Страница:
— Я должен ее увидеть, — повторяет он. — Мне нужно ей кое-что сказать.
— Сожалею, что лишен возможности удовлетворить вашу просьбу.
— Вы отказываетесь дать мне ее адрес?
— К моему огорчению, да.
— Она еще в Париже?
Он пробует хитрить, взять меня на пушку, как выразилась бы Иветта. Я молча разглядываю его, и он, опустив голову и уставившись в пол, выдавливает севшим голосом:
— Вы не имеете права так поступать. Вы же знаете, я ее люблю.
И зачем только я возражаю:
— Она вас не любит.
Неужели я стану рассуждать о любви с молодым человеком, стараться втолковать ему, что Иветта принадлежит мне, спорить о наших правах на обладание ею?
— Дайте ее адрес, — набычившись, твердит Мазетти.
И так как он тянется рукой к карману, я слегка продвигаю свою по направлению к приоткрытому ящику. Мазетти тут же все понимает. Он вытаскивает носовой платок, потому что простужен, и негромко бросает:
— Не бойтесь. Я не вооружен.
— А я и не боюсь.
— Тогда скажите, где она.
Какой путь пробежала его мысль за те две недели, что он не подавал признаков жизни? Я этого не знаю. Между ним и мной вырастает стена. Я ждал применения силы, но оказался перед лицом чего-то приглушенного, нездорового, тревожного. Мне даже пришло в голову, что он проник в мою контору с намерением покончить здесь с собой.
— Скажите. Обещаю вам, решать будет она.
И он добавляет, искушая меня:
— Чего вам бояться?
— Она не хочет вас видеть.
— Почему?
Что ответишь на такой вопрос?
— Сожалею, Мазетти. Прошу вас не настаивать, потому что не изменю своей позиции. Поверьте, вы скоро ее забудете…
Я вовремя спохватываюсь. Нельзя же в самом деле зайти настолько далеко, чтобы брякнуть:
— И тогда будете мне благодарны.
В это мгновение к моим щекам словно приливает жаркая волна: передо мной встает картина вчерашнего вечера — три наших обнаженных тела в замутненном сумерками зеркале.
— Еще раз прошу вас…
— Нет.
— Вы отдаете себе отчет в том, что делаете?
— Я давно уже привык отвечать за свои поступки.
Мне кажется, что я декламирую скверный текст совсем уж скверной пьесы.
— Когда-нибудь вы в этом раскаетесь.
— Это мое дело.
— Вы жестокий человек. И совершаете дурной поступок.
Почему он говорит мне слова, которых я не ожидал, и ведет себя так, что это никак не вяжется с его обликом молодого зверя? Не хватает только, чтобы он расплакался, что вполне может случиться: я же вижу, как дрожат у него губы. А вдруг это просто подавленное неистовство?
— Да, дурной поступок и подлость, господин Юбийо.
Услышав из его уст свое имя, я вздрогнул, а слово «господин» неожиданно внесло в наше объяснение нотку формальности.
— Еще раз сожалею, что разочаровал вас.
— Как она?
— Хорошо.
— Не вспоминала обо мне?
— Нет.
— Она…
Он увидел, что, потеряв терпение, я нажал кнопку.
— Проводите господина Мазетти.
Стоя посреди кабинета, он смерил сначала меня, потом Борденав тяжелым взглядом, и длилось это целую вечность. Потом открыл рот, но, ничего не сказав, опустил голову и направился к выходу. Некоторое время я сидел неподвижно, но, услышав треск заведенного мотоцикла, устремился к окну и увидел, как Мазетти, в кожаной куртке, без головного убора, подставив курчавую шевелюру ноябрьскому ветру, удаляется по улице Двух Мостов.
Будь у меня в кабинете спиртное, я пропустил бы стаканчик, чтобы отбить дурной вкус во рту, который представлялся мне дурным вкусом жизни вообще.
Мазетти не столько встревожил, сколько смутил меня. Чувствую, что вот-вот поставлю себе новые вопросы, на которые будет нелегко ответить.
Мне пришлось прерваться, чтобы ответить на звонок одного моего судебного противника, осведомлявшегося, согласен ли я на перенесение разбирательства по делу. Я без возражений сказал «да», чем удивил его. Потом вызвал Борденав и, ни словом не намекнув на недавний визит, полтора часа диктовал ей, а затем пошел наверх завтракать.
Как было уже много раз, меня гложет давний вопрос, который я вечно оставлял нерешенным или решенным только наполовину. С отроческих, нет, пожалуй, с детских лет на улице Висконти я разуверился в общепринятой морали, преподносимой нам в школьных учебниках, а позднее в официальных речах и со страниц благонамеренных газет.
Двадцать лет занятий своей профессией и общения с тем, что называют «парижским обществом», разными Коринами и Мориа в том числе, тоже способствовали перемене в моих взглядах.
Отнимая Вивиану у мэтра Андрие, я не считал себя непорядочным человеком и не чувствовал за собой вины, как не чувствовал ее, когда поселил Иветту на бульваре Сен-Мишель.
Вчера, когда Жанина стала участницей наших забав перед большим зеркалом, разглядывать нас в котором так нравится Иветте, я тоже не был ни в чем виноват. Я был куда более недоволен собой в Сюлли на берегу канала в тот вечер, когда принял предложение Жозефа Бокка, потому что там речь шла о принципиальном вопросе и мой шаг не соответствовал представлению, которое я составил себе о своей карьере.
Это часто случалось и впоследствии, особенно на профессиональной почве, как случалось мне завидовать неподкупности иных своих собратьев или безмятежности добрых женщин, возвращающихся домой после мессы.
Я ни в чем не раскаиваюсь Ни во что не верю. Никогда не терзался угрызениями совести, но — и это по временам смущает меня — испытываю приступы ностальгии по иной жизни, которая походила бы как раз на ту, что пропагандируется в речах на раздаче школьных наград и в книжках с картинками.
Неужели я заблуждаюсь на собственный счет с самого начала своего существования? Знавал ли подобную тревогу мой отец и не сожалел ли он, что не стал мужем и отцом семейства, как все другие?
Какие еще «все другие»? Я на опыте убедился, что семей «как все другие» не существует, что достаточно поскоблить любую снаружи и разобраться в отношениях — внутри нее, как найдешь тех же мужчин и женщин, те же соблазны и слабости. Меняется только фасад, в остальном же все сводится к одному больше или меньше искренности, скрытности да, пожалуй, иллюзий.
Отчего же в случае со мной получается, что мне периодически становится не по себе, словно и в самом деле в жизни можно вести себя иначе?
Знакомы ли подобные треволнения такой женщине, как Вивиана?
Я застаю ее наверху, прямую и подтянутую, в темном шерстяном платье, оживляемом лишь бриллиантовой брошью.
— Ты не забыл, что сегодня в отеле «Друо» распродажа Соже?
С тех пор как я купил квартиру на Орлеанской набережной, мою жену обуяла страсть к покупкам, особенно предметов личного обихода, и прежде всего драгоценностей; это смахивает у нее на месть или стремление компенсировать себя. Распродажа Соже как раз и есть распродажа драгоценностей.
— Устал?
— Не очень — В суде сегодня выступаешь?
— Два рядовых дела. Третье потрудней, но противная сторона просит отложить разбирательство.
Ну почему она не отучится от привычки вперяться в меня, читая по моему лицу мои секреты или улавливая мгновения слабости! Это превратилось у нее в манию Не исключено, впрочем, что Вивиана страдала ею всегда, а я просто не замечал.
За столом молчаливо и деловито прислуживает Альбер.
— Знаешь новости насчет Мориа?
— Я газет не читал.
— Он формирует свой кабинет.
— По тому списку, что вчера показывала нам Корина?
— С незначительными изменениями. Хранителем печати станет один из твоих коллег.
— Кто?
— Угадай.
У меня на сей счет нет никаких соображений, интереса к этому — тоже.
— Рибуле.
Он то, что я назвал бы честолюбивым порядочным человеком, я хочу сказать — человеком, который пользуется репутацией порядочного, чтобы делать карьеру, или, если угодно, избрал своим девизом порядочность, потому что подчас это наикратчайший путь к карьере. У него пятеро детей, которых Рибуле воспитывает в строгих правилах, и, по слухам, он принадлежит к общине братьев-мирян. Я не удивлюсь, если это действительно так, потому что он ведет почти все судебные дела Церкви и к нему обращаются богатые люди, которым хочется расторгнуть свой брак обязательно в Риме[6].
— С Пемалем виделся?
— Сегодня утром нет: у меня было совещание.
— Он продолжает тебя колоть?
Вопрос поставлен с целью заставить меня признаться, что мне делают уколы на Орлеанской набережной. Это становится тягостным. Мы еще не враги, но нам нечего друг другу сказать, и совместные трапезы все больше раздражают нас.
Вивиана думает лишь о том, как, воспользовавшись моей усталостью или с помощью какого угодно средства вернуть меня, то есть вынудить порвать с Иветтой, а я со своей стороны одержим желанием увидеть на ее месте Иветту.
Как смотреть друг другу в глаза при таких условиях? Я, например, убежден — мысль об этом внезапно возникла у меня за столом, — что, будь Вивиана в курсе сегодняшнего утреннего визита и знай она адрес Мазетти, она, не задумываясь, сообщила бы ему каким-нибудь способом, где живет Иветта.
Чем дольше я думаю об этом, тем больше этого боюсь. Я спрашиваю себя: не позвонил ли бы я Вивиане на месте Мазетти и не задал ли бы ей вопрос, который он столько раз повторил мне нынче утром? У нее-то он добился бы ответа!
Пора мне вновь привести себя в равновесие. Большая часть моих тревог обусловлена усталостью, и это наводит на новую мысль, которой довольно, чтобы оттеснить все остальные. Раз уж мне без конца твердят, что я должен устроить себе каникулы, почему бы не воспользоваться рождественскими праздниками и не съездить с Иветтой в горы или на Лазурный берег? Она, кстати, впервые увидит что-то, кроме Лиона и Парижа.
Как отреагирует на это Вивиана? Я предвижу неприятности. Она будет защищаться, рассуждать о том, как наврежу я себе с профессиональной точки зрения.
Вот я уже и воспрял духом от перспективы такой поездки. Выше я говорил о новом этапе. Пытался угадать, каким он будет. Да вот же он: поездка вдвоем, Точь-в-точь настоящая супружеская пара.
Слово «пара» кажется мне чудесным. Мы с Иветтой никогда еще не были парой. А теперь, по крайней мере на несколько дней, будем, и персонал отеля станет называть ев «мадам».
— Что с тобой?
— Со мной?
— Да. Ты ведь о чем-то думаешь?
— Ты, кажется, беспокоилась насчет моего здоровья?
— Ну и что?
— Ничего. Просто мне пришло в голову, что приближается Рождество и я, возможно, дам себе передышку.
— Наконец-то!
Вивиана не подозревает, в чем дело, иначе она не вздохнула бы с облегчением: «Наконец-то!»
По дороге во Дворец я должен на минутку забежать к Иветте: надо же сообщить ей великую новость. Я еще не представляю себе, как осуществить свой замысел, но знаю, что осуществлю его.
— Куда поедешь?
— Представления не имею.
— В Сюлли?
— Разумеется нет.
Не понимаю, какое ослепление побудило нас приобрести загородный дом неподалеку от Сюлли. В первый же год я нашел Орлеанский лес унылым и мрачным, а с людьми, у которых на языке только кабаны, собаки да ружья, мне всегда было противно.
— Бокка давно уже предлагает тебе даже в его отсутствие погостить в их ментонском поместье. Говорят, оно уникально.
— Я подумаю.
Вивиана забеспокоилась: я сказал «я», а не «мы» и не спросил ее мнения.
Похоже, я становлюсь безжалостен. Злюсь на себя за это и все-таки не могу удержаться. Мне весело. Больше у меня нет проблем. Мы с Иветтой уедем на каникулы играть в «мсье-мадам». Слово «мадам» взволнует ее. Это пришло мне на ум только сейчас. Здесь, в Париже, когда мы выходим в город, к ней всегда обращаются «мадемуазель». В гостинице в горах или на Ривьере будет по-другому.
— Спешишь?
— Да.
Досадно, что ждать еще три недели. Они кажутся мне вечностью, и к тому же, насколько я себя знаю, я буду опасаться разных надуманных мною самим помех. По-настоящему следовало бы уехать сегодня и сразу, так, чтобы перестать носиться с мыслями о Мазетти и о нашем с женой тошнотворном тет-а-тет. Еще немного — и я, бросив все дела и не предупредив Вивиану, возьму и уеду.
Воображаю, какой у нее будет вид, когда она получит телеграмму из Шамони или Канна!
— Утром ничего не произошло? — словно мимоходом спрашивает она.
Вот-те на! Опять догадалась, и это выводит меня из себя.
— А что могло произойти?
— Не знаю. Ты какой-то необычный.
— Какой же это я?
— Такой, словно изо всех сил пытаешься отогнать мысль о чем-то неприятном.
Я не решаюсь вспылить, потому что тронут. Вероятно, стало бы легче, если бы я сорвался, хотя бы для того, чтобы забыть о Мазетти, но у меня еще достаточно хладнокровия, чтобы предвидеть, что, сорвавшись, будет трудно взять себя в руки.
До чего я могу позволить себе дойти? У меня слишком накипело на сердце, но сегодня я еще не готов к разрыву. Нужно избежать столкновения. К тому же меня ждут во Дворце, в двух разных присутствиях.
— Ты очень наблюдательна, верно?
— Просто я начинаю тебя понимать.
— Ты в этом так уверена?
Вивиана сдержанно улыбается, как человек, никогда не сомневающийся в себе.
— Больше, чем ты думаешь, — роняет она.
Я встаю из-за стола, не дожидаясь, пока она доест десерт.
— Извини.
— Ради Бога.
У дверей я задерживаюсь. Мне тяжело вот так расставаться с ней.
— До скорого!
— Надеюсь, встретимся на коктейле у Габи?
— Рассчитываю там быть.
— Ты это обещал ее мужу.
— Сделаю все от меня зависящее.
Когда я выхожу из дома, у меня появляется желание удостовериться, нет ли поблизости Мазетти. Нет, никого не видно. Жизнь прекрасна. Я шагаю по набережной.
В воздухе кружится белая крупа, но это еще не называется снегом. Чета клошаров под мостом сортирует старую бумагу.
Я уже привык к лестнице. Она такая же или почти такая же, как на Анжуйской набережной: перила из кованого железа, вечно холодящие руку, каменные ступени до второго этажа.
Квартира находится на четвертом. У меня свой ключ. Пользоваться им удовольствие, и все-таки каждый раз я испытываю беспокойство: я не знаю, что меня ждет.
Войдя, я раскрываю рот, чтобы торжествующим голосом сообщить новость:
«Угадай, где мы с тобой проведем Рождество!»
Но появляется Жанина в черном платье, белом фартучке и вышитом чепчике, ни дать ни взять театральная субретка, и подносит палец к губам:
— Тес!
Хотя она улыбается, взгляд у меня вопросительный и встревоженный.
— Ну, что еще стряслось?
— Ничего, — шепчет она, наклоняясь ко мне. — Просто спит без задних ног С нежностью сообщницы она берет меня за руку, подводит к дверям, приоткрывает их, и я различаю в полутьме волосы Иветты на подушке, контуры ее тела под одеялом, высунувшуюся голую ногу Жанина бесшумно поправляет одеяло, возвращается, закрывает двери — Что-нибудь передать?
— Нет. Вечером приду снова.
Глаза у нее посверкивают. Она, без сомнения, думает о вчерашнем, и это ее забавляет; она держится ко мне ближе, чем обычно, касаясь меня грудью.
В передней я осведомляюсь:
— Никто не приходил?
— Нет. Да и кто мог прийти?
Жанина безусловно в курсе: Иветта наверняка описала ей свою жизнь, и я напрасно задал вопрос.
— Успели отдохнуть? — любопытствует она в свою очередь.
— Да, немного. Спасибо.
Я только-только успел заскочить в раздевалку и накинуть на плечи мантию.
Председательствующий Виньерон, сухарь, который не любит меня и имеет привычку поглаживать себе бороду, уже искал меня глазами, когда я влетел в зал.
— Иск Гийома Данде к Александрине Бретонно, — объявляет судебный пристав.
— Гийом Данде? Встаньте, когда называют ваше имя, и ответьте: здесь.
— Здесь.
— Александрина Бретонно?
Пристав нетерпеливо повторяет:
— Александрина Бретонно!
Председательствующий обводит взглядом ряды лиц, словно ищет ее в разномастной толпе, и женщина, толстая, запыхавшаяся, наконец появляется: она прождала целый час в другом присутствии, куда ее по ошибке направили.
Она кричит из глубины зала:
— Я здесь, господин судья! Прошу извинить за…
Вокруг стоит запах казенного помещения и плохо вымытых тел, запах моего хлева.
Разве я здесь не у себя?
Глава 7
— Сожалею, что лишен возможности удовлетворить вашу просьбу.
— Вы отказываетесь дать мне ее адрес?
— К моему огорчению, да.
— Она еще в Париже?
Он пробует хитрить, взять меня на пушку, как выразилась бы Иветта. Я молча разглядываю его, и он, опустив голову и уставившись в пол, выдавливает севшим голосом:
— Вы не имеете права так поступать. Вы же знаете, я ее люблю.
И зачем только я возражаю:
— Она вас не любит.
Неужели я стану рассуждать о любви с молодым человеком, стараться втолковать ему, что Иветта принадлежит мне, спорить о наших правах на обладание ею?
— Дайте ее адрес, — набычившись, твердит Мазетти.
И так как он тянется рукой к карману, я слегка продвигаю свою по направлению к приоткрытому ящику. Мазетти тут же все понимает. Он вытаскивает носовой платок, потому что простужен, и негромко бросает:
— Не бойтесь. Я не вооружен.
— А я и не боюсь.
— Тогда скажите, где она.
Какой путь пробежала его мысль за те две недели, что он не подавал признаков жизни? Я этого не знаю. Между ним и мной вырастает стена. Я ждал применения силы, но оказался перед лицом чего-то приглушенного, нездорового, тревожного. Мне даже пришло в голову, что он проник в мою контору с намерением покончить здесь с собой.
— Скажите. Обещаю вам, решать будет она.
И он добавляет, искушая меня:
— Чего вам бояться?
— Она не хочет вас видеть.
— Почему?
Что ответишь на такой вопрос?
— Сожалею, Мазетти. Прошу вас не настаивать, потому что не изменю своей позиции. Поверьте, вы скоро ее забудете…
Я вовремя спохватываюсь. Нельзя же в самом деле зайти настолько далеко, чтобы брякнуть:
— И тогда будете мне благодарны.
В это мгновение к моим щекам словно приливает жаркая волна: передо мной встает картина вчерашнего вечера — три наших обнаженных тела в замутненном сумерками зеркале.
— Еще раз прошу вас…
— Нет.
— Вы отдаете себе отчет в том, что делаете?
— Я давно уже привык отвечать за свои поступки.
Мне кажется, что я декламирую скверный текст совсем уж скверной пьесы.
— Когда-нибудь вы в этом раскаетесь.
— Это мое дело.
— Вы жестокий человек. И совершаете дурной поступок.
Почему он говорит мне слова, которых я не ожидал, и ведет себя так, что это никак не вяжется с его обликом молодого зверя? Не хватает только, чтобы он расплакался, что вполне может случиться: я же вижу, как дрожат у него губы. А вдруг это просто подавленное неистовство?
— Да, дурной поступок и подлость, господин Юбийо.
Услышав из его уст свое имя, я вздрогнул, а слово «господин» неожиданно внесло в наше объяснение нотку формальности.
— Еще раз сожалею, что разочаровал вас.
— Как она?
— Хорошо.
— Не вспоминала обо мне?
— Нет.
— Она…
Он увидел, что, потеряв терпение, я нажал кнопку.
— Проводите господина Мазетти.
Стоя посреди кабинета, он смерил сначала меня, потом Борденав тяжелым взглядом, и длилось это целую вечность. Потом открыл рот, но, ничего не сказав, опустил голову и направился к выходу. Некоторое время я сидел неподвижно, но, услышав треск заведенного мотоцикла, устремился к окну и увидел, как Мазетти, в кожаной куртке, без головного убора, подставив курчавую шевелюру ноябрьскому ветру, удаляется по улице Двух Мостов.
Будь у меня в кабинете спиртное, я пропустил бы стаканчик, чтобы отбить дурной вкус во рту, который представлялся мне дурным вкусом жизни вообще.
Мазетти не столько встревожил, сколько смутил меня. Чувствую, что вот-вот поставлю себе новые вопросы, на которые будет нелегко ответить.
Мне пришлось прерваться, чтобы ответить на звонок одного моего судебного противника, осведомлявшегося, согласен ли я на перенесение разбирательства по делу. Я без возражений сказал «да», чем удивил его. Потом вызвал Борденав и, ни словом не намекнув на недавний визит, полтора часа диктовал ей, а затем пошел наверх завтракать.
Как было уже много раз, меня гложет давний вопрос, который я вечно оставлял нерешенным или решенным только наполовину. С отроческих, нет, пожалуй, с детских лет на улице Висконти я разуверился в общепринятой морали, преподносимой нам в школьных учебниках, а позднее в официальных речах и со страниц благонамеренных газет.
Двадцать лет занятий своей профессией и общения с тем, что называют «парижским обществом», разными Коринами и Мориа в том числе, тоже способствовали перемене в моих взглядах.
Отнимая Вивиану у мэтра Андрие, я не считал себя непорядочным человеком и не чувствовал за собой вины, как не чувствовал ее, когда поселил Иветту на бульваре Сен-Мишель.
Вчера, когда Жанина стала участницей наших забав перед большим зеркалом, разглядывать нас в котором так нравится Иветте, я тоже не был ни в чем виноват. Я был куда более недоволен собой в Сюлли на берегу канала в тот вечер, когда принял предложение Жозефа Бокка, потому что там речь шла о принципиальном вопросе и мой шаг не соответствовал представлению, которое я составил себе о своей карьере.
Это часто случалось и впоследствии, особенно на профессиональной почве, как случалось мне завидовать неподкупности иных своих собратьев или безмятежности добрых женщин, возвращающихся домой после мессы.
Я ни в чем не раскаиваюсь Ни во что не верю. Никогда не терзался угрызениями совести, но — и это по временам смущает меня — испытываю приступы ностальгии по иной жизни, которая походила бы как раз на ту, что пропагандируется в речах на раздаче школьных наград и в книжках с картинками.
Неужели я заблуждаюсь на собственный счет с самого начала своего существования? Знавал ли подобную тревогу мой отец и не сожалел ли он, что не стал мужем и отцом семейства, как все другие?
Какие еще «все другие»? Я на опыте убедился, что семей «как все другие» не существует, что достаточно поскоблить любую снаружи и разобраться в отношениях — внутри нее, как найдешь тех же мужчин и женщин, те же соблазны и слабости. Меняется только фасад, в остальном же все сводится к одному больше или меньше искренности, скрытности да, пожалуй, иллюзий.
Отчего же в случае со мной получается, что мне периодически становится не по себе, словно и в самом деле в жизни можно вести себя иначе?
Знакомы ли подобные треволнения такой женщине, как Вивиана?
Я застаю ее наверху, прямую и подтянутую, в темном шерстяном платье, оживляемом лишь бриллиантовой брошью.
— Ты не забыл, что сегодня в отеле «Друо» распродажа Соже?
С тех пор как я купил квартиру на Орлеанской набережной, мою жену обуяла страсть к покупкам, особенно предметов личного обихода, и прежде всего драгоценностей; это смахивает у нее на месть или стремление компенсировать себя. Распродажа Соже как раз и есть распродажа драгоценностей.
— Устал?
— Не очень — В суде сегодня выступаешь?
— Два рядовых дела. Третье потрудней, но противная сторона просит отложить разбирательство.
Ну почему она не отучится от привычки вперяться в меня, читая по моему лицу мои секреты или улавливая мгновения слабости! Это превратилось у нее в манию Не исключено, впрочем, что Вивиана страдала ею всегда, а я просто не замечал.
За столом молчаливо и деловито прислуживает Альбер.
— Знаешь новости насчет Мориа?
— Я газет не читал.
— Он формирует свой кабинет.
— По тому списку, что вчера показывала нам Корина?
— С незначительными изменениями. Хранителем печати станет один из твоих коллег.
— Кто?
— Угадай.
У меня на сей счет нет никаких соображений, интереса к этому — тоже.
— Рибуле.
Он то, что я назвал бы честолюбивым порядочным человеком, я хочу сказать — человеком, который пользуется репутацией порядочного, чтобы делать карьеру, или, если угодно, избрал своим девизом порядочность, потому что подчас это наикратчайший путь к карьере. У него пятеро детей, которых Рибуле воспитывает в строгих правилах, и, по слухам, он принадлежит к общине братьев-мирян. Я не удивлюсь, если это действительно так, потому что он ведет почти все судебные дела Церкви и к нему обращаются богатые люди, которым хочется расторгнуть свой брак обязательно в Риме[6].
— С Пемалем виделся?
— Сегодня утром нет: у меня было совещание.
— Он продолжает тебя колоть?
Вопрос поставлен с целью заставить меня признаться, что мне делают уколы на Орлеанской набережной. Это становится тягостным. Мы еще не враги, но нам нечего друг другу сказать, и совместные трапезы все больше раздражают нас.
Вивиана думает лишь о том, как, воспользовавшись моей усталостью или с помощью какого угодно средства вернуть меня, то есть вынудить порвать с Иветтой, а я со своей стороны одержим желанием увидеть на ее месте Иветту.
Как смотреть друг другу в глаза при таких условиях? Я, например, убежден — мысль об этом внезапно возникла у меня за столом, — что, будь Вивиана в курсе сегодняшнего утреннего визита и знай она адрес Мазетти, она, не задумываясь, сообщила бы ему каким-нибудь способом, где живет Иветта.
Чем дольше я думаю об этом, тем больше этого боюсь. Я спрашиваю себя: не позвонил ли бы я Вивиане на месте Мазетти и не задал ли бы ей вопрос, который он столько раз повторил мне нынче утром? У нее-то он добился бы ответа!
Пора мне вновь привести себя в равновесие. Большая часть моих тревог обусловлена усталостью, и это наводит на новую мысль, которой довольно, чтобы оттеснить все остальные. Раз уж мне без конца твердят, что я должен устроить себе каникулы, почему бы не воспользоваться рождественскими праздниками и не съездить с Иветтой в горы или на Лазурный берег? Она, кстати, впервые увидит что-то, кроме Лиона и Парижа.
Как отреагирует на это Вивиана? Я предвижу неприятности. Она будет защищаться, рассуждать о том, как наврежу я себе с профессиональной точки зрения.
Вот я уже и воспрял духом от перспективы такой поездки. Выше я говорил о новом этапе. Пытался угадать, каким он будет. Да вот же он: поездка вдвоем, Точь-в-точь настоящая супружеская пара.
Слово «пара» кажется мне чудесным. Мы с Иветтой никогда еще не были парой. А теперь, по крайней мере на несколько дней, будем, и персонал отеля станет называть ев «мадам».
— Что с тобой?
— Со мной?
— Да. Ты ведь о чем-то думаешь?
— Ты, кажется, беспокоилась насчет моего здоровья?
— Ну и что?
— Ничего. Просто мне пришло в голову, что приближается Рождество и я, возможно, дам себе передышку.
— Наконец-то!
Вивиана не подозревает, в чем дело, иначе она не вздохнула бы с облегчением: «Наконец-то!»
По дороге во Дворец я должен на минутку забежать к Иветте: надо же сообщить ей великую новость. Я еще не представляю себе, как осуществить свой замысел, но знаю, что осуществлю его.
— Куда поедешь?
— Представления не имею.
— В Сюлли?
— Разумеется нет.
Не понимаю, какое ослепление побудило нас приобрести загородный дом неподалеку от Сюлли. В первый же год я нашел Орлеанский лес унылым и мрачным, а с людьми, у которых на языке только кабаны, собаки да ружья, мне всегда было противно.
— Бокка давно уже предлагает тебе даже в его отсутствие погостить в их ментонском поместье. Говорят, оно уникально.
— Я подумаю.
Вивиана забеспокоилась: я сказал «я», а не «мы» и не спросил ее мнения.
Похоже, я становлюсь безжалостен. Злюсь на себя за это и все-таки не могу удержаться. Мне весело. Больше у меня нет проблем. Мы с Иветтой уедем на каникулы играть в «мсье-мадам». Слово «мадам» взволнует ее. Это пришло мне на ум только сейчас. Здесь, в Париже, когда мы выходим в город, к ней всегда обращаются «мадемуазель». В гостинице в горах или на Ривьере будет по-другому.
— Спешишь?
— Да.
Досадно, что ждать еще три недели. Они кажутся мне вечностью, и к тому же, насколько я себя знаю, я буду опасаться разных надуманных мною самим помех. По-настоящему следовало бы уехать сегодня и сразу, так, чтобы перестать носиться с мыслями о Мазетти и о нашем с женой тошнотворном тет-а-тет. Еще немного — и я, бросив все дела и не предупредив Вивиану, возьму и уеду.
Воображаю, какой у нее будет вид, когда она получит телеграмму из Шамони или Канна!
— Утром ничего не произошло? — словно мимоходом спрашивает она.
Вот-те на! Опять догадалась, и это выводит меня из себя.
— А что могло произойти?
— Не знаю. Ты какой-то необычный.
— Какой же это я?
— Такой, словно изо всех сил пытаешься отогнать мысль о чем-то неприятном.
Я не решаюсь вспылить, потому что тронут. Вероятно, стало бы легче, если бы я сорвался, хотя бы для того, чтобы забыть о Мазетти, но у меня еще достаточно хладнокровия, чтобы предвидеть, что, сорвавшись, будет трудно взять себя в руки.
До чего я могу позволить себе дойти? У меня слишком накипело на сердце, но сегодня я еще не готов к разрыву. Нужно избежать столкновения. К тому же меня ждут во Дворце, в двух разных присутствиях.
— Ты очень наблюдательна, верно?
— Просто я начинаю тебя понимать.
— Ты в этом так уверена?
Вивиана сдержанно улыбается, как человек, никогда не сомневающийся в себе.
— Больше, чем ты думаешь, — роняет она.
Я встаю из-за стола, не дожидаясь, пока она доест десерт.
— Извини.
— Ради Бога.
У дверей я задерживаюсь. Мне тяжело вот так расставаться с ней.
— До скорого!
— Надеюсь, встретимся на коктейле у Габи?
— Рассчитываю там быть.
— Ты это обещал ее мужу.
— Сделаю все от меня зависящее.
Когда я выхожу из дома, у меня появляется желание удостовериться, нет ли поблизости Мазетти. Нет, никого не видно. Жизнь прекрасна. Я шагаю по набережной.
В воздухе кружится белая крупа, но это еще не называется снегом. Чета клошаров под мостом сортирует старую бумагу.
Я уже привык к лестнице. Она такая же или почти такая же, как на Анжуйской набережной: перила из кованого железа, вечно холодящие руку, каменные ступени до второго этажа.
Квартира находится на четвертом. У меня свой ключ. Пользоваться им удовольствие, и все-таки каждый раз я испытываю беспокойство: я не знаю, что меня ждет.
Войдя, я раскрываю рот, чтобы торжествующим голосом сообщить новость:
«Угадай, где мы с тобой проведем Рождество!»
Но появляется Жанина в черном платье, белом фартучке и вышитом чепчике, ни дать ни взять театральная субретка, и подносит палец к губам:
— Тес!
Хотя она улыбается, взгляд у меня вопросительный и встревоженный.
— Ну, что еще стряслось?
— Ничего, — шепчет она, наклоняясь ко мне. — Просто спит без задних ног С нежностью сообщницы она берет меня за руку, подводит к дверям, приоткрывает их, и я различаю в полутьме волосы Иветты на подушке, контуры ее тела под одеялом, высунувшуюся голую ногу Жанина бесшумно поправляет одеяло, возвращается, закрывает двери — Что-нибудь передать?
— Нет. Вечером приду снова.
Глаза у нее посверкивают. Она, без сомнения, думает о вчерашнем, и это ее забавляет; она держится ко мне ближе, чем обычно, касаясь меня грудью.
В передней я осведомляюсь:
— Никто не приходил?
— Нет. Да и кто мог прийти?
Жанина безусловно в курсе: Иветта наверняка описала ей свою жизнь, и я напрасно задал вопрос.
— Успели отдохнуть? — любопытствует она в свою очередь.
— Да, немного. Спасибо.
Я только-только успел заскочить в раздевалку и накинуть на плечи мантию.
Председательствующий Виньерон, сухарь, который не любит меня и имеет привычку поглаживать себе бороду, уже искал меня глазами, когда я влетел в зал.
— Иск Гийома Данде к Александрине Бретонно, — объявляет судебный пристав.
— Гийом Данде? Встаньте, когда называют ваше имя, и ответьте: здесь.
— Здесь.
— Александрина Бретонно?
Пристав нетерпеливо повторяет:
— Александрина Бретонно!
Председательствующий обводит взглядом ряды лиц, словно ищет ее в разномастной толпе, и женщина, толстая, запыхавшаяся, наконец появляется: она прождала целый час в другом присутствии, куда ее по ошибке направили.
Она кричит из глубины зала:
— Я здесь, господин судья! Прошу извинить за…
Вокруг стоит запах казенного помещения и плохо вымытых тел, запах моего хлева.
Разве я здесь не у себя?
Глава 7
Я собирался написать, что последнее время жизнь у меня была слишком насыщена и не оставляла досуга на то, чтобы отпереть шкаф, где хранится досье. Но ведь она была такой же и в предшествующие недели. А может, у меня исчезла прежняя потребность разобраться в самом себе?
Тем не менее я нацарапываю в блокноте несколько слов, нечто вроде узелков на память, которые просматриваю и объясняю задним числом:
Четверг, 28 ноября «Лыжные брюки. Пемаль».
Во вторник вечером, за два дня до этой записи, я поговорил о каникулах с Иветтой, и реакция ее оказалась совершенно неожиданной. Она подозрительно посмотрела на меня и бросила:
— Решил сплавить меня куда-нибудь и развязаться со мной?
Не помню, в каких словах я сообщил ей о своем решении. Наверно, брякнул что-нибудь вроде:
— Готовься провести Рождество в горах или на Лазурном берегу.
Ей даже не пришло в голову, что я могу ее сопровождать.
Я успокоил ее, но тем не менее она еще некоторое время тревожилась, находя, что это было бы слишком прекрасно.
— А жена позволит тебе уехать?
Чтобы рассеять ее опасения, я соврал:
— Она предупреждена.
— И что сказала?
— Ничего.
Только тогда Иветта позвала Жанину — ей потребовалась публика.
— Знаешь, что он мне объявил? Мы едем встречать Рождество на снегу.
Теперь пришел мой черед нахмуриться: я не собирался брать с собой Жанину.
К счастью, Иветта не подразумевала ее, сказав «мы».
— Или на Лазурном берегу, — добавил я.
— Если бы выбор зависел от меня, я предпочла бы горы. Зимой на Лазурный берег ездит, по-моему, одно старичье. Да и что там делать, если нельзя ни купаться, ни загорать? Я всегда мечтала о лыжах. А ты умеешь на них ходить?
Я взял всего несколько уроков, да и то давно.
Когда я на следующий день навестил Иветту, она, чтобы показать мне обнову, а заодно и для собственного удовольствия, была в лыжных брюках из черного габардина, обтягивавших ее маленький круглый зад.
— Нравится?
Пемаль, пришедший нас колоть, также застал ее в этом наряде, и она спустила штаны как заправский мужчина. В прихожей он, не сумев сдержать любопытства, на минуту задержался перед лыжами, которые Иветта тоже купила, и бросил на меня вопросительный взгляд. Я пояснил:
— Ну да! Я решил наконец устроить себе каникулы.
Потом проводил доктора до лестницы и на площадке шепнул:
— Не говорите об этом на Анжуйской набережной.
Купила Иветта и толстый шерстяной норвежский свитер с вышитыми на нем северными оленями. Мне придется заранее заказать номера в отеле, потому что на Рождество в горах все переполнено — в этом я когда-то убедился на опыте.
Суббота, 30 ноября.
«Обед в резиденции премьера. Вивиана — г-жа Мориа».
Жан Мориа, ставший, как и ожидалось, главой правительства, переселился в отель «Матиньон» вместе с законной супругой, но по-прежнему почти постоянно ночует на улице Сен-Доминик. В эту субботу он устроил полуофициальный обед, на который кроме непосредственных сотрудников пригласил кое-кого из друзей, в том числе, разумеется, Корину и нас. Г-жа Мориа, которую почти никто не знает, исполняла обязанности хозяйки дома, но так неуклюже, так явно страшась допустить какой-нибудь промах, что хотелось прийти ей на помощь.
Не думаю, что связь мужа слишком огорчает ее. Она на него не сердится и, если даже считает, что виноват кто-нибудь из них двоих, целиком берет вину на себя. До конца приема, а затем обеда она как бы извинялась за свое присутствие на них, чувствуя себя неуютно в платье от модного модельера, которое ей не шло, и я видел, как в затруднительных случаях она поворачивалась к Корине и спрашивала у той совета.
Она так безгранично смиренна, что порой становится совестно на нее смотреть и заговаривать с ней — настолько это ее стесняет. Легко ей дышится, лишь когда она остается забытой в своем углу, что случалось много раз, особенно во время обеда.
Когда мы возвращались в машине, Вивиана уронила:
— Бедняга!
— Кто?
— Мориа.
— Почему?
— В его положении ужасно тащить на себе обузу в виде такой жены. Будь у нее хоть капля достоинства, она давно бы вернула ему свободу.
— Он предлагал ей развод?
— Думаю, не осмелился.
— А Корина вышла бы за него, будь он свободен?
Их брак практически невозможен. Он был бы политическим самоубийством:
Корина чересчур богата, и Мориа обвинили бы в женитьбе по расчету. На мой взгляд, они оба используют бедную женщину в качестве ширмы.
Это соображение поразило меня потому, что подчеркнуло жестокость Вивианы к слабым и показало, как моя жена судит про себя об Иветте и в каком тоне разговаривает о ней с приятельницами.
— Ты всерьез задумал устроить себе каникулы?
— Да.
— Куда поедешь?
— Еще не знаю.
Она не только продолжает думать, что будет меня сопровождать, но и уверена, что я выберу Лазурный берег: в тех редких случаях, когда мы ездили в горы, я всегда жаловался, что нахожу климат неподходящим для себя. Готов держать пари, она немедленно закажет туалеты для Ривьеры; поэтому я даю себе слово молчать до последней минуты.
Воскресенье, 1 декабря.
«Трусики Жанины».
Интересно, что подумала бы Борденав, прочитай она эту запись в моем блокноте? Вторую половину сегодняшнего воскресенья я, как почти всегда, провел на Орлеанской набережной. Было морозно. Прохожие торопились, в квартире, распространяя приятный запах, пылал камин. Иветта спросила:
— На улицу, надеюсь, не пойдем?
Она теперь полюбила домоседничать, свернувшись клубком и мурлыча в чересчур натопленной спальне или гостиной, и Жанина, как следовало ожидать, занимает все большее место в ее, а заодно и нашей интимной жизни, что порой несколько меня стесняет. Я отдаю себе отчет, что для Иветты это благо. Она никогда еще не была такой раскованной, почти всегда веселой, причем веселость ее не напускная, как это чувствовалось раньше. У меня сложилось впечатление, что она вряд ли много думает о Мазетти.
Я поспел как раз к кофе, и когда Жанина подавала его, Иветта посоветовала мне:
— Пощупай-ка ее зад.
Не понимая, почему она об этом просит, я провел рукой по ягодицам Жанины, а Иветта продолжала:
— Ничего не замечаешь?
Нет, заметил. Под платьем у нашей прислуги не было белья — одна лишь голая кожа, по которой свободно скользила ткань.
— Мы решили, что она больше не будет носить дома трусики. Так забавней.
Теперь, когда мы занимаемся любовью, она через раз просит у меня разрешения позвать Жанину, а в воскресенье обошлась и без моего согласия, как будто все разумелось само собой.
Когда они вдвоем, у них очаровательно беззаботное настроение, и часто, появляясь на Орлеанской набережной, я слышу, как они шепчутся и прыскают со смеху; случается им и обмениваться через мое плечо сообщническими взглядами.
Жанина, которая явно попала в родную для себя атмосферу, расцветает и всячески старается ублажить как Иветту, так и меня. Иногда, провожая меня до дверей, она тихо осведомляется:
— Как вы ее находите? У нее счастливый вид, верно?
Это правда, но я видел Иветту в слишком многих ролях, чтобы забыть об осторожности. Когда мы лежим, вытянувшись и глядя на пляшущее пламя, она описывает порой свои сексуальные опыты в иронически-шутливом тоне, который не всегда гармонирует с представлениями, рождающимися от ее слов. Я научился от нее таким ухищрениям распутства, о которых не подозревал и от которых меня иногда коробит. Теперь она превращает эти рассказы в игру, преимущественно с Жаниной: та прямо-таки с трепетом ловит каждое слово.
В это воскресенье я обнаружил, что Иветта вовсе не так безалаберна, как старается выглядеть. Когда мы остались только вдвоем, выключили свет и она прижалась ко мне, я почувствовал, что она время от времени вздрагивает, и в какой-то момент спросил:
— О чем ты думаешь?
Она затрясла головой, потерлась о мою щеку, и лишь когда мне на грудь скатилась слеза, я сообразил, что Иветта плачет. Ей не сразу удалось заговорить. Взволнованный, я нежно обнял ее.
— Ответь же, девочка.
— Я думала, что может случиться.
Она опять заплакала, перемежая всхлипывания обрывками фраз:
— Мне больше не выдержать… Я храбрюсь… Я всегда храбрилась, но…
Она хлюпнула носом; я понял, что она высморкалась в простыню.
— Если ты меня бросишь, я, наверное, утоплюсь в Сене.
Я знаю, она этого не сделает, потому что панически боится смерти, но вот попытку покончить с собой, пожалуй, предпримет в расчете на жалостливость прохожих. Тем не менее можно не сомневаться: несчастна она будет.
— Ты первый, кто дал мне шанс жить по-человечески, и я до сих пор не понимаю — за что. Мне же грош цена. Я причиняла тебе только страдания и еще причиню.
Тем не менее я нацарапываю в блокноте несколько слов, нечто вроде узелков на память, которые просматриваю и объясняю задним числом:
Четверг, 28 ноября «Лыжные брюки. Пемаль».
Во вторник вечером, за два дня до этой записи, я поговорил о каникулах с Иветтой, и реакция ее оказалась совершенно неожиданной. Она подозрительно посмотрела на меня и бросила:
— Решил сплавить меня куда-нибудь и развязаться со мной?
Не помню, в каких словах я сообщил ей о своем решении. Наверно, брякнул что-нибудь вроде:
— Готовься провести Рождество в горах или на Лазурном берегу.
Ей даже не пришло в голову, что я могу ее сопровождать.
Я успокоил ее, но тем не менее она еще некоторое время тревожилась, находя, что это было бы слишком прекрасно.
— А жена позволит тебе уехать?
Чтобы рассеять ее опасения, я соврал:
— Она предупреждена.
— И что сказала?
— Ничего.
Только тогда Иветта позвала Жанину — ей потребовалась публика.
— Знаешь, что он мне объявил? Мы едем встречать Рождество на снегу.
Теперь пришел мой черед нахмуриться: я не собирался брать с собой Жанину.
К счастью, Иветта не подразумевала ее, сказав «мы».
— Или на Лазурном берегу, — добавил я.
— Если бы выбор зависел от меня, я предпочла бы горы. Зимой на Лазурный берег ездит, по-моему, одно старичье. Да и что там делать, если нельзя ни купаться, ни загорать? Я всегда мечтала о лыжах. А ты умеешь на них ходить?
Я взял всего несколько уроков, да и то давно.
Когда я на следующий день навестил Иветту, она, чтобы показать мне обнову, а заодно и для собственного удовольствия, была в лыжных брюках из черного габардина, обтягивавших ее маленький круглый зад.
— Нравится?
Пемаль, пришедший нас колоть, также застал ее в этом наряде, и она спустила штаны как заправский мужчина. В прихожей он, не сумев сдержать любопытства, на минуту задержался перед лыжами, которые Иветта тоже купила, и бросил на меня вопросительный взгляд. Я пояснил:
— Ну да! Я решил наконец устроить себе каникулы.
Потом проводил доктора до лестницы и на площадке шепнул:
— Не говорите об этом на Анжуйской набережной.
Купила Иветта и толстый шерстяной норвежский свитер с вышитыми на нем северными оленями. Мне придется заранее заказать номера в отеле, потому что на Рождество в горах все переполнено — в этом я когда-то убедился на опыте.
Суббота, 30 ноября.
«Обед в резиденции премьера. Вивиана — г-жа Мориа».
Жан Мориа, ставший, как и ожидалось, главой правительства, переселился в отель «Матиньон» вместе с законной супругой, но по-прежнему почти постоянно ночует на улице Сен-Доминик. В эту субботу он устроил полуофициальный обед, на который кроме непосредственных сотрудников пригласил кое-кого из друзей, в том числе, разумеется, Корину и нас. Г-жа Мориа, которую почти никто не знает, исполняла обязанности хозяйки дома, но так неуклюже, так явно страшась допустить какой-нибудь промах, что хотелось прийти ей на помощь.
Не думаю, что связь мужа слишком огорчает ее. Она на него не сердится и, если даже считает, что виноват кто-нибудь из них двоих, целиком берет вину на себя. До конца приема, а затем обеда она как бы извинялась за свое присутствие на них, чувствуя себя неуютно в платье от модного модельера, которое ей не шло, и я видел, как в затруднительных случаях она поворачивалась к Корине и спрашивала у той совета.
Она так безгранично смиренна, что порой становится совестно на нее смотреть и заговаривать с ней — настолько это ее стесняет. Легко ей дышится, лишь когда она остается забытой в своем углу, что случалось много раз, особенно во время обеда.
Когда мы возвращались в машине, Вивиана уронила:
— Бедняга!
— Кто?
— Мориа.
— Почему?
— В его положении ужасно тащить на себе обузу в виде такой жены. Будь у нее хоть капля достоинства, она давно бы вернула ему свободу.
— Он предлагал ей развод?
— Думаю, не осмелился.
— А Корина вышла бы за него, будь он свободен?
Их брак практически невозможен. Он был бы политическим самоубийством:
Корина чересчур богата, и Мориа обвинили бы в женитьбе по расчету. На мой взгляд, они оба используют бедную женщину в качестве ширмы.
Это соображение поразило меня потому, что подчеркнуло жестокость Вивианы к слабым и показало, как моя жена судит про себя об Иветте и в каком тоне разговаривает о ней с приятельницами.
— Ты всерьез задумал устроить себе каникулы?
— Да.
— Куда поедешь?
— Еще не знаю.
Она не только продолжает думать, что будет меня сопровождать, но и уверена, что я выберу Лазурный берег: в тех редких случаях, когда мы ездили в горы, я всегда жаловался, что нахожу климат неподходящим для себя. Готов держать пари, она немедленно закажет туалеты для Ривьеры; поэтому я даю себе слово молчать до последней минуты.
Воскресенье, 1 декабря.
«Трусики Жанины».
Интересно, что подумала бы Борденав, прочитай она эту запись в моем блокноте? Вторую половину сегодняшнего воскресенья я, как почти всегда, провел на Орлеанской набережной. Было морозно. Прохожие торопились, в квартире, распространяя приятный запах, пылал камин. Иветта спросила:
— На улицу, надеюсь, не пойдем?
Она теперь полюбила домоседничать, свернувшись клубком и мурлыча в чересчур натопленной спальне или гостиной, и Жанина, как следовало ожидать, занимает все большее место в ее, а заодно и нашей интимной жизни, что порой несколько меня стесняет. Я отдаю себе отчет, что для Иветты это благо. Она никогда еще не была такой раскованной, почти всегда веселой, причем веселость ее не напускная, как это чувствовалось раньше. У меня сложилось впечатление, что она вряд ли много думает о Мазетти.
Я поспел как раз к кофе, и когда Жанина подавала его, Иветта посоветовала мне:
— Пощупай-ка ее зад.
Не понимая, почему она об этом просит, я провел рукой по ягодицам Жанины, а Иветта продолжала:
— Ничего не замечаешь?
Нет, заметил. Под платьем у нашей прислуги не было белья — одна лишь голая кожа, по которой свободно скользила ткань.
— Мы решили, что она больше не будет носить дома трусики. Так забавней.
Теперь, когда мы занимаемся любовью, она через раз просит у меня разрешения позвать Жанину, а в воскресенье обошлась и без моего согласия, как будто все разумелось само собой.
Когда они вдвоем, у них очаровательно беззаботное настроение, и часто, появляясь на Орлеанской набережной, я слышу, как они шепчутся и прыскают со смеху; случается им и обмениваться через мое плечо сообщническими взглядами.
Жанина, которая явно попала в родную для себя атмосферу, расцветает и всячески старается ублажить как Иветту, так и меня. Иногда, провожая меня до дверей, она тихо осведомляется:
— Как вы ее находите? У нее счастливый вид, верно?
Это правда, но я видел Иветту в слишком многих ролях, чтобы забыть об осторожности. Когда мы лежим, вытянувшись и глядя на пляшущее пламя, она описывает порой свои сексуальные опыты в иронически-шутливом тоне, который не всегда гармонирует с представлениями, рождающимися от ее слов. Я научился от нее таким ухищрениям распутства, о которых не подозревал и от которых меня иногда коробит. Теперь она превращает эти рассказы в игру, преимущественно с Жаниной: та прямо-таки с трепетом ловит каждое слово.
В это воскресенье я обнаружил, что Иветта вовсе не так безалаберна, как старается выглядеть. Когда мы остались только вдвоем, выключили свет и она прижалась ко мне, я почувствовал, что она время от времени вздрагивает, и в какой-то момент спросил:
— О чем ты думаешь?
Она затрясла головой, потерлась о мою щеку, и лишь когда мне на грудь скатилась слеза, я сообразил, что Иветта плачет. Ей не сразу удалось заговорить. Взволнованный, я нежно обнял ее.
— Ответь же, девочка.
— Я думала, что может случиться.
Она опять заплакала, перемежая всхлипывания обрывками фраз:
— Мне больше не выдержать… Я храбрюсь… Я всегда храбрилась, но…
Она хлюпнула носом; я понял, что она высморкалась в простыню.
— Если ты меня бросишь, я, наверное, утоплюсь в Сене.
Я знаю, она этого не сделает, потому что панически боится смерти, но вот попытку покончить с собой, пожалуй, предпримет в расчете на жалостливость прохожих. Тем не менее можно не сомневаться: несчастна она будет.
— Ты первый, кто дал мне шанс жить по-человечески, и я до сих пор не понимаю — за что. Мне же грош цена. Я причиняла тебе только страдания и еще причиню.