были в отчаянии, потому что он игнорировал различие между собакой и… лошадью, называя обоих животных «бау-вау», но не используя это обозначение для гуся. Было ясно… что бау-вау просто значит млекопитающее» [ПИ 17][120]. И вновь Сали предвосхищает это наблюдение, называет пятнадцать месяцев как возраст, когда «этим словом [бау-вау] самым беспечным образом называлось все подряд…»
Таким образом, имеются обширные свидетельства того, что на втором году жизни каталог вербальных символов, находящихся в распоряжении ребенка, отстает от его способностей к концептуализации и также что категории, формируемые им, – объекты, которые он собирает вместе под одним обозначением, – могут не соответствовать тем, что приняты в культуре. В нашей культуре категории обычно определяются на основе визуальных критериев. Исключение – разумеется, родители: здесь вербальный символ соответствует не генерализованному зрительному феномену, а конкретной ситуации функциональных отношений. Если «ребенок, введенный в заблуждение приблизительным подобием формы, одежды и т. д., применяет к незнакомцу нежное слово «папа»»[121], это объясняется не отсутствием способности к различению, а незнанием того, что он имеет дело с исключением из правила классификации по внешнему облику. На этой стадии обнаружение сходства является важным и волнующим переживанием; преобладающая интеллектуальная активность состоит в классификации и наименовании на основе обобщения. Характерный вопрос: «Что это?» В выборке двухлетних детей одна пятая всех вопросов касалась называния объекта или человека[122].
На этой стадии использование, или функция, не дифференцируется от самого объекта, – объект воспринимается как единый, тотальный феномен, распознаваемый по внешнему облику. Ребенок начинает спрашивать «Что?» раньше, чем «Почему?». По выражению Валлона, [на стадии А] еще не развита способность подразделять объект как феномен (décomposer la représentation de l'objet), различая в нем свойства, служащие основой отношений с другими объектами. Пиаже говорит об этой стадии, что во время ее ребенок еще считает причинно-следственные взаимосвязи функцией внешнего вида объектов[123].
Переход от стадии А к стадии В характеризуется, таким образом, замещением вопросов «Что?» вопросами «Почему?», которые становятся преобладающими. Это изменение предполагает формирование концепции причины. Именно на стадии В появляется представление о смерти. Чтобы понять, что за этим лежит, необходимо обратиться к развитию понимания причинно-следственных отношений.
Юм (Hume), в его знаменитой теории причинности, утверждал: в то время как философы не способны удовлетворительно разрешить вопрос о связи между причиной и следствием, любой младенец – «более того, даже неразумные животные», – действует так, как если бы отлично знал ответ на него. «Если же правда не на моей стороне, я должен признать себя очень мало успевающим учеником, коль скоро и теперь не в состоянии открыть тот аргумент, который, по-видимому, был отлично известен мне, когда я еще лежал в колыбели»[124]. В двух словах, теория Юма состоит в том, что после этого в результате ассоциирования и привычки становится вследствие этого: «Необходимое соединение между причинами и эффектами является основой того, что мы из первого умозаключаем второе. Основа нашего умозаключения – переход, обусловленный этим привычным соединением. Составные части его, таким образом, постоянны»[125][126]. Повторяющаяся объективная ситуация, – внешняя ассоциация событий по их соседству во времени и/или пространстве, – вызывает субъективную, психологическую ассоциацию между идеями этих событий, которая и является основой для умозаключения о необходимой (причинно-следственной) взаимосвязи между ними.
Философские дискуссии, которые породила эта теория, остаются за рамками данного обсуждения. Для психологов она представляет двойной интерес: во-первых, в связи с эмпирическими признаками ее валидности в ограниченной области и ее чрезвычайной силы как основы техники совершения дальнейших открытий внутри этой области; во-вторых, в связи с модификациями, нужда в которых вызвана более современными наблюдениями. Относительно первого пункта: в нынешних лабораториях от Советского Союза – даже от предсоветской России[127], – до Соединенных Штатов и во всяческих промежуточных пунктах исследователи наблюдают, как неразумные животные действуют в полном соответствии с принципами Юма, реагируя на привычное соединение обеда и колокольчика или на их эквиваленты так, как если бы между ними было необходимое соединение. По поводу второго пункта: представляется, что теория требует двух модификаций. Первая обусловлена отказом от ассоциационистской психологии, доминировавшей при жизни Юма и свыше столетия потом. Однако дальнейшее развитие психологии отнюдь не уменьшило основания для юмовского скептицизма, – скорее, усилило их. Юм отрицал, что причинно-следственная взаимосвязь коренится в объективных событиях, считая ее источником ассоциацию идей событий, воспринимаемых как смежные в пространстве и/или времени. Психологическая теория более поздних времен подкрепляет скептическое отношение к объективности восприятия. «Закономерности находятся лишь тогда, когда они ищутся. Но сам поиск опирается на идею причинно-следственного соединения»[128].
Вторая модификация связана с наблюдениями развития ребенка. (Вспомним, что и сам Юм ссылался на поведение детей и «неразумных животных».) Дело в том, что в развитии ребенка есть стадия, вполне отчетливая – благо, он уже умеет говорить к тому моменту, – когда он не различает феномен и функцию. Это не осталось незамеченным детскими психологами, и здесь тоже будут даны примеры этого из домашних записей. Но если мы предположим, что животное, которое не способно к речи, не может продвинуться дальше ребенка, который к ней способен, в понимании концепции причинности, то мы должны сделать следующий вывод: собака, у которой условно-рефлекторно выделяется слюна в связи с привычным переходом от первого события, звука колокольчика, ко второму событию, появлению обеда, вовсе не умозаключает, что колокольчик предвещает еду, то есть что имеется функциональное отношение; она реагирует на одно событие, предобеденный колокольчик.
На эту тему написано много томов, и много еще будет написано, особенно после недавней публикации Нила Миллера[129]. Я здесь только излагаю положение дел, но ничего не утверждаю. Ниже следует пример из наших записей смешивания ребенком феномена и функции.
[ДЗ 22] Бен (2 г. 5 м.) хочет, чтобы вещи на картинках, которые выглядят падающими, были поставлены прямо, а увидев корабли на картинке, сказал, что пойдет на корабль, и поставил ногу на картину, лежавшую на полу (Двумя месяцами ранее он плавал на корабле.)Когда функция и феномен неразделимы, вещь есть то, что она делает, и делает то, что она есть или чем выглядит. Соответственно, вопрос о том, почему происходит или не происходит действие, на этой стадии возникнуть не может. В то время как Стивен (4 г. 10 м.) озадачен зрелищем мертвых птиц в мясной лавке и предполагает, что они спят, у Эдварда (2 г. 5 м.) не возникает никаких вопросов. Реакция Эдварда относится к категории А, Стивена – к категории В.
Таковы психологические механизмы, лежащие за тем фактом, что ребенок обычно не задает вопросы «Почему?» сразу, как только начинает говорить, и не выказывает интереса к смерти до тех пор, пока не достигнет стадии вопросов о причинах, основаниях, мотивах и необходимых соединениях между событиями.
Когда ребенок обретает имя для объекта, это имя репрезентирует феномен как целое, в котором функция и видимость неразделимы. Если функция является более общим признаком, чем внешний вид, ребенок может определять объект через указание функции, как, собственно, и делают дети более старшего возраста. Но способ указания несет отпечаток стадии развития. Характерный ответ маленького ребенка на вопрос «Что такое стул?» – «Чтобы сидеть». Терман в раннем комментарии к одному из тестов Бине отметил незрелость ответов такого типа[130]. Он писал, что в функциональных описаниях, обычно даваемых детьми, «обнаруживаются две грамматические формы, значимо коррелирующие с интеллектуальным возрастом; использование инфинитива и безличной формы – более ранняя из них. Ребенок с более высоким интеллектуальным возрастом скажет: «На нем сидят»». Различие отражает процесс разведения феномена и функции. Функция «место для сидения» – характеристика стула; в более ранней формулировке сидение еще не вполне воспринимается как отношение между двумя независимыми объектами. Более зрелый ответ свидетельствует о том, что взаимоотношение стало частью общей концептуальной схемы. Взрослым же он часто кажется, напротив, менее продвинутым, чем ранняя безличная формулировка, тем более что на следующей стадии вновь появляется безличность, уже соединенная с отдельным представлением о функции: стул определяется тогда как предмет мебели, предназначенный для сидения. Аналогично, безличность определений понятия мертвый, характерных для стадии В (пойти спать, больше ничего не делать) выглядит более зрелой, чем ответы категории С: «когда человек умирает» или «тот, кого убили», – на самом деле соответствующие более зрелой форме типа «на нем сидят».
Категория В характерна для той стадии, когда вопросы почему идут потоком. Этот вербальный поиск причин указывает на активность, прежде блокированную сосредоточением на процессе приобретения имен для феноменов. Усвоение существительных включает связывание, или, в терминах Спирмена[131], обнаружение общностей. Вербальное выявление отношений инициировано стадией почему.
Согласно предлагаемой ревизии теории причинности Юма, привычное единство событий в опыте вначале обеспечивает базис для рефлекторных реакций младенца, а впоследствии – для умозаключений о необходимом соединении, то есть о причинно-следственном отношении. Но каким образом происходит переход от первого ко второму?
Немецкий психолог Вильгельм Штерн[132] полстолетия назад критиковал теорию Юма, исходя из своих наблюдений за детьми. Он утверждал: вовсе не ожидание, порожденное привычным опытом, дает начало идее причины у детей, а то, что ожидаемое не происходит; концепция причины рождается из удивления и неожиданности. Однако, добавлял он, отсутствие ожидаемого единства событий не вполне объясняет наблюдаемое поведение детей, – то, что они стремятся также найти причины новых для них событий и феноменов. Он приводил идею Гельмгольца (Helmholtz) о том, что такое поведение связано с бессознательными представлениями ребенка. Гельмгольц использовал понятие бессознательного до того, как Фрейд придал ему теперешний психоаналитический смысл; возможно, Штерн, приводя слова Гельмгольца, имел в виду, что мы не можем знать, какое именно единство событий явилось новым в опыте ребенка. Привычное появление матери, которая приходит успокоить плачущего младенца, может порождать зачаток идеи необходимого соединения и тем самым – психогенетический базис концепции причины.