Одно дело мать, не умолкавшая за столом ни на минуту: это несерьезно — ничего личного. Она вносила в дом лишь отражение внешнего мира, образы, которые каждый безотчетно ловит на улице, или истории, вычитанные в газетах.
   С отцом было иначе, и Андре не знал почему. Отец не раскрывал душу, не откровенничал. Он произносил фразы вроде бы бессвязные, но которые так казалось сыну — обнажали подоплеку его тревог.
   — Овдовев за несколько лет до того, он вел скромную трудовую жизнь деревенского врача. Мы с Эдгаром заканчивали лицей, когда пришла телеграмма с сообщением, что его отец повесился в саду на яблоне.
   Андре не понимал, зачем отец это рассказывает. История была явно не из тех, которые беспричинно возникают из прошлого. С чего вдруг отец стал откровенничать с ним о людях, которых юноша едва знал?
   — Мы так никогда и не узнали мотивы его поступка.
   Позже Эдгар утверждал, что с повесившимися так и бывает. Большинство самоубийц оставляют письма, объясняя свое решение. Повесившиеся — редко… Я думаю, не подтолкнула ли Буадье эта неожиданная необъяснимая смерть избрать именно невропатологию, а не что другое.
   Он замолчал, поискал пепельницу, чтобы притушить сигару, но нашел только блюдце. Встав, снова уже не сел. По его поведению и жестам чувствовалось, что он не у себя. Он был у сына, который по-прежнему сидел на полу, скрестив руки на коленях.
   — Я тебе мешаю?
   — Что ты, папа!
   — Эдгар говорил, что у нее такой же характер, как у матери.
   — У Франсины?
   — Да. Он много рассказывал о ней, когда мы были у них. Госпожа Буадье — дочь профессора Венна, первого невропатолога Франции и, может быть, всей Европы. Он возглавлял неврологическое отделение в Сальпетриере, три-четыре года назад вышел на пенсию, но до сих пор со всего мира к нему приезжают консультироваться.
   Изредка поглядывая на отца, Андре Бар чувствовал растущее в том смущение. Зачем он пришел? Зачем оставил мастерскую, где ему, в своей стихии, так хорошо? И что за словоохотливость, потребность в бесполезных фразах.
   Андре чуть было не выпалил:
   — Меня интересует Франсина, а не ее родители и родственники.
   Какое ему дело до самоубийцы из Ньевра или Центрального массива; профессор-пенсионер, такой знаменитый и энергичный, несмотря на возраст, тоже его не интересовал.
   — Ты ничего не слышал?
   — Нет.
   — По-моему, хлопнула дверь.
   — Наверно, мама все-таки решила уйти.
   — Поехала к Наташе.
   И снова молчание, уже более продолжительное. Молчания Андре боялся больше, чем разговоров.
   — Прости, что помешал… На чем же я остановился? Ах да! Мы говорили о Франсине, и мне вспомнилось, что я знал ее отца и Колетту, — когда им было примерно столько же, сколько их дочери сейчас.
   — Она была красивая?
   — Колетта? Похожа на Франсину. Очень привлекательная. И удивительно способная: если мне не изменяет память, она подготовила диссертацию по английской литературе, а вот защитила или нет — не знаю: потерял их из виду.
   И опять тишина, которая теснила грудь, словно таила в себе какое-то скрытое значение.
   — Что я хотел сказать… Мы не виделись много лет. Когда мы были студентами, он даже не бегал за ней. Еще полгода назад я не подозревал, что они живут в Ницце, в двадцати километрах от нас.
   Он робко улыбнулся, словно извиняясь за свои разглагольствования.
   — Мне уйти?
   — Да нет. Ты хотел что-то сказать.
   — Теперь и не знаю. Следовало бы подумать о людях, об их судьбе…
   Эдгар Буадье, например, будь у него такое желание, был бы сейчас профессором медицины в Париже, где, без сомнения, унаследовал бы должность и репутацию своего тестя.
   Андре, скорее из жалости, спросил:
   — Почему же он не остался в Париже?
   — Видимо, боялся упреков, что получил место только благодаря женитьбе. А потом, человек он был жесткий, принципиальный, всегда говорил правду в глаза, и жизнь в официальных кругах была бы для него просто невыносимой. На своей клиентуре он приобретает не меньший опыт, чем если бы подвизался в какой-нибудь крупной больнице.
   Это прозвучало фальшиво. Фальшиво не в прямом смысле слова, но Андре был убежден, что отец, едва шевеля губами, произносит фразы, лишь отдаленно связанные с его подлинными заботами.
   — Он прекрасный человек. И надеюсь, счастлив, если, конечно, есть по-настоящему счастливые люди… Я отнимаю у тебя время.
   — Я сейчас пойду спать.
   — Кажется, Франсина обожает мать?
   — Мне она больше рассказывала об отце. Она изучает стенографию и бухгалтерию, чтобы получить место у него в канцелярии.
   Теперь заговорил Андре, чему и сам удивился.
   — Она хотела заняться медициной, стать его помощницей, но вбила себе в голову, что никогда не сдаст экзамены на бакалавра. Говорит, что не способна к учению.
   Он покраснел: ишь разоткровенничался!
   — Ее мать была умницей и могла бы сделать карьеру. Но вышла замуж, предпочла жизнь домохозяйки, посвятив себя дому и детям, — монотонным голосом закончил отец, направляясь к двери.
   — Надеюсь, и она счастлива… Внизу явно хлопнула дверь-мать вернулась.
   Он спустился по лестнице, словно опасался быть застигнутым в мансарде. Андре поставил пластинку, дал полную громкость, а десять минут спустя бросился на постель и мгновенно заснул.
   Если ему что и снилось, утром он не мог вспомнить. Он просыпался сам, в шесть часов, и неуверенным шагом, как лунатик, шел под душ. Одновременно с ним вставала только Ноэми, но когда он спускался вниз, на кухне еще никого не было, и все ставни на первом этаже оставались закрыты.
   Потом, в половине седьмого, поднимался отец; он тихо проскальзывал в ванную, куда с вечера, чтобы утром не будить жену, относил одежду.
   Вилла называлась «Орше» — а почему — не знал никто, разве что те, кто строил ее в начале века, — и представляла собой внушительное здание с большими светлыми комнатами и прекрасной лестницей из белого мрамора.
   Квадратная, бледно-розовая, со светло-серыми углами и наличниками, она высилась посреди сада, казавшегося чуть ли не парком.
   Прежде чем завестись, два-три раза чихнул мотор, скрипнули ворота, и Андре выехал на бульвар Карно, где полуобнаженные ветви деревьев всегда наводили его на мысль о живых существах. Одно время он даже находил в них что-то сексуальное, почти непристойное.
   Вот и Круазетт; он спускался на пляж, где напротив больших отелей рабочие граблями разравнивали песок, как садовники разравнивают гравий на аллеях.
   Андре раздевался и бросался в воду; в это время, кроме него, в двадцати-тридцати метрах, обычно купался лишь один человек, какой-то англичанин; он не знал его имени и никогда с ним не разговаривал.
   Правда, изредка они устраивали нечто вроде соревнования, заплывая так далеко, насколько хватало сил, до потери дыхания, а потом, издали, обменивались легкой улыбкой.
   Белая яхта, едва покинув порт, разворачивала паруса; «Электра» выходила в море рано утром, в любую погоду, и возвращалась лишь на закате. В семь часов Андре был уже дома и, приоткрыв дверь кухни, бросал служанке:
   — Завтракать, Ноэми!
   — Сейчас, господин Андре.
   — Отец спустился?
   — Давно в столовой и, наверно, кончает пить кофе.
   Андре наклонялся, и отец, по обыкновению, целовал его в лоб, едва касаясь волос губами.
   — Доброе утро, папа.
   — Доброе утро, сын. Вода теплая?
   — Почти горячая.
   Ни тот, ни другой не сделали и намека на вчерашний разговор. Начинался новый день. Отец вставал из-за стола и в свой черед пешком уходил на Круазетт, где проводил весь день за матовыми окнами, занимаясь больными зубами пациентов.
   — Мама хорошо спала?
   — Неплохо.
   Мать жаловалась на бессонницу и каждый вечер принимала снотворное; по утрам она час-другой валялась в постели, прежде чем обрести жизнеспособность.
   Часов в девять-десять — как когда — она завтракала в будуаре с балконом, смежным с ее комнатой, откуда за крышами открывался залив.
   Андре уходил в лицей, не повидав ее. За завтраком яйца, четыре-пять тостов с джемом, два больших стакана молока — он повторял химию.
   Казалось, утреннее солнце, морской воздух, голубая вода, в которой он вдоволь наплавался, сняли вчерашние заботы, рассеяли хандру, страх, овладевшие им с тех пор, как он покинул небольшой уютный бар на улице Вольтера.
   Какое ему дело до всего этого? И до деревенского врача, повесившегося на яблоне? И до доктора Буадье, который практиковал в Ницце, а не подвизался в должности профессора медицины в Париже?
   Все это жизнь других людей, а у него — своя собственная.
   — Что на обед, Ноэми?
   — Отбивные, господин Андре.
   — Мне пять штук, если маленькие; если большие — четыре.
   И снова, проезжая по аллее, потом по авеню, жужжал мопед, словно жук на солнце.
   Он, наверно, никуда бы и не поехал, если бы за обедом мать не смотрела на него с любопытством и беспокойством еще большим, чем накануне вечером.
   — Сегодня утром плавал?
   Что за вопрос! Знает ведь, что он ездит на пляж каждое утро.
   — Конечно.
   — Вода не холодная?
   — Ты забываешь, что уже май.
   Она начинала купаться лишь с наступлением июньской жары.
   — Тебе не бывает не по себе одному на огромном пляже?
   С чего вдруг столь необычные вопросы? Отец тоже не скрыл своего недоумения и удивленно поглядывал на жену. Может, выпила накануне? Такое случалось, когда она ходила к Наташе и они вместе проводили вечер.
   Наташа, женщина сорока пяти лет, еще привлекательная — в молодости, по слухам, ослепительная красавица — была хорошо известна среди той публики, которая немало времени проводила на роскошных виллах Верхнего Канна, Калифорнии или Мужена.
   Одни называли ее Натали, другие, более близкие, Наташей.
   Была ли она из русских? Возможно. Смуглая, со светло-голубыми, почти прозрачными глазами цвета тех шариков, которыми Андре играл еще три-четыре года назад, она оставалась стройной и гибкой, не жалея времени на массаж и салоны красоты.
   Поговаривали, что она несколько раз меняла мужей, один из которых был английским лордом; теперь же она звалась г-жой Наур, но не по новому мужу, а по фамилии удочерившего ее старика, то ли ливанца, то ли сирийца, который изредка появлялся на Лазурном берегу.
   Ходили слухи, что он баснословно богат. Он никогда и нигде не показывался, кроме казино, где две-три ночи играл в баккара и снова исчезал.
   Андре не любил Наташу без всяких на то причин. Он хмурился, когда мать в последнее время все чаще и каждый раз задушевнее и сердечней произносила ее имя.
   — Наташа сказала…
   — Как вчера напомнила Наташа…
   Он ничего не имел против Наташи и посмеивался над ее замужествами и странным удочерением богачом с Ближнего Востока.
   Какое ему дело до драгоценностей, о которых часто рассказывает мать, до ее двух, соединенных внутренней лестницей квартир с террасой, которая перекрывала все здание так, что на седьмом и восьмом этажах получался настоящий особняк.
   Андре не раздражали ни богатство, ни — даже в таком городе, как Канн, — кичливость. Не особенно заботила его и мораль, что ничуть не мешало сердиться на женщину, занимавшую в их доме все больше места.
   Места в какой-то степени незримого, поскольку она приходила к ним всего раза два на чашку чая. Однажды даже обедала у них, и Андре почувствовал, что отец к концу вечера был раздражен не меньше его.
   С тех пор как мать познакомилась с Наташей, она стала пить и утро следующего дня проводила в постели.
   Она спускалась поблекшая, с постаревшим лицом ее прообраз через несколько лет. Стыдясь себя, она избегала смотреть им в глаза, в разговоре перепрыгивала с одного на другое, не перенося ни малейшей паузы.
   Рассказала ли она Наташе об их встрече накануне?
   — Ты уверена, что он тебя видел?
   — Не знаю. Мне показалось, что наши взгляды встретились в зеркале. Он был с девушкой, дочкой одного из наших друзей, врача из Ниццы.
   — В таком случае он вряд ли заинтересовался тобой.
   — Ты не знаешь Андре.
   — Главное, чтобы он не видел, откуда ты выходила.
   — Как раз это меня и волнует.
   — А какая ему разница, выходишь ты из того дома или из этого?
   Приехав в лицей, он увидел объявление об отмене занятий по физике из-за собрания преподавателей. Значит, в три часа он уже будет свободен.
   Он не позволял себе распускаться — это было не в его характере, принимал жизнь такой, какая есть, стараясь поменьше думать о ней. И все же в три часа, вместо того чтобы вернуться домой и запереться с книжками в своей мансарде, он отправился в Ниццу по уже знакомой ему дороге.
   Сезон еще не начался. Фестиваль закончился, и поток машин не был столь интенсивен, как летом.
   На авеню Победы из-за одностороннего движения он чуть не ошибся улицей, но в конце концов разыскал вчерашний маленький бар.
   Все это уже относилось к прошлому, а он не любил думать о прошлом; он взял за правило жить только настоящим и брать от него как можно больше.
   Поставив на мопед антиугонное устройство, он, прежде чем направиться к желтому зданию, зашел напротив и заказал стакан молока с двумя шариками шоколадного мороженого.
   — Сегодня один?
   Его узнали. Еще раз-другой — и он окажется в числе завсегдатаев. Он посмотрелся в зеркало между бутылками, задаваясь вопросом, не слишком ли ребячливый у него вид. Полгода назад все лицо у него было в угрях, и он считал себя очень некрасивым, нарочно вызывающе гримасничал, чтобы казаться еще уродливей.
   — Смотри, Андре, у тебя тик.
   — Это не тик.
   — Тебе нелегко будет избавиться от него.
   Он пожимал плечами. Он-то знал, в чем дело, но это касалось только его. Теперь осталось лишь несколько прыщей. Черты его окончательно не сложились, особенно нос, который ему не нравился, но, в общем-то, он примирился со своей внешностью и понимал, что начинает походить на мужчину.
   Как и вчера, он медленно поднялся до второго этажа и увидел девушку за окошечком. Его мать, никогда не занимавшаяся финансовыми вопросами, вряд ли могла иметь дело с судебным исполнителем, что же до педикюра, то в Канне у нее был свой мастер, к которому она ездила раз в месяц на Бельгийскую улицу.
   Конечно, она поднялась на третий этаж, как сейчас поднимался он, но, должно быть, чувствовала себя увереннее, чем Андре, — того с каждым шагом все больше охватывала паника.
   Две двери друг против друга. Одна без таблички, без половика, без звонковой кнопки. Вторая с надписью «Меблированные комнаты». Ноги у него стали ватными, он позвонил, услышал шаги и понял, что за ним наблюдают в глазок.
   Когда дверь открылась, он увидел служанку, весьма неопрятную, очень похожую на Ноэми. Поскольку он молчал, служанка с сильным южным акцентом спросила сама:
   — Вы к мадам Жанне?
   — Да.
   — Входите.
   Пол покрывал красный ковер, пахло затхлым. Его провели в маленькую гостиную с очень мягкой мебелью и закрытыми жалюзи, где в углу он заметил бар.
   Он уже слышал о таких домах. Читал описания подобных заведений в довоенных романах, в частности у Мопассана, и горы подушек, изобилие вышивки, шелковые куклы на креслах не смущали его, но вызывали отвращение.
   — Вы один?
   Он вздрогнул. Бесшумно, не вызывая движения воздуха, вошла женщина, маленькая, полная, с лунообразным и таким белым лицом, словно она никогда не бывала на солнце, ни вообще на улице.
   Тем не менее угадывалось, что она была хорошенькой, что тело ее, прежде чем располнеть, было замечательно пухленьким, а в ее золотистых глазах искрились веселость, даже ребячество.
   — Простите… — начал он, не зная что сказать.
   Она улыбалась, словно подбадривая Андре, и ему стало ясно, что она раскусила его с первого взгляда.
   — Я вас здесь никогда не видела.
   — А я сюда еще и не приходил.
   — Кто вас прислал?
   Он чуть было не ответил:
   — Никто.
   Но спохватился, понимая, что его визит может показаться более чем странным.
   — Один человек, которого я встретил в кафе в Канне.
   — В Канне? Как же его зовут?
   — Все называют его Тони. А фамилии я не знаю.
   — И он дал вам мой адрес?
   Андре не умел лгать и почувствовал, что краснеет от смущения. Его подмывало выложить ей правду.
   — Что он сказал вам на самом деле и почему вы пришли один?
   — Потому что…
   Нет, невозможно. Его история не выдерживала никакой критики, и эта, много повидавшая женщина, не поверит ни единому слову.
   — Послушайте, мадам…
   — Что вам предложить? — спросила она, направляясь к бару.
   — Спасибо, ничего.
   — Могу поспорить, вы не пьете.
   — Верно.
   — И никогда не были в подобном заведении.
   — Нет.
   — Вам уже есть семнадцать?
   — Шестнадцать с половиной. Я видел одного человека, который выходил отсюда. Я его знаю.
   — Когда? Только что?
   — Нет, несколько дней назад.
   — Девушка?
   — Постарше меня. Уже женщина.
   — Понимаю? Ну и что? Она была не одна?
   Он покачал головой.
   — Что ж, молодой человек, если бы вы посторожили подольше или пришли пораньше, вы наверняка увидели бы и мужчину.
   Здесь не то, что вы думаете, но я на вас не сержусь. Не отрицаю также, что несколько лет назад все было по-другому. С тех пор порядки ужесточились.
   Я сдаю комнаты, как и сказано в объявлении. Сдаю их не обязательно на месяц и не требую, чтобы клиенты оставались здесь на всю ночь.
   Мне безразлично, если через час-другой они уходят, и я не требую от них предъявления брачного свидетельства. Что же касается на все готовых девиц, то с этим давно покончено — здесь их нет.
   — Понятно.
   — Следовательно, если ваша подружка приходила сюда, значит, она была не одна, поверьте. Мужчины частенько не хотят показываться на улице вместе с партнершами или же считают, что те одеваются слишком долго. Когда это было?
   — На прошлой неделе. Не помню точно. Пятница или суббота.
   — Днем?
   — Около половины шестого.
   — Ну что вам сказать? Вы человек холостой, и речь идет не о вашей жене. В таком возрасте надо смириться.
   — Благодарю вас.
   — За что? Я еще ничего для вас не сделала. Вы очень сердитесь на нее?
   Собираетесь продолжать с ней?
   — Не знаю… Конечно нет.
   — Что ж, когда встретите другую, приводите ее сюда, если надумаете.
   Ну а не найдете, я подскажу вам адреса двух-трех баров, где достаточно хорошеньких девушек, готовых утешить вас.
   — Спасибо. Мне пора возвращаться в Канн.
   — Я и забыла, что вы не из Ниццы. Студент?
   — Готовлюсь к экзаменам.
   — В таком случае желаю удачи!
   Она улыбалась не без иронии и умиления, почти как Франсина, когда он заказывал молоко с двумя шариками мороженого.
   — Спасибо. Еще раз извините.
   Она не сразу закрыла за ним дверь, а смотрела, пока он спускался до второго этажа. Он торопился выйти на улицу, почувствовать, как вокруг кипит жизнь, как она проникает в каждую его пору.
   Через полчаса из школы — совсем недалеко отсюда должна выйти Франсина. Интересно, какой у нее сейчас урок и в каком из классов здания, так непохожего на настоящую школу?
   Можно, конечно, не спеша пройтись по Английскому бульвару и подождать ее у выхода, как накануне, но теперь уже не играя комедию.
   Нет, он не хотел встречи с ней. Во всяком случае, не сегодня. Вдруг она догадается, что у него на душе, хоть он и не делал трагедии из случившегося.
   Зачем драматизировать ситуацию? Так бывает со многими юношами и девушками его возраста.
   Если бы ему рассказали о каком-нибудь приятеле, мать которого сделала то же самое, Андре, конечно, проворчал бы, пожимая плечами:
   — Ну и что?
   Действительно, ну и что? Разве его это касается? С какой стати он должен интересоваться жизнью своих родителей, их положением, помыслами, радостями, заботами, недостатками или даже неблаговидными поступками?
   Еще совсем маленьким он — вероятнее всего, безотчетно — очертил себя защитным кругом, из которого его вывел только случай. Так что винить ему приходится теперь лишь самого себя и свое любопытство, которое не сумел обуздать.
   Он возвращался в Канн. Сейчас он заберется к себе в мансарду и, прежде чем сесть за работу, четверть часа, до полного изнеможения, будет упражняться с гантелями под самые шумные пластинки.
   В доказательство того, что он ничуть не огорчен, Андре, мчась по залитой солнцем дороге и проскальзывая между машинами, заранее выбирал пластинки, которые будет слушать, и радовался, предвкушая удовольствие.

Глава 3

   — Дома никого, Ноэми?
   Он вошел в столовую — ни души. На столе три прибора. Не оказалось родителей и в гостиной. В доме стояла тишина.
   — Ваша мать наверху, а господин Бар еще не вернулся.
   Уже половина девятого, а ведь отец почти никогда не опаздывает. По привычке Андре приподнял крышку кастрюли и с удовольствием понюхал рыбный суп. Он любил вкусно поесть. Еще совсем недавно Ноэми гоняла его с кухни за то, что он пробовал все подряд.
   Он и теперь лазил по кастрюлям, но когда перерос служанку на целую голову, она стала смотреть на него как на мужчину и больше не осмеливалась ворчать.
   Он не знал, куда приткнуться, и, напрасно простояв у окна в ожидании отца, решил подняться наверх.
   В спальне родителей никого не было. Он старался не заходить сюда: он почему-то чувствовал себя здесь неловко, особенно когда родители были в постели. Еще совсем маленьким он не любил их запах.
   Светло-голубые стены, белая мебель, розовое атласное покрывало под цвет виллы. Скорее комната одинокой женщины, а не супругов; Андре с сожалением вспоминал старую ореховую спальню на Эльзасском бульваре.
   Казалось, со времени переезда на виллу как-то изменилось все, даже настроение родителей.
   — Мама, ты где?
   — Здесь, Андре.
   В будуаре, тоже в голубых тонах, с шезлонгом и двумя глубокими креслами, покрытыми блекло-розовым атласом, она, одетая по-домашнему, причесывалась перед туалетным столиком, который купила в специализированном магазине на Антибской улице уже после знакомства с Наташей.
   Столик явно в Наташином вкусе. Андре никогда не был у нее, но не сомневался, что обстановка там такая же, только богаче.
   Он уже знал, что вечером мать уходит: на лице крем, сама какая-то взвинченная, руки дрожат, словно боится испортить прическу или плохо накраситься.
   — Отец задерживается, — пробурчал он угрюмо.
   Ему хотелось есть.
   — Он звонил, что не будет ужинать дома. Один из его влиятельных пациентов, господин Уильяме, завтра утром уезжает в Нью-Йорк на три дня раньше, чем предполагал, и хочет чего бы это ни стоило поставить себе мост.
   Они знали имена некоторых пациентов, правда очень немногих, самых именитых или самых своеобразных, вроде г-на Уильямса, который построил умопомрачительную виллу в Мужене, а жил там лишь две-три недели в году.
   У него был также исторический замок в Ирландии, квартира в Лондоне, еще одна в Нью-Йорке, поместье на Палм-Бич, во Флориде, где на якоре стояла яхта.
   — Ты голоден?
   — Да.
   — Может, начнешь пока без меня? Я скоро.
   Он покорно вздохнул.
   — Отец сказал, что обойдется сандвичем у себя в кабинете, а мне надо уйти — ты остаешься один.
   — Идете куда-нибудь с Наташей?
   — Ее лондонская подружка справляет новоселье — сняла виллу здесь. Еще не устроилась окончательно и не может пригласить гостей на обед, поэтому прием назначен на десять вечера.
   Если бы мать могла прочесть мысли Андре, она бы не стала так часто поминать Наташу и вряд ли позволила себе носить подобные платья.
   Наташа была из тех бездельниц, что не выносят ни минуты одиночества.
   Она обожала бегать по коктейлям, обедать и ужинать в «Амбассадоре», мчаться от массажиста к парикмахеру или маникюрше, однако свободного времени у нее все равно оставалось предостаточно.
   Тогда она снимала трубку.
   — Жозе, дорогая, что поделываешь? Если бы ты знала, как мне не хватает тебя! Почему бы тебе не сесть в машину и не приехать ко мне на чашку чая?
   И маленькая мещанка, вся дрожа, мчалась к большой кокетке, где играла роль наперсницы из классической комедии.
   Он уже направлялся к двери, когда мать окликнула его.
   — Андре, ты не посидишь со мной?
   — Я хотел посмотреть, что на ужин, — солгал он.
   — По-моему, рыба, но не уверена. Ты же знаешь Ноэми: она терпеть не может, когда я интересуюсь кухней.
   Неправда. На самом деле Ноэми противилась распоряжению подниматься по утрам в будуар для обсуждения дневного меню.
   — Ты, кажется, спешишь?
   — Нет, что ты!
   — Почему же тогда не садишься? Ты так редко бываешь со мной и разговариваешь все меньше и меньше. — У меня много работы, мама. Просидел часа два над начертательной геометрией и совсем отупел.
   — Признайся, что ты охотнее разговариваешь с отцом, чем со мной.
   — С чего ты взяла?
   — Да ведь еще вчера вы провели весь вечер вместе.
   Он ненавидел эти подходы издалека, которые называл «забрасыванием удочки», и жалел уже, что поднялся сюда.
   — Отец зашел пожелать мне спокойной ночи и пробыл со мной минут десять, не больше.
   — Не нужно оправдываться. В твоем возрасте мальчику иногда хочется побыть с мужчинами.
   Он покорно сел в кресло, шелк которого казался слишком нежным для его крупного тела и брюк из грубой ткани.
   — О чем же вы говорили, если, разумеется, это не секрет?