Но видел ли он ее — вот чего она не знала, вот о чем спрашивала себя с тех пор.
   Не потому ли она провоцировала его, закладывая основы своей защиты?
   Защищаясь, она нападала. Неуклюже набрасывалась на отца, поминая в своих нападках даже его крестьянское происхождение.
   И ей удалось смутить душу сына. Сможет ли он теперь смотреть на отца так же, как два дня назад?
   Она исказила его образ, и если в том, что она говорила Андре, была правда, эта правда тоже была искажена.
   В доме их было трое, с Ноэми, которая почти никогда не выходила из кухни, — четверо. И перед каждым длинный день, который предстоит прослоняться по дому, протомиться по углам, стараясь не встречаться друг с другом.
   Голод заставил Андре встать. Он открыл ставни: высоко в голубом небе светило солнце, мистраль раскачивал ветви деревьев.
   Отец, в фиолетовом халате, словно совершая моцион, расхаживал по главное аллее и, увидев сына на балконе, крикнул:
   — Как спалось?
   — Прекрасно.
   — Мама уже встала?
   — Я еще не выходил из комнаты.
   — Вечером хорошо поработал?
   — Так себе.
   Комната его находилась в юго-восточной части дома и освещалась с двух сторон, а балкон выходил в сад в пандан со спальней родителей, расположенной в юго-западном углу здания. Комнаты разделялись будуаром и гостевой. Ванные выходили на север, как и вторая комната для гостей, которой никогда не пользовались, и ее заняла Ноэми вместо маленькой комнатки на задворках.
   Растрепанный, он спустился вниз, открыл холодильник, налил стакан молока.
   — Ветчины больше нет?
   — Есть, но она мне нужна для омлета на вечер.
   — Ну, кусочек, Ноэми!
   — Может, вам яйца сварить?
   — Нет, уже поздно.
   — Ладно, но только один кусочек.
   Он взял ветчину руками, съел без хлеба.
   — А что на обед?
   — Холодные лангусты.
   Наверху заходили. Встала мать. Ему не хотелось встречаться с ней, и он на цыпочках вернулся к себе.
   Здесь у него тоже был проигрыватель и пластинки, но он сбегал на чердак за Моцартом, которого слушал накануне целый вечер.
   Его ванная находилась в другом конце коридора, как раз напротив. Он открыл настежь обе двери и вскоре уже лежал в ванне, расслабив свое большое тело, не выражая ни радости, ни печали.
   Начиналось воскресенье.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава 1

   Шел дождь. Не яростный и короткий или шквальный, а настоящий тропический ливень, который обрушивается на Лазурный берег два-три раза в год, забивая водостоки, заливая подвалы, превращая дороги в реки.
   На равнине Био мопед с трудом двигался сквозь толщу воды, а машины с огромными желтыми фарами-усами ползли как черепахи.
   В черном непромокаемом плаще, в резиновых сапогах, но с непокрытой головой, с прилипшими ко лбу волосами-Андре никогда не носил шапку, — он ждал, застыв, словно промокшая птица на телеграфном проводе. Когда Франсина с толпой парней и девушек вышла из лицея, она не удержалась от смеха.
   — Какой ты мокрый, Андре! Что же ты не укрылся от дождя?
   Поверх юбки и кофты на ней был прозрачный плащ, на голове такой же прозрачный капюшон.
   Не встретив ответной веселости, она удивилась, потом встревожилась.
   — Что с тобой? Сердишься?
   — Нет.
   — Давно ждешь?
   — Несколько минут.
   — Ты на мопеде?
   — Да. Я поставил его в гараж.
   В голосе его не чувствовалось радости.
   — Пойдем в наш бар?
   — Нет. Мне надо поговорить с тобой. Пойдем лучше в кафе, где нас никто не услышит.
   Он повел ее на площадь Массены, выбрал столик на террасе под оранжевым тентом, провисшим под тяжестью скопившейся воды.
   — Хочешь остаться здесь?
   — Так ведь не холодно.
   — Но ты весь мокрый.
   — Не впервой.
   На террасе они были не одни. За соседним с голиком сидела пара белокурых скандинавов, явно совершающих свадебное путешествие: все на них, от шляп до обуви, было новенькое.
   Другие посетители, в большинстве люди пожилые, выходили из автобуса с бельгийским номерным знаком. Они много лет ждали пенсии, чтобы приехать на Лазурный берег, а через час-другой их снова посадят в автобус и отвезут в Монте-Карло под столь же яростный нескончаемый дождь.
   — Что будешь пить?
   — А ты?
   — Фруктовый сок.
   — Не коктейль?
   — Здесь его не делают.
   Официант быстро, не глядя, обслужил их, вытирая на ходу столики мокрым полотенцем.
   — Что-нибудь случилось, Андре? Ты не такой как всегда. Она уже говорила «как всегда», хотя виделись они всего лишь в пятый раз, считая два семейных обеда.
   — Скажи честно, — голос его звучал неприветливо, твой отец звонил моему?
   — Не знаю. А почему он должен звонить? Их мысли были далеко друг от друга. Она не понимала его.
   — Ты хорошо знаешь, что я хочу сказать.
   — Ах вот ты о чем! Разумеется, мой отец ничего не сказал и говорить об этом не собирается.
   — Не уверен.
   — Почему?
   — Мой отец знает.
   — Что знает?
   — Что мне все известно о матери.
   — И ты считаешь, что мои родители…
   — А кто же еще?
   — Так-то ты им доверяешь!
   — Я больше никому не доверяю — ни твоим родителям, ни своим.
   — А мне?
   — Именно об этом я и думаю.
   Он не лгал. Глядя на нее, он пытался представить, какой она будет в сорок лет. На какую из двух матерей станет похожа? А может быть, на Наташу?
   Вид у него был усталый, взгляд измученный, но жесткий.
   — Не могу поверить, чтобы мой отец позвонил твоему и рассказал, что мы видели твою мать выходящей из дома на улице Вольтера.
   Глаза Франсины вдруг потускнели, и она нервно разорвала картонный кружок-подставку под пивные кружки.
   — Я не узнаю тебя, Андре.
   — Прости.
   — Что же все-таки произошло?
   — Теперь я ничего не знаю. Они словно сговорились и ни на минуту не оставляют меня в покое. Я уже дошел до того, что начинаю бояться экзаменов.
   — Что они говорят?
   — Трудно объяснить. Иногда это что-то неопределенное: мелкие, на первый взгляд безобидные замечания. Иногда настоящие обвинения — либо против самих себя, либо друг против друга. В субботу мать поджидала меня в саду, и мне пришлось выслушать все, что она думает об отце. Удручающий портрет!
   — Она была пьяна?
   — Откуда ты знаешь? Она не ответила.
   — Да, репутация у нее порочная. Нет, в тот день она не пила.
   — В чем же она упрекает твоего отца?
   — Она делает это так, что я становлюсь сам не свой. Во всем и ни в чем.
   — Он изменяет ей?
   — Нет, этого она не говорила. А что, он изменял?
   — Не знаю, Андре.
   — Ты что-нибудь слышала?
   — Нет, клянусь. Я просто пытаюсь понять.
   — Никогда еще у меня не было такого мрачного воскресенья. За обедом они не обменялись ни словом, обращаясь лишь ко мне или Ноэми. Я чувствовал, что они, каждый по-своему, наблюдают за мной. Они видели во мне судью, чей приговор пытались угадать.
   — Ты уверен? Тебе не кажется?
   — Сразу видно, что ты не живешь в нашем доме.
   Мать вышла из-за стола первой и поднялась к себе, посмотрев на нас так, словно хотела сказать: «Ну и ладно! Говорите все, что хотите».
   Она думает, что отец откровенничает со мной и собирается рассказать что-то еще, бросить на нее тень, как делает она сама.
   — А отец тебе ничего не говорил?
   — По-моему, у него было такое желание. Мы остались вдвоем, друг на друга не смотрели, уставились на яблочную кожуру в наших тарелках. Вопреки привычке обычно он курит только у себя на антресолях, он закурил длинную тонкую сигару; я, кажется, и сейчас еще чувствую этот запах.
   — Не суди маму слишком строго, Андре, что бы тебе ни сказали, что бы ты ни узнал.
   Он словно стыдился своих слов и сделал вид, что закашлялся от дыма, а потом вышел из комнаты.
   Я попытался работать, с грехом пополам настроился. В доме стояла тишина. Ноэми отправилась к дочери — та вышла замуж и живет в Муан-Сартру.
   Нас было трое. Я думал, что отец у себя в мастерской.
   — Тебе удалось позаниматься? — Я никак не мог войти в работу. Мне было страшно. Казалось, с минуты на минуту что-то произойдет. Свистел мистраль, нервы мои напряглись до предела.
   Андре украдкой посматривал на девушку, словно проверяя, можно ли ей доверять, не выглядит ли он наивным в ее глазах.
   Он уже знал, как важны слова, как они возникают из прошлого, искаженные, ядовитые, и задавался вопросом, почему Франсина так непохожа на других.
   — Около четырех мне захотелось есть, и я пошел на кухню. Проходя мимо комнаты родителей, я услышал какой-то рокот, похожий скорее на бесконечный монолог, а не на разговор Говорил отец, тихо, твердо, не давая прервать себя.
   — А потом?
   — Я выпил стакан молока, налил второй. Часов в пять, когда я уже давно вернулся к себе, я услышал, как за ворога выехала машина. С чердака мне было не видно, и я подумал, что они уехали вместе.
   Растерянная, она лихорадочно искала возможность подбодрить его.
   — Как ты думаешь, из-за чего изменились отношения?
   — Между отцом и матерью?
   — Да.
   — Наверно, из-за меня. После того, что мы увидели в прошлый четверг, я не мог оставаться самим собой. Они оба заподозрили, что мне все известно, и теперь каждый как бы пытается перетянуть меня на свою сторону.
   — Отец тоже?
   — Не так, как мать. Деликатнее. В воскресенье, разговаривая со мной, он словно сожалел, что ему приходится это делать.
   Раз в две недели, по воскресеньям, Ноэми не приходил к ужину, и мы сами накрываем на стол — картофельный салат и холодное мясо уже приготовлены в холодильнике. Когда в восемь с четвертью я спустился вниз, отец все уже сделал.
   — Поужинаем вдвоем, сын?
   — А где мама?
   — Она ушла, а куда — не сказала.
   Расспрашивать Андре не осмелился. Может быть, родители поссорились?
   Произошло более или менее решительное объяснение? Мать угрожала перед уходом?
   — Есть хочешь? — Не очень.
   — Я тоже, но все-таки надо перекусить.
   Ни тому, ни другому кусок в горло не лез.
   — Тебе удалось поработать?
   — С трудом.
   — Кажется, дочка Ноэми опять ждет ребенка.
   Даже эта фраза, если вдуматься в нее, связывалась, хоть и отдаленно, с их тревогами. Жена каменщика-итальянца, дочь Ноэми чуть ли не постоянно была беременна. Едва отлучив от груди одного ребенка, она уже ждала другого, и только тогда по-настоящему радовалась жизни, когда с гордостью носила свой выпирающий живот.
   — Странно, что у тебя нет друзей.
   Что ответить? Да он и не хотел отвечать.
   — Ты счастлив, Андре?
   — Как все.
   — Что значит: «Как все»?
   — Бывают дни хорошие, бывают плохие. По-разному.
   — От чего это зависит?
   — И от себя, и от других. Главным образом от себя самого.
   Он смотрел, как хлещет дождь, как темные фигуры, выскочив из машин, бросаются бежать, слышал, как хлопают дверцы.
   — Мы убрали со стола, сложили в мойку посуду.
   — Ты к себе?
   — Хочу еще раз полистать историю девятнадцатого века — боюсь, что на ней-то я и сверну себе шею.
   В десять часов мать еще не вернулась. В одиннадцать он, сам не зная почему, начал беспокоиться, хотя, случалось, она приходила и позже, особенно если была с Наташей.
   Увидев в гостиной отца, он удивился, и удивление его возросло, когда он заметил, что отец звонит по телефону.
   — Благодарю вас, Наташа… Нет, ни малейшего представления… Да, к пяти часам.
   Их взгляды встретились, и отцу не удалось скрыть свое волнение.
   — Мама не у нее?
   — Нет.
   — И не заходила к ней?
   — Даже не звонила.
   — Но ты хоть представляешь, где ее искать?
   — Нет.
   Интересно, о чем же так долго, безразличным, бесстрастным голосом разговаривал отец? Но спросить он не осмелился.
   Теперь спросила Франсина:
   — И что вы делали?
   — Ждали. Отец курил, пытался читать, внезапно вставал, ходил по гостиной и время от времени, краснея, посматривал на меня. Я листал журнал, не вникая в текст, и торчал внизу лишь затем, чтобы не оставлять отца одного. Мне показалось…
   Он замолчал и невидящими глазами уставился на скандинавскую пару, которая, держась за руки, молча смотрела на проходящий по площади Массены транспорт, на полицейского в шлеме, который время от времени свистел, а иногда, сердито размахивая руками в белых обшлагах, подходил к неисправным машинам.
   — Что тебе показалось?
   — Что его мучают угрызения совести и он сожалеет о случившемся днем.
   — Он так ничего и не сказал?
   — Позже, но сначала, около полуночи, пытался отправить меня спать.
   — Ложись, сын. Поверь, для беспокойства нет никаких оснований. У матери кроме Наташи есть и другие подруги. И мы напрасно портим себе кровь.
   Я все-таки остался с ним. И вот тогда он спросил:
   — Она тебе ничего не говорила? Не пыталась объяснить свое поведение?
   — Нет.
   — Вчера, по-моему, вы долго оставались вдвоем в саду. — Она рассказывала о том, как вы с ней встретились и поженились, о квартире на набережной Турнель.
   — Имена называла?
   — Упоминала ваших друзей.
   — У нас был только один друг. Послушай, Андре. Извини, что я говорю об этом теперь, когда тебя надо оградить ото всех забот. Не знаю, что случилось, но я тоже заметил, что с некоторых пор ты изменился. Не прошу у тебя откровенности. Лучше, чем кто бы то ни было, я понимаю, как нелегко затрагивать эту тему. Твоя мать уверена, что ты знаешь, и вбила себе в голову, что это я рассказал тебе обо всем.
   — Тогда, — заметила Франсина, — почему ты заговорил о телефонном звонке моего отца? — Постой, я не закончил. В субботу моя мать, а такое бывает часто, лгала, чтобы узнать правду. Речь шла о твоих родителях. И между прочим она бросила отцу:
   — Ты — как Буадье: они вечно суются не в свои дела.
   — Мои родители?
   — Ты не понимаешь, Франсина?
   — А ты-то понимаешь?
   — Пытаюсь. Я лучше тебя знаю свою мать, особенно с некоторых пор.
   Отец прав, говоря, что она страдает. Я даже уверен, что она всегда страдала.
   — От чего?
   — От того, что не такая, какой хотела быть. Если бы твоя мать болела раком и стонала целыми днями, ты сердилась бы на нее?
   — Конечно нет.
   — А здесь разве не то же самое? Она не выбирала свой темперамент, характер, склад ума.
   — Так сказал тебе отец?
   — Почти.
   — Он не сердится на нее?
   — Напротив, упрекает себя за то, что не смог сделать ее счастливой.
   — Видишь ли, сын, — прошептал он мне, густо покраснев, — когда берешь на себя ответственность за судьбу другого человека…
   Молодые люди замолчали, глядя на бельгийцев, которые семенили за гидом к автобусу, стоявшему возле террасы.
   — Когда вернулась твоя мать?
   — Около двух часов ночи. Мы услышали шум у ворот. Сначала хотели броситься туда — нам показалось, что машина врезалась в столб. Отец первым взял себя в руки и не позволил мне выйти. Он прислушался. Мотор продолжал урчать. Машина резко дернулась назад, потом въехала на аллею и, наконец, остановилась в гараже.
   — Поднимался бы ты к себе, Андре. Если она увидит нас здесь вдвоем…
   — А ты?
   — Я тоже поднимусь.
   Он даже погасил свет. Мы направились к лестнице и уже добрались до второго этажа, когда ключ начал тыкаться в замочную скважину.
   — Ты видел мать в тог вечер?
   — Нет. Я был у себя в комнате, и до меня доносился ее пронзительный голос, такой, словно она крепко выпила. Прохаживаясь от будуара до ванной, она безостановочно говорила, но я слышал только то, что произносилось в коридоре:
   — Говори потише, Жозе.
   — А почему я должна говорить тише? Я пока еще у себя дома, разве нет?
   — Андре…
   — Что Андре? Я, что ли, научила его презирать свою мать, чуть ли не бояться ее? Бедный мальчик едва осмеливается взглянуть на меня.
   Дверь закрылась, и вскоре я заснул.
   — А утром?
   — Я увидел мать только после лицея. Отец уже сидел за столом и выглядел усталым. О ночных событиях он не обмолвился ни словом. Я спросил как можно естественней:
   — Что мама?
   — Ничего. Скоро ей будет лучше.
   — Ты так и не знаешь, где она была? — спросила Франсина.
   — Знаю. Она мне сказала.
   — Когда?
   — В полдень она так и не вышла к столу; отец поднялся к ней, но дверь оказалась закрытой на ключ. Он спустился озабоченный. Я слышал, как он расспрашивает Ноэми.
   — Не беспокойтесь, мсье. Я видела: ничуть не хуже, чем в прошлый раз.
   Андре продолжал угрюмо:
   — Ужинать она тоже не пришла-ограничилась овощным бульоном, который велела подать к себе в комнату.
   — Отец так ничего тебе и не сказал?
   — Он положил руку мне на плечо, что стал делать все чаще и чаще, и прошептал: «Не переживай, сын. Не хватало еще, чтобы наши раздоры помешали тебе сдать экзамены».
   Я поднялся к себе, сел заниматься. Примерно через час дверь открылась — я даже не слышал шагов — и вошла мать, в рубашке, в пеньюаре.
   — Не бойся, Андре. Я не собираюсь говорить тебе ничего неприятного.
   — Послушай, ма…
   — Нет, это ты выслушаешь меня до конца, и, умоляю, не прерывай. Так больше не может продолжаться. Мне очень плохо. Пора рассказать тебе все, что у меня на сердце.
   В субботу я защищалась, наивно думая, что еще можно защищаться. А сейчас пришла рассказать тебе правду, правду о той ужасной женщине, которая является твоей матерью…
   Он почувствовал, как рука Франсины ищет его руку, сжимает кончики пальцев.
   — Бедный Андре! Он не хотел жалости.
   — Почему бедный?
   Она быстро пошла на попятный — отняла руку и пролепетала:
   — Не знаю. Просто я попробовала поставить себя на твое место.
   — Разве можно поставить себя на чье-либо место?
   Он снова увидел мать, внешне почти спокойную, но словно снедаемую энергией, которую ее худенькое тело, казалось, не могло удержать в себе.
   — Ты волновался вчера вечером?
   — Ты исчезла, ничего не сказав. Когда я услышал, как отъезжает машина, я подумал, что вы с папой уехали вместе. А потом спускаюсь к ужину отец накрывает на стол.
   — Он тебе ничего не сказал?
   — Нет. Он выглядел усталым. Я снова ушел заниматься, но мне было не по себе, и в половине одиннадцатого, не знаю почему, я спустился. В гостиной отец звонил Наташе.
   — Я не была у Наташи.
   — Именно это она и сказала. Мы стали ждать, пытаясь читать. И только услышав, что подъехала машина, я поднялся к себе.
   — Ты боялся увидеть меня в том состоянии, в каком ожидал? Ведь я действительно задела столб, въезжая в ворота.
   Он ничего не ответил.
   — Может, я и была пьяна. Во всяком случае, должна была быть пьяной: выпила я довольно много. К сожалению, голова оставалась трезвой, как сейчас. Знаешь, что я вчера делала?
   — Нет.
   — Заходила без разбора во все бары подряд, где раньше ноги моей не было и о существовании которых я даже не подозревала. Побыть одной, иметь возможность подумать — вот все, чего я хотела. Когда, поглядывая на меня, официант начинал бросать косые взгляды, а посетители шептаться, я уходила и шла в другое место.
   Кстати, в одном из баров я увидела группу парней твоего возраста, с девушками, лицеистов без сомнения, и, возможно, среди них были твои одноклассники. Ты стыдился бы, узнай они меня?
   — У меня нет никаких оснований стыдиться тебя.
   — Ты действительно так считаешь, Андре? У тебя еще сохранились иллюзии на мой счет. Во всяком случае, себя я не люблю, и гордиться мне нечем.
   Отец знал, что жена сейчас у сына и, наверное, нервничал. А может быть, стоял внизу под лестницей, прислушиваясь и в любой момент ожидая взрыва.
   — То, что я рассказала тебе в субботу о Наташе, неправда. Не знаю, зачем я это сделала. Видимо, потому, что вы сваливаете все на Наташу, и мне инстинктивно захотелось защитить ее.
   Он не спросил, означало ли вы отца и его самого, и что подразумевалось под все.
   Он больше не бунтовал, сидел мрачный, смирившийся. Терпел, подавленный усталостью, бессонной ночью, а ведь ему было жизненно необходимо спать вдоволь.
   — Наташа — я лучше поняла это вчера, когда заново разобралась в своих мыслях, — никогда по-настоящему не любила сына. И я задумалась: а верно ли утверждение, что все женщины обладают чувством материнства, или это просто миф?
   Она никогда ни с кем не считается, да и не считалась.
   Наташа — не славянка и не имеет никакого отношения к известной русской семье, о чем она распускает слухи. Родилась она под Парижем, в Исси-ле-Мулино, где ее отец служил почтальоном, а брат до сих пор держит сапожную мастерскую.
   Можешь себе представить, через что она прошла и что ее ожидало в жизни.
   Она всегда думала и до конца дней своих будет думать только о себе.
   Вряд ли она станет другой. Ее сын — случайный ребенок; с рождения она передоверила его нянькам, потом гувернанткам.
   Мужья, любовники тоже не много значили для нее, разве что с точки зрения карьеры, и если теперь, главным образом в подпитии, она говорит о Джеймсе с показной нежностью, то лишь потому, что он еще может пригодиться — хотя бы для легенды, которую она создает о себе.
   В действительности она холодна, расчетлива. Порой я ее ненавижу.
   — Зачем же ты так часто встречаешься с ней? — робко спросил Андре, когда она, уставясь в одну точку, замолчала. — А куда, по-твоему, я могла приткнуться? Ты хоть раз задумался об этом? Жены местных врачей, с которыми дружит твой отец, не любят меня, и я плачу им той же монетой.
   Мещанки, они живут по убогим принципам, которые сами же первые и нарушают при условии, что никто ничего не узнает.
   Если я и говорила тебе о Наташе…
   Она опять замолчала, словно хотела уточнить свою мысль, найти нужные слова.
   — Я не равнодушна, не расчетлива. И тем не менее во мне есть что-то от Наташи. Сложись все иначе, моя жизнь, вероятно, стала бы похожей на Наташину. Мне тоже пылко хочется жить. Нет, не совсем так, скорее, жажда…
   — Ты жалеешь?
   — Теперь не знаю. Я люблю вас обоих, Андре, и, верь: здесь я не способна солгать. Твой отец мне не верит. Иногда ему кажется, что я его ненавижу, и порой я действительно ненавижу его.
   Я не сержусь за то, что он сделал меня женой дантиста. Я не сержусь на него и за те годы, как говорят, лучшие годы, которые прожила с ним чуть ли не в нищете.
   Я измучилась, постарела раньше времени. Почему ты так смотришь на меня?
   — Как?
   — Словно боишься того, что сейчас узнаешь.
   — Я не боюсь. Я просто устал.
   — А я забралась к тебе на чердак со своими откровениями, да? Но пойми, ты должен, ты обязан все знать.
   Ладно, пусть твой отец заблуждается на мой счет. Я уже давно к этому привыкла и потеряла надежду изменить его мнение. Но ты мой сын. Я носила тебя в своей утробе, кормила грудью сколько могла, хотя была совершенно измотана. О чем я говорила, когда ты перебил меня?
   — Я тебя не перебивал.
   — Так вот, труднее всего простить ему то, что он ничего не дал мне взамен. Он убедил меня в своей любви. Может быть, он и сам тогда верил в это?
   Главное для него заключалось в том, чтобы кто-то принадлежал ему, только ему. И я хотела того же, но при условии, что буду чувствовать: эта любовь-смысл жизни, истинная страсть, способная помочь вынести повседневность, а не слово, которое произносят время от времени, как напевают обрывок романса.
   А вот этого, милый Андре, у нас с твоим отцом и не получилось с самого начала, с первого года нашей совместной жизни.
   Я говорила тебе о нашем приятеле Канивале. Мы с ним так дружили, что отец выбрал его в свидетели на свадьбе, я же ограничилась просто сокурсницей.
   Не прошло и месяца, как однажды вечером, прогуливаясь по острову Сен-Луи, что случалось, когда нам хотелось побыть без его родителей, отец, смущаясь, сказал:
   — Жозе, я хочу попросить тебя об одном одолжении, назовем его даже жертвой.
   Он был спокоен, как сейчас, впрочем, никогда не понять, взволнован он или нет. Лишь много позже я узнала, что, волнуясь, он бледнеет и весь напружинивается.
   Я пошутила:
   — Заранее согласна, дорогой.
   — Не спеши с ответом. Все не так просто, как тебе кажется. Речь идет о Жане.
   Мы звали Каниваля по имени и все трое были на «ты».
   — У него неприятности?
   — Нет, и, полагаю, их у него никогда не будет. Он не из тех, у кого бывают неприятности.
   Меня удивила серьезность его тона, враждебность в голосе.
   — Ты прекрасно знаешь, что он влюблен в тебя и влюбился намного раньше, чем я.
   — Но между нами никогда ничего не было.
   — Ты уже клялась в этом, и я склонен тебе верить. Однако мне все равно неприятно видеть вас вместе чуть ли не каждый вечер. Может быть, это смешно и ты подумаешь, что я ревную, но я прошу тебя, Жозе, перестань встречаться с ним, порви все отношения.
   Несмотря на то, что сейчас их жизнь делала крутой поворот и каждое слово имело значение, давило так тяжело, что Андре повторил бы любое и через двадцать лет, он вдруг осознал: а ведь тогда родители были всего лишь на пять-шесть лет старше его.
   Он готовился к экзаменам, играл с электрическими машинками, а избыток энергии тратил на гантели. Он пил молоко, как ребенок, завороженно наблюдая за двумя шариками шоколадного мороженого, тающего в кружении миксера.
   А через пять-шесть лет или раньше…
   Мать продолжала:
   — Я спросила: «Что я должна ему сказать? «
   — Ничего. Я сам поговорю с ним.
   — И что скажешь?
   — Правду. Он поймет. Ведь ты моя жена.
   В тот день я поняла, до какой степени в нем развито чувство собственности. Я была не просто его женой, а вещью, принадлежавшей только ему.
   Он привык, что его мать допоздна ждала мужа, потом раздевала, укладывала в постель, если он сам был уже не в силах, и ни словом не упрекала его.