- Вы устроили складчину?
- Нет, все от меня отступились.
- И кто же достал эту тысячу?
- Я.
Теперь он уже не плакал, а просто отвернулся к стене, потом вдруг, повинуясь внутренней потребности, взглянул с вызовом прямо в глаза адвокату.
- А что я мог, по-вашему, сделать? Все твердили, что виноват я, что я нахвастался, будто умею водить машину. Из-за Большого Луи я каждый вечер мог видеться с Николь. Я все вам должен говорить, верно? Ведь вы мой адвокат. Вы сами захотели. Да, да! Я это сразу почувствовал. Не знаю, почему вы так поступили, только вам захотелось. Теперь пеняйте на себя. Если бы я мог убежать с Николь, не важно куда...
- А она, что она говорила по этому поводу?
- Ничего не говорила.
- А где вы взяли тысячу франков?
- Дома. Мама еще не знает. Я рассчитывал рано или поздно возвратить. Я знаю, где у мамы лежат деньги: в бельевом шкафу, в старом папином бумажнике.
- А остальную сумму?
- Какую остальную?
- Две тысячи шестьсот франков?
- Кто вам о них сказал?
- К сожалению, приобщено к делу. Полиция обнаружила почтовые переводы, которые Большой Луи посылал своей подружке.
- А где доказательства, что это я их посылал?
- Приходится предполагать, что вы.
- Люска дал мне взаймы четыреста франков. А остальные... Рано или поздно вы все равно узнаете, потому что, когда он будет сводить счета... Я не знал что делать. Большой Луи мне угрожал, говорил, что предпочтет во всем покаяться полиции и нас всех засадят в тюрьму. Вы знаете господина Тетю?
- Рантье с Оружейной площади?
- Да. Это наш клиент. Он покупает много книг, особенно дорогие издания, мы их для него выписываем из Парижа... Так вот, Тетю пришел в магазин, когда господин Жорж поднялся на минуточку к себе выпить чаю он всегда в четыре часа пьет чай - и заплатил по счету. Тысячу триста тридцать два франка. Я их взял. Я рассчитывал вернуть их до конца месяца.
- Каким образом?
- Не знаю. Я нашел бы средство... Не могло же так длиться вечно. Клянусь, я не вор! Впрочем, Эдмон был в курсе...
- В курсе чего?
- Я объявил ему, что не желаю до бесконечности быть козлом отпущения. Пускай и другие мне помогут. Если бы они не напоили меня в тот день...
Отдаленные гудки автомобиля прорезали густой пласт тишины, напомнив обоим, что рядом лежит небольшой городок и каждый житель здесь убежден, что знает, чем живет его сосед.
Почему именно сейчас Лурса вспомнил о Судейском клубе? Никакого отношения к их разговору это не имело. Несколько лет назад судьи и адвокаты - было это в ту эпоху, когда бридж только-только начал проникать в провинцию,- решили создать свой клуб, так как в городе клуба бриджистов еще не существовало.
В течение нескольких недель все сколько-нибудь значительные обитатели Мулена получали циркуляры и приглашения. Был даже создан временный комитет, и Дюкупа выбрали генеральным секретарем.
Потом избрали постоянный комитет под председательством Рожиссара и одного генерала. Почему именно генерала? И под клуб купили особняк на углу авеню Виктора Пого.
Лурса обнаружил свое имя в списке членов клуба не потому, что он дал согласие, а потому, что зачисляли подряд всех влиятельных лиц Мулена. Он даже получил роскошно изданные бюллетени клуба.
Но и в тишь его кабинета, где он отгородился от мира, доходило эхо споров, которые вспыхивали каждый раз, когда вставал вопрос о приеме новых членов. Кое-кто настаивал, чтобы прием в клуб был ограничен, чтобы в него входили только сливки муленского общества. Другие, напротив, в целях пополнения бюджета предлагали более демократический статут.
Судейские оспаривали у адвокатуры почетные места; три заседания были посвящены вопросу о приеме некоего хирурга, делавшего пластические операции, причем одна половина членов клуба требовала его принять, а другая отвергала его кандидатуру.
Дюкуп, все еще находившийся на посту генерального секретаря, последовал примеру прокурора, когда тот с доброй половиной своих соклубников вышел из состава правления после одного особенно бурного заседания.
Потом о клубе забыли и вспомнили всю эту историю только через несколько недель, в тот самый день, когда поставщики предъявили свои требования, и тут лишь обнаружилось, что главный распорядитель подписывал довольно странные счета.
Правда и то, что дело чуть не дошло до суда; от каждого члена клуба пришлось потребовать определенной денежной жертвы, на что многие ответили отказом.
- Скажите-ка, Маню...
Он чуть было не сказал: Эмиль.
- Мне необходимо знать всех членов вашей, как вы выражаетесь, шайки. Большой Луи никогда не говорил, что его намеревается посетить кто-нибудь из его друзей или сообщников?
- Нет.
- А о том, что его любовница собирается приехать в Мулен?
- Нет.
- Между вами обсуждался вопрос о том, что надо как-нибудь от него отделаться?
- Да.
Надзиратель постучал в дверь, приоткрыл ее:
- Вам пакет, господин адвокат. Принес из прокуратуры рассыльный.
Лурса разорвал конверт и прочел несколько строк, напечатанных на машинке:
"Прокурор имеет честь сообщить мэтру Лурса, что некий Жан Детриво исчез из родительского дома со вчерашнего вечера".
Все запутывалось окончательно. И, как на грех, он, Лурса, за восемнадцать лет отучился понимать чужую жизнь.
Однако он что-то чувствовал. Ему казалось, что надо сделать еще одно усилие - и он ухватит все эти...
- Детриво... - произнес он вслух.
- Что, что?
- Что вы думаете о Детриво?
- Он наш сосед. Его родители построили дом на нашей улице.
- А как он попал в шайку?
- Сам не знаю. Он очкарик. Всегда хотел быть всех хитрее или, как он говорил, всех объективнее. Он такой бледный, тихий...
- Из прокуратуры мне сообщили, что он исчез.
Маню задумался, и забавно было видеть, как этот взрослый мальчуган размышляет; даже лицо его стало по-мужски напряженным.
- Нет, - сказал он наконец.
- Что - нет?
- Не думаю, что это он. Он воровал зажигалки.
Лурса утомили постоянные усилия, которых требовала от него беседа: приходилось расшифровывать каждую фразу, словно стенограмму или написанное кодом письмо.
- Не понимаю, - признался он.
- Это было легче всего. Он покупал в табачном магазине сигареты, а там на прилавке выставлены зажигалки. Он нарочно ронял несколько штук на пол. Потом извинялся, поднимал их, а одну клал себе в карман.
- Скажите, Маню...
Он снова чуть было не назвал его Эмилем. Чуть было не задал вопрос, который не следовало задавать. Он хотел спросить: "Каким все-таки побуждениям повиновались вы, идя на воровство?"
Нет, нет! Слишком глупо! Он понял это, еще, в сущности, ничего не поняв; он барахтался между внезапными вспышками озарения и противоречиями.
- И все-таки был один из вашей компании...
- Да.
- Кто?
Молчание. Маню по-прежнему глядел в пол.
- Не знаю.
- Доссен?
- Не думаю. Или тогда...
- Что тогда?
- Тогда он боялся бы...
Впервые за весь сегодняшний день Лурса почувствовал, что ему недостает обычной порции вина. Он устал. Обмяк.
- Вероятно, завтра к девяти утра вас отведут в суд. Попытаюсь увидеться с вами до допроса. Если не удастся, я, во всяком случае, буду присутствовать. Не спешите с ответом. В случае надобности открыто спрашивайте у меня совета. Думаю, что следует сказать всю правду о воровстве.
Он понимал, что Маню разочарован, да и Лурса чувствовал разочарование, сам не зная почему. Очевидно, потому, что хотел ускорить ход событий, надеялся одним махом проникнуть в тот неведомый мир, существование которого он лишь предчувствовал.
Да и Эмилю он не сказал ничего определенного. Когда дверь за адвокатом закрылась, тот оказался во власти все той же растерянности.
Правда, дверь в камеру тут же открылась снова. Это вернулся адвокат.
- Да, я совсем забыл. Я немедленно сделаю заявление, чтобы к вам в камеру поместили кого-нибудь другого. Этот - "наседка". Но не доверяйте и тому, кто придет на его место.
Может быть, все это потому, что между ними существует разница почти в тридцать лет? Словом, контакта не получилось. Выйдя из ворот тюрьмы под дождь, Лурса, прижимая к левому боку портфель, поглядел на язычки газа, на отблески фонарей, на улицу, где у перекрестка двигалась плотная толпа.
Справа находилось маленькое бистро, откуда некоторым заключенным приносили обед. Лурса вошел.
- Красного.
Сейчас было самое время выпить. Он был растерян, - чуть ли не с тоской вспоминал свой кабинет с его устоявшимся одиночеством.
Трактирщик в вязаной фуфайке молча глядел, как Лурса пьет вино, и наконец спросил:
- По-вашему, много народу втянуто в это дело? Верно ли, что почти все молодые люди из хороших семей состояли в шайке?
Итак, весь город был уже в курсе дела.
- Налейте еще.
Вино было густое, терпкое, лиловатое.
Лурса расплатился. Для первого раза он слишком долго пробыл на воле, слишком много общался с людьми. Разве выздоравливающий человек может с первого же дня ходить, не отдыхая, с утра до вечера?
Вновь очутившись на улице, он, однако, заколебался - ему захотелось снова зайти в суд, без всякой на то причины, просто чтобы вдохнуть воздуха, которым дышит враждебный лагерь.
Часть вторая
Лурса поднял голову, исподтишка поглядел на дочь, встал с кресла и пошел помешать в печурке, которая временами, особенно когда налетал шквальный ветер, начинала фыркать. Он чувствовал, что Николь, старательно склонившаяся над папками, наблюдает за ним, даже не скосив глаз, что она как бы держит его на кончике невидимой нити, и все-таки направился к стенному шкафу, открыл его, взял бутылку рому.
- Тебе не холодно? - неловко буркнул он.
Она ответила, что не холодно, и в голосе ее прозвучали одновременно упрек и снисхождение. Уже несколько раз он ставил бутылку на место, не налив себе рома, и только глубоко вздыхал от усталости.
- Последняя ночь! А завтра...
Было уже за полночь, и город был пустынный, небо светлое, но какое-то безжалостно-светлое, по улицам гулял ветер, вздымая с мостовой тонкую снежную пыль.
Ставни в кабинете он не закрыл, и на всей их улице, во всем их квартале окошко Лурса было единственным живым пятнышком.
Они приближались к концу туннеля, туннеля протяженностью в три месяца. Утром первого января уже рассеялась тяжелая скуфья сырости, давившая на город. Кончились эти липкие ночи, когда невольно держишься поближе с домам, а с крыш падают капли, и все бело-черное и блеклое, как офорт.
Ночи стали такие длинные, что от прожитого дня ничего не оставалось в памяти, кроме слабо освещенных лавчонок, запотевших окон, подбитых мраком улиц, где каждый прохожий становился загадкой.
- До которой ты дошла? - спросил Лурса, садясь н шаря вокруг себя, чтобы отыскать пачку сигарет.
- До шестьдесят третьей, - ответила Николь.
- Тебя не клонит ко сну?
Она отрицательно покачала головой. Шестьдесят три папки из девяноста семи! Девяносто семь папок стопкой лежали здесь на письменном столе, одни - разбухшие от бумаг, другие - совсем плоские, в них подчас хранилась всего одна-единственная страничка.
Посреди каминной доски на бесцветном листке календаря выделялись огромные черные цифры: воскресенье, 12 января. И так как было за полночь, уже наступил понедельник, 13 января-другими словами, наступил этот день.
Возможно, для других он ничего не значил. Но для Лурса, для Николь, для Карлы, для горничной, для некоторых людей в их городе и вне его, понедельник 13-го был концом туннеля. В восемь часов утра наряд полиции выстроится на ступеньках здания суда и будет проверять пропуска, которые были розданы не щедро. Тюремная карета доставит Эмиля Маню, который за это время успел еще похудеть, но возмужал и которому мать на той неделе купила новый костюм; Лурса в раздевалке наденет свою мантию; с ней немало повозилась Николь, выводя жирные пятна.
- Разве нет второго допроса Пижоле? - удивилась Николь, наморщив лоб.
Кто знает, кто такой Пижоле? Они! Они да еще несколько человек, которые так долго корпели над этим делом, что могли бы объясняться между собой на непонятном для других языке.
- Был лишь один допрос, от двенадцатого декабря, - не задумываясь, ответил Лурса.
- А я почему-то вбила себе в голову, что должно быть два допроса.
Пижоле - сосед Детриво - жил сейчас в родном городе на ренту; в свое время он играл вторую или третью скрипку в парижской Опере. Сосед Детриво и, следовательно, живет на одной улице с Маню.
"Я с ним незнаком. Знал только, что чуть подальше, через несколько домов, кто-то дает уроки игры на фортепьяно. Что касается Детриво, то я мог их наблюдать в их же саду из своего окна. Разумеется, летом. Когда они сидели в столовой, ко мне доносился гул голосов. Недостаточно отчетливо, чтобы разобрать. Только изредка словечко-другое. Зато я слышал, как у них открывали или запирали дверь. Я никогда не засыпаю раньше двух часов ночи. Привык в театре. Читаю в постели. Замечал, что кто-то у Детриво возвращается очень поздно, так что иногда даже просыпался от стука".
Все это было, так сказать, предисловием к вопросу, поставленному следователем Дюкупом:
"Вы помните ночь с седьмого на восьмое октября?"
"Превосходно помню".
"Что даст вам основание утверждать это столь категорически?"
"Одна деталь: после полудня я встретил своего приятеля, который, по моим расчетам, должен был находиться еще на Мадагаскаре".
"А почему вы думаете, что это было именно седьмое?"
"Мы вместе пошли в кафе, что случается со мной редко. Там, в кафе, прямо передо мной висел большой календарь, и я как сейчас вижу цифру семь. С другой стороны, я уверен, что в этот вечер кто-то из Детриво вернулся в два часа ночи, как раз тогда, когда я собирался погасить свет".
Девяносто семь папок! Девяносто семь человек, подчас самые неожиданные фигуры, уже переставшие быть индивидуальностью полицейским, девушкой из кафе, продавцом из "Магазина стандартных цен", клиентом книжной лавки Жоржа, - уже превратившиеся в частицу огромного дела, которое в последний раз листала Николь.
В восемь часов утра Эмиль Маню, обвиняемый в убийстве Луи Кагалена, по кличке Большой Луи, совершенном 8 октября вскоре после полуночи в особняке, принадлежащем Эктору Лурса де Сен-Мару, адвокату, сядет на скамью подсудимых, и начнется суд.
В течение трех месяцев, пока длилось следствие, небо, не переставая ни на час, проливало слезы, город был грязный и серый, и люди сновали взад и вперед по улицам, словно муравьи, спешившие по каким-то своим загадочным делам.
На столе Лурса лежали девяносто семь папок из грубого желтоватого картона, и на каждой фиолетовыми чернилами были написаны фамилии.
Но день за днем, ночь за ночью, час за часом каждая папка, каждый листок оживали, становились мужчиной или женщиной, имеющими свое занятие, свое жилище, свои недостатки или пороки, свои мании, свою манеру говорить и держаться.
Вначале их была всего жалкая горсточка: Эдмон Доссен, которого родители послали в санаторий в Швейцарию, сын колбасника Дайа, Детриво, которого в конце концов обнаружили в Париже на Центральном рынке, где он без гроша в кармане бродил вокруг повозок с овощами в надежде, что его позовут разгружать их. Потом Люска, которого каждый божий день можно было видеть на улице возле "Магазина стандартных цен", где шла распродажа и где он торговал грубыми охотничьими сапогами.
Потом Груэн, который редко встречался с членами шайки, но все же состоял в ней и который был сыном генерального советника.
В течение трех месяцев - за исключением последних недель - Эмиля Маню каждое утро под конвоем двух жандармов доставляли из тюрьмы в суд, и дни заключения текли так же медленно, как в книжной лавке Жоржа, были так же до мелочей регламентированы.
Хотя Дюкуп отлично знал, что подследственный понадобится ему не раньше десяти - одиннадцати часов, он требовал, чтобы Маню был в его распоряжении уже с восьми утра. В этот ранний час в коридоре суда еще горел свет, и уборщицы мыли полы.
Маню вводили в крошечный чуланчик, который отвели специально для него: грязные стены, скамья и в углу помятые ведра и щетки. Один из жандармов уходил выпить кофе и возвращался с газетой в руке, а от усов его попахивало ромом. Потом уходил второй. Свет электрической лампочки бледнел. Над головой раздавались шаги: значит, явился Дюкуп, раскладывает бумаги, передвигает кресло, устраивается поудобнее и сейчас велит вызвать первого свидетеля.
Возможно, и есть в городе люди, которые еще живут иными мыслями, у них свои заботы, свои планы; но для нескольких человек весь мир в какой-то мере застыл восьмого октября после полуночи.
"Вы Софи Штюфф, содержательница кабачка в местечке, называемом Клокто?"
"Да, господин следователь".
"Вы родились в Страсбурге и вступили в брак с неким Штюффом, служившим в отделе городской очистки. Оставшись вдовой с двумя дочерьми, Эвой и Кларой, вы жили сначала в Бретиньи, где работали поденщицей. Вы сожительствовали с неким Труле, который вас бил и на которого вы подавали жалобу..."
Речь шла о кабатчице, хозяйке "Приюта утопленников". Всего пять страниц, включая допрос обеих дочек. Но он, Лурса, он ездил в харчевню три-четыре раза, любовался портретом покойного Штюффа, тупо взиравшего на свет божий, любовался и прочими фотографиями, в частности - обеих дочек еще в младенческом возрасте и даже этого самого Труле, который был жандармом и колотил свою сожительницу.
"Кто из всей этой шайки был наиболее активным? Кто обычно платил за остальных?"
"Мсье Эдмон, конечно!"
Один лишь Лурса знал через Николь, что каждый перед попойкой вносил свою долю Эдмону!
"Танцуя, он сдвигал каскетку на ухо и не выпускал изо рта сигареты. Он приносил пластинки с явой, потому что тогда у нас их еще не было. Держался он очень прямо и уверял, что так принято на танцульках"...
"Он за вами не ухаживал?"
"Он делал вид, что нас презирает. (Это показания Эвы, младшей сестры.) Называл нас шлюшками. Притворялся, что верит, будто у нас, в нашем доме..."
"Что в вашем доме?"
"Ну как это ы не понимаете? Думал, что у нас в доме на верхнем этаже есть специальные комнаты и мы ходим туда с любым. Стоял на своем да и только..."
"И он ни разу не пожелал туда подняться?"
"Нет. Зато колбасник..."
"Что он такое делал, этот колбасник?"
"Вечно нас хватал. Как мы его ни отталкивали, он снова за свое принимался. Если не ко мне приставал, то к моей сестре, а то и к маме... Ему только бы женщина! А сам гоготал. Рассказывал всякие мерзкие истории..."
Дюкуп и Лурса теперь уже не здоровались за руку. Когда Лурса входил в кабинет следователя во время допроса Маню или для того, чтобы присутствовать при очной ставке, оба холодно обменивались любезностями.
"Прошу вас... Нет, сначала вы... Если многоуважаемый защитник..."
Лурса, казалось, приносил с собой в здание суда в складках одежды, в щетине бороды, даже в своих ужимках и гримасах, даже в больших своих глазах след того странного затхлого мира, куда он в одиночестве погружался на долгие часы и откуда возвращался с новой добычей, с новым, еще незнакомым накануне именем, и тут же заводил новую желтую папку.
Это он обнаружил Пижоле. Это он чуть ли не силком привел к следователю жирного господина Люска, Эфраима Люска с такими необъятными ляжками, что он даже ходил раскорякой.
Торговец игрушками, устрашенный близостью правосудия, бормотал:
"Я думал, мой сын просто влюблен. Я так и сказал его матери. Мы оба очень волновались..."
Комиссар Бине тоже шнырял по всем закоулкам города и порой приводил нового свидетеля.
Теперь груда папок лежала здесь, на письменном столе Лурса, печурка временами вспыхивала, и Николь старалась сидеть особенно прямо, чтобы отец не заметил, как клонит ее ко сну.
Она добровольно взяла на себя обязанности отцовского секретаря, что-то отмечала, сопоставляла показания, часы, минуты, сортировала бумаги, клала их каждый день на угол стола, всегда на один и тот же. Как-то, обмолвившись, отец сказал ей "ты".
Работа продолжалась главным образом по ночам, когда только они двое бодрствовали в доме, на их улице, а возможно, и во всем городе, и Лурса, вздыхая, косился на стенной шкаф, где хранилось вино.
Теперь он брал из погреба только одну бутылку красного и растягивал ее на целый день! Иногда ему удавалось схитрить, он выбирался из здания суда через боковую дверь, входил в бистро и заказывал божоле.
Сначала он дал себе обещание брать только один стакан. Потом как-то неосмотрительно показал хозяину на пустой стакан, и тот налил еще вина, а с тех пор подавал ему вторую порцию, не дожидаясь заказа.
Но теперь он никогда не был пьян. Ни разу! Даже напротив. Но вот сегодня, чтобы не притупились зубы, ему требовалась дополнительная порция алкоголя.
- Я отмечу противоречия в показаниях Берго, - сказала Николь, подчеркивая фразу жирной красной чертой.- Он уверяет, что двадцать первого октября Эмиль приходил к нему, чтобы продать часы. А судя по материалам, это не могло быть раньше четырнадцатого или пятнадцатого. Берго ошибся на целую неделю.
Берго! Еще один, о чьем существовании Лурса раньше и не подозревал. Редко-редко кто заходил, да и то случайно, в его часовую мастерскую, такую узенькую, что с улицы ее трудно было заметить; к тому же она была расположена очень неудачно - между мясной и бакалейной лавками, за рынком.
Берго... Огромный, дряблый, с отвислым животом... Берго, от которого вечно разило прогорклым маслом и который, казалось, впервые в жизни решился покинуть свою тихую заводь, где ржавели старые будильники, разобранные часовые механизмы и поддельные побрякушки.
Однако он жил. И другие тоже. И их имена, произнесенные вслух, звучали уже не как обычные имена.
Как раз когда дочь упомянула Берго, Лурса, сам того не желая, нашел определение своему собственному состоянию: в эту минуту он был подобен ученому, посвятившему годы и годы какому-нибудь монументальному труду, скажем исследованию в девяти томах о жесткокрылых или о Четвертой династии.
Все было здесь, на его письменном столе. Вместе с именами, которые для большинства людей или ничего не значат, или значат очень мало.
Берго, Пижоле, Штюфф...
Для него они были исполнены смысла, жизни, трагедии. Стопка возвышалась, как колонна, и...
Он снова поднялся и, стараясь не замечать взгляда дочери, открыл стенной шкаф и налил себе чуточку рома.
Потому что теперь, когда все было кончено, требовалось сохранить веру. Никак нельзя по выходе из туннеля вновь попасть в зубья будничной рутины...
Но существовал Большой Луи, разумеется - мертвый Луи, живой он не представлял никакого интереса.
И еще тот, кто его убил.
И тот, кто его не убивал: Эмиль, который то весь сжимался, то сидел как оглушенный, иногда вскипал от гнева, заходился в настоящей истерике и вопил в кабинете Дюкупа:
- Я же вам говорю, что я не виноват... Вы не имеете права. Вы грязный тип!..
Грязным типом он обзывал вылощенного до блеска Дюкупа! Иногда он говорил, как и все, интересовался подробностями.
- А много будет народу? Правда, что из Парижа приедут журналисты?
Дюкуп в конце концов устал и, воспользовавшись рождественскими каникулами, укатил в горы отдохнуть.
От всего этого подступало к горлу, душило. Иной раз Лурса начинало казаться, что он живет не среди людей, а среди их теней.
Уже трижды после начала событий отец и сын Дайа, колбасники, затевали драку, колотили друг друга руками, ногами.
- Ты меня не запугаешь! - кричал сын.
- Ах ты, грязный ворюга!..
- Будто сам воровать не умеешь!
Приходилось вмешиваться посторонним. Один раз вызывали даже полицию, так как папаша разбил сыну в кровь губу.
А к Детриво, которого отыскали в Париже и который ни за какие блага мира не соглашался возвращаться в Мулен, потому что, по его словам, он там умрет от стыда, уехал его отец, кассир. Оба они порешили, что юноша, не дожидаясь призыва, немедленно поступит на военную службу.
Теперь он служил в интендантстве Орлеана и ходил в чересчур длинной шинели, очевидно, все такой же - в очках и с прыщами на физиономии.
Четыре допроса и одна очная ставка с Маню.
"Сам не понимаю, как я мог это сделать. Я дал себя завлечь. Я всегда отказывался красть деньги, даже у родителей..."
Историю с кражами потушили. Отец Эдмона Доссена расплатился за всех. Торговцам дали отступного, и те не подали жалобы. Местная газета молчала.
Тем не менее в городе было несколько человек, на которых при встрече оборачивались. Можно было даже сказать, что существует два города, два Мулена: один живет неизвестно зачем, без смысла и цели, и другой, для которого дело Маню было как бы неким стержнем, весь в тайниках мрака, полный самых неожиданных персонажей; вот их-то Лурса и извлекал на свет Божий, а затем заводил новую папку с именем одного из них на обложке.
- Не слишком ли ты будешь завтра усталой?
Николь насмешливо улыбнулась. Разве когда-нибудь показывала она при посторонних хоть малейшую усталость или уныние? Она сбивала с толку именно тем, что всегда оставалась сама собой, невозмутимая, упрямая; казалось, даже в округлых линиях ее лица и фигуры было что-то вызывающее.
Николь не похудела. Никуда не поехала на рождественские каникулы. Каждый вечер отец, вернувшись из суда, заставал дочь у себя в кабинете в неизменно ровном расположении духа.
- Нет, все от меня отступились.
- И кто же достал эту тысячу?
- Я.
Теперь он уже не плакал, а просто отвернулся к стене, потом вдруг, повинуясь внутренней потребности, взглянул с вызовом прямо в глаза адвокату.
- А что я мог, по-вашему, сделать? Все твердили, что виноват я, что я нахвастался, будто умею водить машину. Из-за Большого Луи я каждый вечер мог видеться с Николь. Я все вам должен говорить, верно? Ведь вы мой адвокат. Вы сами захотели. Да, да! Я это сразу почувствовал. Не знаю, почему вы так поступили, только вам захотелось. Теперь пеняйте на себя. Если бы я мог убежать с Николь, не важно куда...
- А она, что она говорила по этому поводу?
- Ничего не говорила.
- А где вы взяли тысячу франков?
- Дома. Мама еще не знает. Я рассчитывал рано или поздно возвратить. Я знаю, где у мамы лежат деньги: в бельевом шкафу, в старом папином бумажнике.
- А остальную сумму?
- Какую остальную?
- Две тысячи шестьсот франков?
- Кто вам о них сказал?
- К сожалению, приобщено к делу. Полиция обнаружила почтовые переводы, которые Большой Луи посылал своей подружке.
- А где доказательства, что это я их посылал?
- Приходится предполагать, что вы.
- Люска дал мне взаймы четыреста франков. А остальные... Рано или поздно вы все равно узнаете, потому что, когда он будет сводить счета... Я не знал что делать. Большой Луи мне угрожал, говорил, что предпочтет во всем покаяться полиции и нас всех засадят в тюрьму. Вы знаете господина Тетю?
- Рантье с Оружейной площади?
- Да. Это наш клиент. Он покупает много книг, особенно дорогие издания, мы их для него выписываем из Парижа... Так вот, Тетю пришел в магазин, когда господин Жорж поднялся на минуточку к себе выпить чаю он всегда в четыре часа пьет чай - и заплатил по счету. Тысячу триста тридцать два франка. Я их взял. Я рассчитывал вернуть их до конца месяца.
- Каким образом?
- Не знаю. Я нашел бы средство... Не могло же так длиться вечно. Клянусь, я не вор! Впрочем, Эдмон был в курсе...
- В курсе чего?
- Я объявил ему, что не желаю до бесконечности быть козлом отпущения. Пускай и другие мне помогут. Если бы они не напоили меня в тот день...
Отдаленные гудки автомобиля прорезали густой пласт тишины, напомнив обоим, что рядом лежит небольшой городок и каждый житель здесь убежден, что знает, чем живет его сосед.
Почему именно сейчас Лурса вспомнил о Судейском клубе? Никакого отношения к их разговору это не имело. Несколько лет назад судьи и адвокаты - было это в ту эпоху, когда бридж только-только начал проникать в провинцию,- решили создать свой клуб, так как в городе клуба бриджистов еще не существовало.
В течение нескольких недель все сколько-нибудь значительные обитатели Мулена получали циркуляры и приглашения. Был даже создан временный комитет, и Дюкупа выбрали генеральным секретарем.
Потом избрали постоянный комитет под председательством Рожиссара и одного генерала. Почему именно генерала? И под клуб купили особняк на углу авеню Виктора Пого.
Лурса обнаружил свое имя в списке членов клуба не потому, что он дал согласие, а потому, что зачисляли подряд всех влиятельных лиц Мулена. Он даже получил роскошно изданные бюллетени клуба.
Но и в тишь его кабинета, где он отгородился от мира, доходило эхо споров, которые вспыхивали каждый раз, когда вставал вопрос о приеме новых членов. Кое-кто настаивал, чтобы прием в клуб был ограничен, чтобы в него входили только сливки муленского общества. Другие, напротив, в целях пополнения бюджета предлагали более демократический статут.
Судейские оспаривали у адвокатуры почетные места; три заседания были посвящены вопросу о приеме некоего хирурга, делавшего пластические операции, причем одна половина членов клуба требовала его принять, а другая отвергала его кандидатуру.
Дюкуп, все еще находившийся на посту генерального секретаря, последовал примеру прокурора, когда тот с доброй половиной своих соклубников вышел из состава правления после одного особенно бурного заседания.
Потом о клубе забыли и вспомнили всю эту историю только через несколько недель, в тот самый день, когда поставщики предъявили свои требования, и тут лишь обнаружилось, что главный распорядитель подписывал довольно странные счета.
Правда и то, что дело чуть не дошло до суда; от каждого члена клуба пришлось потребовать определенной денежной жертвы, на что многие ответили отказом.
- Скажите-ка, Маню...
Он чуть было не сказал: Эмиль.
- Мне необходимо знать всех членов вашей, как вы выражаетесь, шайки. Большой Луи никогда не говорил, что его намеревается посетить кто-нибудь из его друзей или сообщников?
- Нет.
- А о том, что его любовница собирается приехать в Мулен?
- Нет.
- Между вами обсуждался вопрос о том, что надо как-нибудь от него отделаться?
- Да.
Надзиратель постучал в дверь, приоткрыл ее:
- Вам пакет, господин адвокат. Принес из прокуратуры рассыльный.
Лурса разорвал конверт и прочел несколько строк, напечатанных на машинке:
"Прокурор имеет честь сообщить мэтру Лурса, что некий Жан Детриво исчез из родительского дома со вчерашнего вечера".
Все запутывалось окончательно. И, как на грех, он, Лурса, за восемнадцать лет отучился понимать чужую жизнь.
Однако он что-то чувствовал. Ему казалось, что надо сделать еще одно усилие - и он ухватит все эти...
- Детриво... - произнес он вслух.
- Что, что?
- Что вы думаете о Детриво?
- Он наш сосед. Его родители построили дом на нашей улице.
- А как он попал в шайку?
- Сам не знаю. Он очкарик. Всегда хотел быть всех хитрее или, как он говорил, всех объективнее. Он такой бледный, тихий...
- Из прокуратуры мне сообщили, что он исчез.
Маню задумался, и забавно было видеть, как этот взрослый мальчуган размышляет; даже лицо его стало по-мужски напряженным.
- Нет, - сказал он наконец.
- Что - нет?
- Не думаю, что это он. Он воровал зажигалки.
Лурса утомили постоянные усилия, которых требовала от него беседа: приходилось расшифровывать каждую фразу, словно стенограмму или написанное кодом письмо.
- Не понимаю, - признался он.
- Это было легче всего. Он покупал в табачном магазине сигареты, а там на прилавке выставлены зажигалки. Он нарочно ронял несколько штук на пол. Потом извинялся, поднимал их, а одну клал себе в карман.
- Скажите, Маню...
Он снова чуть было не назвал его Эмилем. Чуть было не задал вопрос, который не следовало задавать. Он хотел спросить: "Каким все-таки побуждениям повиновались вы, идя на воровство?"
Нет, нет! Слишком глупо! Он понял это, еще, в сущности, ничего не поняв; он барахтался между внезапными вспышками озарения и противоречиями.
- И все-таки был один из вашей компании...
- Да.
- Кто?
Молчание. Маню по-прежнему глядел в пол.
- Не знаю.
- Доссен?
- Не думаю. Или тогда...
- Что тогда?
- Тогда он боялся бы...
Впервые за весь сегодняшний день Лурса почувствовал, что ему недостает обычной порции вина. Он устал. Обмяк.
- Вероятно, завтра к девяти утра вас отведут в суд. Попытаюсь увидеться с вами до допроса. Если не удастся, я, во всяком случае, буду присутствовать. Не спешите с ответом. В случае надобности открыто спрашивайте у меня совета. Думаю, что следует сказать всю правду о воровстве.
Он понимал, что Маню разочарован, да и Лурса чувствовал разочарование, сам не зная почему. Очевидно, потому, что хотел ускорить ход событий, надеялся одним махом проникнуть в тот неведомый мир, существование которого он лишь предчувствовал.
Да и Эмилю он не сказал ничего определенного. Когда дверь за адвокатом закрылась, тот оказался во власти все той же растерянности.
Правда, дверь в камеру тут же открылась снова. Это вернулся адвокат.
- Да, я совсем забыл. Я немедленно сделаю заявление, чтобы к вам в камеру поместили кого-нибудь другого. Этот - "наседка". Но не доверяйте и тому, кто придет на его место.
Может быть, все это потому, что между ними существует разница почти в тридцать лет? Словом, контакта не получилось. Выйдя из ворот тюрьмы под дождь, Лурса, прижимая к левому боку портфель, поглядел на язычки газа, на отблески фонарей, на улицу, где у перекрестка двигалась плотная толпа.
Справа находилось маленькое бистро, откуда некоторым заключенным приносили обед. Лурса вошел.
- Красного.
Сейчас было самое время выпить. Он был растерян, - чуть ли не с тоской вспоминал свой кабинет с его устоявшимся одиночеством.
Трактирщик в вязаной фуфайке молча глядел, как Лурса пьет вино, и наконец спросил:
- По-вашему, много народу втянуто в это дело? Верно ли, что почти все молодые люди из хороших семей состояли в шайке?
Итак, весь город был уже в курсе дела.
- Налейте еще.
Вино было густое, терпкое, лиловатое.
Лурса расплатился. Для первого раза он слишком долго пробыл на воле, слишком много общался с людьми. Разве выздоравливающий человек может с первого же дня ходить, не отдыхая, с утра до вечера?
Вновь очутившись на улице, он, однако, заколебался - ему захотелось снова зайти в суд, без всякой на то причины, просто чтобы вдохнуть воздуха, которым дышит враждебный лагерь.
Часть вторая
Лурса поднял голову, исподтишка поглядел на дочь, встал с кресла и пошел помешать в печурке, которая временами, особенно когда налетал шквальный ветер, начинала фыркать. Он чувствовал, что Николь, старательно склонившаяся над папками, наблюдает за ним, даже не скосив глаз, что она как бы держит его на кончике невидимой нити, и все-таки направился к стенному шкафу, открыл его, взял бутылку рому.
- Тебе не холодно? - неловко буркнул он.
Она ответила, что не холодно, и в голосе ее прозвучали одновременно упрек и снисхождение. Уже несколько раз он ставил бутылку на место, не налив себе рома, и только глубоко вздыхал от усталости.
- Последняя ночь! А завтра...
Было уже за полночь, и город был пустынный, небо светлое, но какое-то безжалостно-светлое, по улицам гулял ветер, вздымая с мостовой тонкую снежную пыль.
Ставни в кабинете он не закрыл, и на всей их улице, во всем их квартале окошко Лурса было единственным живым пятнышком.
Они приближались к концу туннеля, туннеля протяженностью в три месяца. Утром первого января уже рассеялась тяжелая скуфья сырости, давившая на город. Кончились эти липкие ночи, когда невольно держишься поближе с домам, а с крыш падают капли, и все бело-черное и блеклое, как офорт.
Ночи стали такие длинные, что от прожитого дня ничего не оставалось в памяти, кроме слабо освещенных лавчонок, запотевших окон, подбитых мраком улиц, где каждый прохожий становился загадкой.
- До которой ты дошла? - спросил Лурса, садясь н шаря вокруг себя, чтобы отыскать пачку сигарет.
- До шестьдесят третьей, - ответила Николь.
- Тебя не клонит ко сну?
Она отрицательно покачала головой. Шестьдесят три папки из девяноста семи! Девяносто семь папок стопкой лежали здесь на письменном столе, одни - разбухшие от бумаг, другие - совсем плоские, в них подчас хранилась всего одна-единственная страничка.
Посреди каминной доски на бесцветном листке календаря выделялись огромные черные цифры: воскресенье, 12 января. И так как было за полночь, уже наступил понедельник, 13 января-другими словами, наступил этот день.
Возможно, для других он ничего не значил. Но для Лурса, для Николь, для Карлы, для горничной, для некоторых людей в их городе и вне его, понедельник 13-го был концом туннеля. В восемь часов утра наряд полиции выстроится на ступеньках здания суда и будет проверять пропуска, которые были розданы не щедро. Тюремная карета доставит Эмиля Маню, который за это время успел еще похудеть, но возмужал и которому мать на той неделе купила новый костюм; Лурса в раздевалке наденет свою мантию; с ней немало повозилась Николь, выводя жирные пятна.
- Разве нет второго допроса Пижоле? - удивилась Николь, наморщив лоб.
Кто знает, кто такой Пижоле? Они! Они да еще несколько человек, которые так долго корпели над этим делом, что могли бы объясняться между собой на непонятном для других языке.
- Был лишь один допрос, от двенадцатого декабря, - не задумываясь, ответил Лурса.
- А я почему-то вбила себе в голову, что должно быть два допроса.
Пижоле - сосед Детриво - жил сейчас в родном городе на ренту; в свое время он играл вторую или третью скрипку в парижской Опере. Сосед Детриво и, следовательно, живет на одной улице с Маню.
"Я с ним незнаком. Знал только, что чуть подальше, через несколько домов, кто-то дает уроки игры на фортепьяно. Что касается Детриво, то я мог их наблюдать в их же саду из своего окна. Разумеется, летом. Когда они сидели в столовой, ко мне доносился гул голосов. Недостаточно отчетливо, чтобы разобрать. Только изредка словечко-другое. Зато я слышал, как у них открывали или запирали дверь. Я никогда не засыпаю раньше двух часов ночи. Привык в театре. Читаю в постели. Замечал, что кто-то у Детриво возвращается очень поздно, так что иногда даже просыпался от стука".
Все это было, так сказать, предисловием к вопросу, поставленному следователем Дюкупом:
"Вы помните ночь с седьмого на восьмое октября?"
"Превосходно помню".
"Что даст вам основание утверждать это столь категорически?"
"Одна деталь: после полудня я встретил своего приятеля, который, по моим расчетам, должен был находиться еще на Мадагаскаре".
"А почему вы думаете, что это было именно седьмое?"
"Мы вместе пошли в кафе, что случается со мной редко. Там, в кафе, прямо передо мной висел большой календарь, и я как сейчас вижу цифру семь. С другой стороны, я уверен, что в этот вечер кто-то из Детриво вернулся в два часа ночи, как раз тогда, когда я собирался погасить свет".
Девяносто семь папок! Девяносто семь человек, подчас самые неожиданные фигуры, уже переставшие быть индивидуальностью полицейским, девушкой из кафе, продавцом из "Магазина стандартных цен", клиентом книжной лавки Жоржа, - уже превратившиеся в частицу огромного дела, которое в последний раз листала Николь.
В восемь часов утра Эмиль Маню, обвиняемый в убийстве Луи Кагалена, по кличке Большой Луи, совершенном 8 октября вскоре после полуночи в особняке, принадлежащем Эктору Лурса де Сен-Мару, адвокату, сядет на скамью подсудимых, и начнется суд.
В течение трех месяцев, пока длилось следствие, небо, не переставая ни на час, проливало слезы, город был грязный и серый, и люди сновали взад и вперед по улицам, словно муравьи, спешившие по каким-то своим загадочным делам.
На столе Лурса лежали девяносто семь папок из грубого желтоватого картона, и на каждой фиолетовыми чернилами были написаны фамилии.
Но день за днем, ночь за ночью, час за часом каждая папка, каждый листок оживали, становились мужчиной или женщиной, имеющими свое занятие, свое жилище, свои недостатки или пороки, свои мании, свою манеру говорить и держаться.
Вначале их была всего жалкая горсточка: Эдмон Доссен, которого родители послали в санаторий в Швейцарию, сын колбасника Дайа, Детриво, которого в конце концов обнаружили в Париже на Центральном рынке, где он без гроша в кармане бродил вокруг повозок с овощами в надежде, что его позовут разгружать их. Потом Люска, которого каждый божий день можно было видеть на улице возле "Магазина стандартных цен", где шла распродажа и где он торговал грубыми охотничьими сапогами.
Потом Груэн, который редко встречался с членами шайки, но все же состоял в ней и который был сыном генерального советника.
В течение трех месяцев - за исключением последних недель - Эмиля Маню каждое утро под конвоем двух жандармов доставляли из тюрьмы в суд, и дни заключения текли так же медленно, как в книжной лавке Жоржа, были так же до мелочей регламентированы.
Хотя Дюкуп отлично знал, что подследственный понадобится ему не раньше десяти - одиннадцати часов, он требовал, чтобы Маню был в его распоряжении уже с восьми утра. В этот ранний час в коридоре суда еще горел свет, и уборщицы мыли полы.
Маню вводили в крошечный чуланчик, который отвели специально для него: грязные стены, скамья и в углу помятые ведра и щетки. Один из жандармов уходил выпить кофе и возвращался с газетой в руке, а от усов его попахивало ромом. Потом уходил второй. Свет электрической лампочки бледнел. Над головой раздавались шаги: значит, явился Дюкуп, раскладывает бумаги, передвигает кресло, устраивается поудобнее и сейчас велит вызвать первого свидетеля.
Возможно, и есть в городе люди, которые еще живут иными мыслями, у них свои заботы, свои планы; но для нескольких человек весь мир в какой-то мере застыл восьмого октября после полуночи.
"Вы Софи Штюфф, содержательница кабачка в местечке, называемом Клокто?"
"Да, господин следователь".
"Вы родились в Страсбурге и вступили в брак с неким Штюффом, служившим в отделе городской очистки. Оставшись вдовой с двумя дочерьми, Эвой и Кларой, вы жили сначала в Бретиньи, где работали поденщицей. Вы сожительствовали с неким Труле, который вас бил и на которого вы подавали жалобу..."
Речь шла о кабатчице, хозяйке "Приюта утопленников". Всего пять страниц, включая допрос обеих дочек. Но он, Лурса, он ездил в харчевню три-четыре раза, любовался портретом покойного Штюффа, тупо взиравшего на свет божий, любовался и прочими фотографиями, в частности - обеих дочек еще в младенческом возрасте и даже этого самого Труле, который был жандармом и колотил свою сожительницу.
"Кто из всей этой шайки был наиболее активным? Кто обычно платил за остальных?"
"Мсье Эдмон, конечно!"
Один лишь Лурса знал через Николь, что каждый перед попойкой вносил свою долю Эдмону!
"Танцуя, он сдвигал каскетку на ухо и не выпускал изо рта сигареты. Он приносил пластинки с явой, потому что тогда у нас их еще не было. Держался он очень прямо и уверял, что так принято на танцульках"...
"Он за вами не ухаживал?"
"Он делал вид, что нас презирает. (Это показания Эвы, младшей сестры.) Называл нас шлюшками. Притворялся, что верит, будто у нас, в нашем доме..."
"Что в вашем доме?"
"Ну как это ы не понимаете? Думал, что у нас в доме на верхнем этаже есть специальные комнаты и мы ходим туда с любым. Стоял на своем да и только..."
"И он ни разу не пожелал туда подняться?"
"Нет. Зато колбасник..."
"Что он такое делал, этот колбасник?"
"Вечно нас хватал. Как мы его ни отталкивали, он снова за свое принимался. Если не ко мне приставал, то к моей сестре, а то и к маме... Ему только бы женщина! А сам гоготал. Рассказывал всякие мерзкие истории..."
Дюкуп и Лурса теперь уже не здоровались за руку. Когда Лурса входил в кабинет следователя во время допроса Маню или для того, чтобы присутствовать при очной ставке, оба холодно обменивались любезностями.
"Прошу вас... Нет, сначала вы... Если многоуважаемый защитник..."
Лурса, казалось, приносил с собой в здание суда в складках одежды, в щетине бороды, даже в своих ужимках и гримасах, даже в больших своих глазах след того странного затхлого мира, куда он в одиночестве погружался на долгие часы и откуда возвращался с новой добычей, с новым, еще незнакомым накануне именем, и тут же заводил новую желтую папку.
Это он обнаружил Пижоле. Это он чуть ли не силком привел к следователю жирного господина Люска, Эфраима Люска с такими необъятными ляжками, что он даже ходил раскорякой.
Торговец игрушками, устрашенный близостью правосудия, бормотал:
"Я думал, мой сын просто влюблен. Я так и сказал его матери. Мы оба очень волновались..."
Комиссар Бине тоже шнырял по всем закоулкам города и порой приводил нового свидетеля.
Теперь груда папок лежала здесь, на письменном столе Лурса, печурка временами вспыхивала, и Николь старалась сидеть особенно прямо, чтобы отец не заметил, как клонит ее ко сну.
Она добровольно взяла на себя обязанности отцовского секретаря, что-то отмечала, сопоставляла показания, часы, минуты, сортировала бумаги, клала их каждый день на угол стола, всегда на один и тот же. Как-то, обмолвившись, отец сказал ей "ты".
Работа продолжалась главным образом по ночам, когда только они двое бодрствовали в доме, на их улице, а возможно, и во всем городе, и Лурса, вздыхая, косился на стенной шкаф, где хранилось вино.
Теперь он брал из погреба только одну бутылку красного и растягивал ее на целый день! Иногда ему удавалось схитрить, он выбирался из здания суда через боковую дверь, входил в бистро и заказывал божоле.
Сначала он дал себе обещание брать только один стакан. Потом как-то неосмотрительно показал хозяину на пустой стакан, и тот налил еще вина, а с тех пор подавал ему вторую порцию, не дожидаясь заказа.
Но теперь он никогда не был пьян. Ни разу! Даже напротив. Но вот сегодня, чтобы не притупились зубы, ему требовалась дополнительная порция алкоголя.
- Я отмечу противоречия в показаниях Берго, - сказала Николь, подчеркивая фразу жирной красной чертой.- Он уверяет, что двадцать первого октября Эмиль приходил к нему, чтобы продать часы. А судя по материалам, это не могло быть раньше четырнадцатого или пятнадцатого. Берго ошибся на целую неделю.
Берго! Еще один, о чьем существовании Лурса раньше и не подозревал. Редко-редко кто заходил, да и то случайно, в его часовую мастерскую, такую узенькую, что с улицы ее трудно было заметить; к тому же она была расположена очень неудачно - между мясной и бакалейной лавками, за рынком.
Берго... Огромный, дряблый, с отвислым животом... Берго, от которого вечно разило прогорклым маслом и который, казалось, впервые в жизни решился покинуть свою тихую заводь, где ржавели старые будильники, разобранные часовые механизмы и поддельные побрякушки.
Однако он жил. И другие тоже. И их имена, произнесенные вслух, звучали уже не как обычные имена.
Как раз когда дочь упомянула Берго, Лурса, сам того не желая, нашел определение своему собственному состоянию: в эту минуту он был подобен ученому, посвятившему годы и годы какому-нибудь монументальному труду, скажем исследованию в девяти томах о жесткокрылых или о Четвертой династии.
Все было здесь, на его письменном столе. Вместе с именами, которые для большинства людей или ничего не значат, или значат очень мало.
Берго, Пижоле, Штюфф...
Для него они были исполнены смысла, жизни, трагедии. Стопка возвышалась, как колонна, и...
Он снова поднялся и, стараясь не замечать взгляда дочери, открыл стенной шкаф и налил себе чуточку рома.
Потому что теперь, когда все было кончено, требовалось сохранить веру. Никак нельзя по выходе из туннеля вновь попасть в зубья будничной рутины...
Но существовал Большой Луи, разумеется - мертвый Луи, живой он не представлял никакого интереса.
И еще тот, кто его убил.
И тот, кто его не убивал: Эмиль, который то весь сжимался, то сидел как оглушенный, иногда вскипал от гнева, заходился в настоящей истерике и вопил в кабинете Дюкупа:
- Я же вам говорю, что я не виноват... Вы не имеете права. Вы грязный тип!..
Грязным типом он обзывал вылощенного до блеска Дюкупа! Иногда он говорил, как и все, интересовался подробностями.
- А много будет народу? Правда, что из Парижа приедут журналисты?
Дюкуп в конце концов устал и, воспользовавшись рождественскими каникулами, укатил в горы отдохнуть.
От всего этого подступало к горлу, душило. Иной раз Лурса начинало казаться, что он живет не среди людей, а среди их теней.
Уже трижды после начала событий отец и сын Дайа, колбасники, затевали драку, колотили друг друга руками, ногами.
- Ты меня не запугаешь! - кричал сын.
- Ах ты, грязный ворюга!..
- Будто сам воровать не умеешь!
Приходилось вмешиваться посторонним. Один раз вызывали даже полицию, так как папаша разбил сыну в кровь губу.
А к Детриво, которого отыскали в Париже и который ни за какие блага мира не соглашался возвращаться в Мулен, потому что, по его словам, он там умрет от стыда, уехал его отец, кассир. Оба они порешили, что юноша, не дожидаясь призыва, немедленно поступит на военную службу.
Теперь он служил в интендантстве Орлеана и ходил в чересчур длинной шинели, очевидно, все такой же - в очках и с прыщами на физиономии.
Четыре допроса и одна очная ставка с Маню.
"Сам не понимаю, как я мог это сделать. Я дал себя завлечь. Я всегда отказывался красть деньги, даже у родителей..."
Историю с кражами потушили. Отец Эдмона Доссена расплатился за всех. Торговцам дали отступного, и те не подали жалобы. Местная газета молчала.
Тем не менее в городе было несколько человек, на которых при встрече оборачивались. Можно было даже сказать, что существует два города, два Мулена: один живет неизвестно зачем, без смысла и цели, и другой, для которого дело Маню было как бы неким стержнем, весь в тайниках мрака, полный самых неожиданных персонажей; вот их-то Лурса и извлекал на свет Божий, а затем заводил новую папку с именем одного из них на обложке.
- Не слишком ли ты будешь завтра усталой?
Николь насмешливо улыбнулась. Разве когда-нибудь показывала она при посторонних хоть малейшую усталость или уныние? Она сбивала с толку именно тем, что всегда оставалась сама собой, невозмутимая, упрямая; казалось, даже в округлых линиях ее лица и фигуры было что-то вызывающее.
Николь не похудела. Никуда не поехала на рождественские каникулы. Каждый вечер отец, вернувшись из суда, заставал дочь у себя в кабинете в неизменно ровном расположении духа.