— Я должен ее увидеть, — повторяет он. — Мне нужно ей кое-что сказать.
   — Сожалею, что лишен возможности удовлетворить вашу просьбу.
   — Вы отказываетесь дать мне ее адрес?
   — К моему огорчению, да.
   — Она еще в Париже?
   Он пробует хитрить, взять меня на пушку, как выразилась бы Иветта. Я молча разглядываю его, и он, опустив голову и уставившись в пол, выдавливает севшим голосом:
   — Вы не имеете права так поступать. Вы же знаете, я ее люблю.
   И зачем только я возражаю:
   — Она вас не любит.
   Неужели я стану рассуждать о любви с молодым человеком, стараться втолковать ему, что Иветта принадлежит мне, спорить о наших правах на обладание ею?
   — Дайте ее адрес, — набычившись, твердит Мазетти.
   И так как он тянется рукой к карману, я слегка продвигаю свою по направлению к приоткрытому ящику. Мазетти тут же все понимает. Он вытаскивает носовой платок, потому что простужен, и негромко бросает:
   — Не бойтесь. Я не вооружен.
   — А я и не боюсь.
   — Тогда скажите, где она.
   Какой путь пробежала его мысль за те две недели, что он не подавал признаков жизни? Я этого не знаю. Между ним и мной вырастает стена. Я ждал применения силы, но оказался перед лицом чего-то приглушенного, нездорового, тревожного. Мне даже пришло в голову, что он проник в мою контору с намерением покончить здесь с собой.
   — Скажите. Обещаю вам, решать будет она.
   И он добавляет, искушая меня:
   — Чего вам бояться?
   — Она не хочет вас видеть.
   — Почему?
   Что ответишь на такой вопрос?
   — Сожалею, Мазетти. Прошу вас не настаивать, потому что не изменю своей позиции. Поверьте, вы скоро ее забудете…
   Я вовремя спохватываюсь. Нельзя же в самом деле зайти настолько далеко, чтобы брякнуть:
   — И тогда будете мне благодарны.
   В это мгновение к моим щекам словно приливает жаркая волна: передо мной встает картина вчерашнего вечера — три наших обнаженных тела в замутненном сумерками зеркале.
   — Еще раз прошу вас…
   — Нет.
   — Вы отдаете себе отчет в том, что делаете?
   — Я давно уже привык отвечать за свои поступки.
   Мне кажется, что я декламирую скверный текст совсем уж скверной пьесы.
   — Когда-нибудь вы в этом раскаетесь.
   — Это мое дело.
   — Вы жестокий человек. И совершаете дурной поступок.
   Почему он говорит мне слова, которых я не ожидал, и ведет себя так, что это никак не вяжется с его обликом молодого зверя? Не хватает только, чтобы он расплакался, что вполне может случиться: я же вижу, как дрожат у него губы. А вдруг это просто подавленное неистовство?
   — Да, дурной поступок и подлость, господин Юбийо.
   Услышав из его уст свое имя, я вздрогнул, а слово «господин» неожиданно внесло в наше объяснение нотку формальности.
   — Еще раз сожалею, что разочаровал вас.
   — Как она?
   — Хорошо.
   — Не вспоминала обо мне?
   — Нет.
   — Она…
   Он увидел, что, потеряв терпение, я нажал кнопку.
   — Проводите господина Мазетти.
   Стоя посреди кабинета, он смерил сначала меня, потом Борденав тяжелым взглядом, и длилось это целую вечность. Потом открыл рот, но, ничего не сказав, опустил голову и направился к выходу. Некоторое время я сидел неподвижно, но, услышав треск заведенного мотоцикла, устремился к окну и увидел, как Мазетти, в кожаной куртке, без головного убора, подставив курчавую шевелюру ноябрьскому ветру, удаляется по улице Двух Мостов.
   Будь у меня в кабинете спиртное, я пропустил бы стаканчик, чтобы отбить дурной вкус во рту, который представлялся мне дурным вкусом жизни вообще.
   Мазетти не столько встревожил, сколько смутил меня. Чувствую, что вот-вот поставлю себе новые вопросы, на которые будет нелегко ответить.
   Мне пришлось прерваться, чтобы ответить на звонок одного моего судебного противника, осведомлявшегося, согласен ли я на перенесение разбирательства по делу. Я без возражений сказал «да», чем удивил его. Потом вызвал Борденав и, ни словом не намекнув на недавний визит, полтора часа диктовал ей, а затем пошел наверх завтракать.
   Как было уже много раз, меня гложет давний вопрос, который я вечно оставлял нерешенным или решенным только наполовину. С отроческих, нет, пожалуй, с детских лет на улице Висконти я разуверился в общепринятой морали, преподносимой нам в школьных учебниках, а позднее в официальных речах и со страниц благонамеренных газет.
   Двадцать лет занятий своей профессией и общения с тем, что называют «парижским обществом», разными Коринами и Мориа в том числе, тоже способствовали перемене в моих взглядах.
   Отнимая Вивиану у мэтра Андрие, я не считал себя непорядочным человеком и не чувствовал за собой вины, как не чувствовал ее, когда поселил Иветту на бульваре Сен-Мишель.
   Вчера, когда Жанина стала участницей наших забав перед большим зеркалом, разглядывать нас в котором так нравится Иветте, я тоже не был ни в чем виноват. Я был куда более недоволен собой в Сюлли на берегу канала в тот вечер, когда принял предложение Жозефа Бокка, потому что там речь шла о принципиальном вопросе и мой шаг не соответствовал представлению, которое я составил себе о своей карьере.
   Это часто случалось и впоследствии, особенно на профессиональной почве, как случалось мне завидовать неподкупности иных своих собратьев или безмятежности добрых женщин, возвращающихся домой после мессы.
   Я ни в чем не раскаиваюсь Ни во что не верю. Никогда не терзался угрызениями совести, но — и это по временам смущает меня — испытываю приступы ностальгии по иной жизни, которая походила бы как раз на ту, что пропагандируется в речах на раздаче школьных наград и в книжках с картинками.
   Неужели я заблуждаюсь на собственный счет с самого начала своего существования? Знавал ли подобную тревогу мой отец и не сожалел ли он, что не стал мужем и отцом семейства, как все другие?
   Какие еще «все другие»? Я на опыте убедился, что семей «как все другие» не существует, что достаточно поскоблить любую снаружи и разобраться в отношениях — внутри нее, как найдешь тех же мужчин и женщин, те же соблазны и слабости. Меняется только фасад, в остальном же все сводится к одному больше или меньше искренности, скрытности да, пожалуй, иллюзий.
   Отчего же в случае со мной получается, что мне периодически становится не по себе, словно и в самом деле в жизни можно вести себя иначе?
   Знакомы ли подобные треволнения такой женщине, как Вивиана?
   Я застаю ее наверху, прямую и подтянутую, в темном шерстяном платье, оживляемом лишь бриллиантовой брошью.
   — Ты не забыл, что сегодня в отеле «Друо» распродажа Соже?
   С тех пор как я купил квартиру на Орлеанской набережной, мою жену обуяла страсть к покупкам, особенно предметов личного обихода, и прежде всего драгоценностей; это смахивает у нее на месть или стремление компенсировать себя. Распродажа Соже как раз и есть распродажа драгоценностей.
   — Устал?
   — Не очень — В суде сегодня выступаешь?
   — Два рядовых дела. Третье потрудней, но противная сторона просит отложить разбирательство.
   Ну почему она не отучится от привычки вперяться в меня, читая по моему лицу мои секреты или улавливая мгновения слабости! Это превратилось у нее в манию Не исключено, впрочем, что Вивиана страдала ею всегда, а я просто не замечал.
   За столом молчаливо и деловито прислуживает Альбер.
   — Знаешь новости насчет Мориа?
   — Я газет не читал.
   — Он формирует свой кабинет.
   — По тому списку, что вчера показывала нам Корина?
   — С незначительными изменениями. Хранителем печати станет один из твоих коллег.
   — Кто?
   — Угадай.
   У меня на сей счет нет никаких соображений, интереса к этому — тоже.
   — Рибуле.
   Он то, что я назвал бы честолюбивым порядочным человеком, я хочу сказать — человеком, который пользуется репутацией порядочного, чтобы делать карьеру, или, если угодно, избрал своим девизом порядочность, потому что подчас это наикратчайший путь к карьере. У него пятеро детей, которых Рибуле воспитывает в строгих правилах, и, по слухам, он принадлежит к общине братьев-мирян. Я не удивлюсь, если это действительно так, потому что он ведет почти все судебные дела Церкви и к нему обращаются богатые люди, которым хочется расторгнуть свой брак обязательно в Риме[6].
   — С Пемалем виделся?
   — Сегодня утром нет: у меня было совещание.
   — Он продолжает тебя колоть?
   Вопрос поставлен с целью заставить меня признаться, что мне делают уколы на Орлеанской набережной. Это становится тягостным. Мы еще не враги, но нам нечего друг другу сказать, и совместные трапезы все больше раздражают нас.
   Вивиана думает лишь о том, как, воспользовавшись моей усталостью или с помощью какого угодно средства вернуть меня, то есть вынудить порвать с Иветтой, а я со своей стороны одержим желанием увидеть на ее месте Иветту.
   Как смотреть друг другу в глаза при таких условиях? Я, например, убежден — мысль об этом внезапно возникла у меня за столом, — что, будь Вивиана в курсе сегодняшнего утреннего визита и знай она адрес Мазетти, она, не задумываясь, сообщила бы ему каким-нибудь способом, где живет Иветта.
   Чем дольше я думаю об этом, тем больше этого боюсь. Я спрашиваю себя: не позвонил ли бы я Вивиане на месте Мазетти и не задал ли бы ей вопрос, который он столько раз повторил мне нынче утром? У нее-то он добился бы ответа!
   Пора мне вновь привести себя в равновесие. Большая часть моих тревог обусловлена усталостью, и это наводит на новую мысль, которой довольно, чтобы оттеснить все остальные. Раз уж мне без конца твердят, что я должен устроить себе каникулы, почему бы не воспользоваться рождественскими праздниками и не съездить с Иветтой в горы или на Лазурный берег? Она, кстати, впервые увидит что-то, кроме Лиона и Парижа.
   Как отреагирует на это Вивиана? Я предвижу неприятности. Она будет защищаться, рассуждать о том, как наврежу я себе с профессиональной точки зрения.
   Вот я уже и воспрял духом от перспективы такой поездки. Выше я говорил о новом этапе. Пытался угадать, каким он будет. Да вот же он: поездка вдвоем, Точь-в-точь настоящая супружеская пара.
   Слово «пара» кажется мне чудесным. Мы с Иветтой никогда еще не были парой. А теперь, по крайней мере на несколько дней, будем, и персонал отеля станет называть ев «мадам».
   — Что с тобой?
   — Со мной?
   — Да. Ты ведь о чем-то думаешь?
   — Ты, кажется, беспокоилась насчет моего здоровья?
   — Ну и что?
   — Ничего. Просто мне пришло в голову, что приближается Рождество и я, возможно, дам себе передышку.
   — Наконец-то!
   Вивиана не подозревает, в чем дело, иначе она не вздохнула бы с облегчением: «Наконец-то!»
   По дороге во Дворец я должен на минутку забежать к Иветте: надо же сообщить ей великую новость. Я еще не представляю себе, как осуществить свой замысел, но знаю, что осуществлю его.
   — Куда поедешь?
   — Представления не имею.
   — В Сюлли?
   — Разумеется нет.
   Не понимаю, какое ослепление побудило нас приобрести загородный дом неподалеку от Сюлли. В первый же год я нашел Орлеанский лес унылым и мрачным, а с людьми, у которых на языке только кабаны, собаки да ружья, мне всегда было противно.
   — Бокка давно уже предлагает тебе даже в его отсутствие погостить в их ментонском поместье. Говорят, оно уникально.
   — Я подумаю.
   Вивиана забеспокоилась: я сказал «я», а не «мы» и не спросил ее мнения.
   Похоже, я становлюсь безжалостен. Злюсь на себя за это и все-таки не могу удержаться. Мне весело. Больше у меня нет проблем. Мы с Иветтой уедем на каникулы играть в «мсье-мадам». Слово «мадам» взволнует ее. Это пришло мне на ум только сейчас. Здесь, в Париже, когда мы выходим в город, к ней всегда обращаются «мадемуазель». В гостинице в горах или на Ривьере будет по-другому.
   — Спешишь?
   — Да.
   Досадно, что ждать еще три недели. Они кажутся мне вечностью, и к тому же, насколько я себя знаю, я буду опасаться разных надуманных мною самим помех. По-настоящему следовало бы уехать сегодня и сразу, так, чтобы перестать носиться с мыслями о Мазетти и о нашем с женой тошнотворном тет-а-тет. Еще немного — и я, бросив все дела и не предупредив Вивиану, возьму и уеду.
   Воображаю, какой у нее будет вид, когда она получит телеграмму из Шамони или Канна!
   — Утром ничего не произошло? — словно мимоходом спрашивает она.
   Вот-те на! Опять догадалась, и это выводит меня из себя.
   — А что могло произойти?
   — Не знаю. Ты какой-то необычный.
   — Какой же это я?
   — Такой, словно изо всех сил пытаешься отогнать мысль о чем-то неприятном.
   Я не решаюсь вспылить, потому что тронут. Вероятно, стало бы легче, если бы я сорвался, хотя бы для того, чтобы забыть о Мазетти, но у меня еще достаточно хладнокровия, чтобы предвидеть, что, сорвавшись, будет трудно взять себя в руки.
   До чего я могу позволить себе дойти? У меня слишком накипело на сердце, но сегодня я еще не готов к разрыву. Нужно избежать столкновения. К тому же меня ждут во Дворце, в двух разных присутствиях.
   — Ты очень наблюдательна, верно?
   — Просто я начинаю тебя понимать.
   — Ты в этом так уверена?
   Вивиана сдержанно улыбается, как человек, никогда не сомневающийся в себе.
   — Больше, чем ты думаешь, — роняет она.
   Я встаю из-за стола, не дожидаясь, пока она доест десерт.
   — Извини.
   — Ради Бога.
   У дверей я задерживаюсь. Мне тяжело вот так расставаться с ней.
   — До скорого!
   — Надеюсь, встретимся на коктейле у Габи?
   — Рассчитываю там быть.
   — Ты это обещал ее мужу.
   — Сделаю все от меня зависящее.
   Когда я выхожу из дома, у меня появляется желание удостовериться, нет ли поблизости Мазетти. Нет, никого не видно. Жизнь прекрасна. Я шагаю по набережной.
   В воздухе кружится белая крупа, но это еще не называется снегом. Чета клошаров под мостом сортирует старую бумагу.
   Я уже привык к лестнице. Она такая же или почти такая же, как на Анжуйской набережной: перила из кованого железа, вечно холодящие руку, каменные ступени до второго этажа.
   Квартира находится на четвертом. У меня свой ключ. Пользоваться им удовольствие, и все-таки каждый раз я испытываю беспокойство: я не знаю, что меня ждет.
   Войдя, я раскрываю рот, чтобы торжествующим голосом сообщить новость:
   «Угадай, где мы с тобой проведем Рождество!»
   Но появляется Жанина в черном платье, белом фартучке и вышитом чепчике, ни дать ни взять театральная субретка, и подносит палец к губам:
   — Тес!
   Хотя она улыбается, взгляд у меня вопросительный и встревоженный.
   — Ну, что еще стряслось?
   — Ничего, — шепчет она, наклоняясь ко мне. — Просто спит без задних ног С нежностью сообщницы она берет меня за руку, подводит к дверям, приоткрывает их, и я различаю в полутьме волосы Иветты на подушке, контуры ее тела под одеялом, высунувшуюся голую ногу Жанина бесшумно поправляет одеяло, возвращается, закрывает двери — Что-нибудь передать?
   — Нет. Вечером приду снова.
   Глаза у нее посверкивают. Она, без сомнения, думает о вчерашнем, и это ее забавляет; она держится ко мне ближе, чем обычно, касаясь меня грудью.
   В передней я осведомляюсь:
   — Никто не приходил?
   — Нет. Да и кто мог прийти?
   Жанина безусловно в курсе: Иветта наверняка описала ей свою жизнь, и я напрасно задал вопрос.
   — Успели отдохнуть? — любопытствует она в свою очередь.
   — Да, немного. Спасибо.
   Я только-только успел заскочить в раздевалку и накинуть на плечи мантию.
   Председательствующий Виньерон, сухарь, который не любит меня и имеет привычку поглаживать себе бороду, уже искал меня глазами, когда я влетел в зал.
   — Иск Гийома Данде к Александрине Бретонно, — объявляет судебный пристав.
   — Гийом Данде? Встаньте, когда называют ваше имя, и ответьте: здесь.
   — Здесь.
   — Александрина Бретонно?
   Пристав нетерпеливо повторяет:
   — Александрина Бретонно!
   Председательствующий обводит взглядом ряды лиц, словно ищет ее в разномастной толпе, и женщина, толстая, запыхавшаяся, наконец появляется: она прождала целый час в другом присутствии, куда ее по ошибке направили.
   Она кричит из глубины зала:
   — Я здесь, господин судья! Прошу извинить за…
   Вокруг стоит запах казенного помещения и плохо вымытых тел, запах моего хлева.
   Разве я здесь не у себя?

Глава 7

   Я собирался написать, что последнее время жизнь у меня была слишком насыщена и не оставляла досуга на то, чтобы отпереть шкаф, где хранится досье. Но ведь она была такой же и в предшествующие недели. А может, у меня исчезла прежняя потребность разобраться в самом себе?
   Тем не менее я нацарапываю в блокноте несколько слов, нечто вроде узелков на память, которые просматриваю и объясняю задним числом:
 
 
   Четверг, 28 ноября «Лыжные брюки. Пемаль».
   Во вторник вечером, за два дня до этой записи, я поговорил о каникулах с Иветтой, и реакция ее оказалась совершенно неожиданной. Она подозрительно посмотрела на меня и бросила:
   — Решил сплавить меня куда-нибудь и развязаться со мной?
   Не помню, в каких словах я сообщил ей о своем решении. Наверно, брякнул что-нибудь вроде:
   — Готовься провести Рождество в горах или на Лазурном берегу.
   Ей даже не пришло в голову, что я могу ее сопровождать.
   Я успокоил ее, но тем не менее она еще некоторое время тревожилась, находя, что это было бы слишком прекрасно.
   — А жена позволит тебе уехать?
   Чтобы рассеять ее опасения, я соврал:
   — Она предупреждена.
   — И что сказала?
   — Ничего.
   Только тогда Иветта позвала Жанину — ей потребовалась публика.
   — Знаешь, что он мне объявил? Мы едем встречать Рождество на снегу.
   Теперь пришел мой черед нахмуриться: я не собирался брать с собой Жанину.
   К счастью, Иветта не подразумевала ее, сказав «мы».
   — Или на Лазурном берегу, — добавил я.
   — Если бы выбор зависел от меня, я предпочла бы горы. Зимой на Лазурный берег ездит, по-моему, одно старичье. Да и что там делать, если нельзя ни купаться, ни загорать? Я всегда мечтала о лыжах. А ты умеешь на них ходить?
   Я взял всего несколько уроков, да и то давно.
   Когда я на следующий день навестил Иветту, она, чтобы показать мне обнову, а заодно и для собственного удовольствия, была в лыжных брюках из черного габардина, обтягивавших ее маленький круглый зад.
   — Нравится?
   Пемаль, пришедший нас колоть, также застал ее в этом наряде, и она спустила штаны как заправский мужчина. В прихожей он, не сумев сдержать любопытства, на минуту задержался перед лыжами, которые Иветта тоже купила, и бросил на меня вопросительный взгляд. Я пояснил:
   — Ну да! Я решил наконец устроить себе каникулы.
   Потом проводил доктора до лестницы и на площадке шепнул:
   — Не говорите об этом на Анжуйской набережной.
   Купила Иветта и толстый шерстяной норвежский свитер с вышитыми на нем северными оленями. Мне придется заранее заказать номера в отеле, потому что на Рождество в горах все переполнено — в этом я когда-то убедился на опыте.
 
 
   Суббота, 30 ноября.
   «Обед в резиденции премьера. Вивиана — г-жа Мориа».
   Жан Мориа, ставший, как и ожидалось, главой правительства, переселился в отель «Матиньон» вместе с законной супругой, но по-прежнему почти постоянно ночует на улице Сен-Доминик. В эту субботу он устроил полуофициальный обед, на который кроме непосредственных сотрудников пригласил кое-кого из друзей, в том числе, разумеется, Корину и нас. Г-жа Мориа, которую почти никто не знает, исполняла обязанности хозяйки дома, но так неуклюже, так явно страшась допустить какой-нибудь промах, что хотелось прийти ей на помощь.
   Не думаю, что связь мужа слишком огорчает ее. Она на него не сердится и, если даже считает, что виноват кто-нибудь из них двоих, целиком берет вину на себя. До конца приема, а затем обеда она как бы извинялась за свое присутствие на них, чувствуя себя неуютно в платье от модного модельера, которое ей не шло, и я видел, как в затруднительных случаях она поворачивалась к Корине и спрашивала у той совета.
   Она так безгранично смиренна, что порой становится совестно на нее смотреть и заговаривать с ней — настолько это ее стесняет. Легко ей дышится, лишь когда она остается забытой в своем углу, что случалось много раз, особенно во время обеда.
   Когда мы возвращались в машине, Вивиана уронила:
   — Бедняга!
   — Кто?
   — Мориа.
   — Почему?
   — В его положении ужасно тащить на себе обузу в виде такой жены. Будь у нее хоть капля достоинства, она давно бы вернула ему свободу.
   — Он предлагал ей развод?
   — Думаю, не осмелился.
   — А Корина вышла бы за него, будь он свободен?
   Их брак практически невозможен. Он был бы политическим самоубийством:
   Корина чересчур богата, и Мориа обвинили бы в женитьбе по расчету. На мой взгляд, они оба используют бедную женщину в качестве ширмы.
   Это соображение поразило меня потому, что подчеркнуло жестокость Вивианы к слабым и показало, как моя жена судит про себя об Иветте и в каком тоне разговаривает о ней с приятельницами.
   — Ты всерьез задумал устроить себе каникулы?
   — Да.
   — Куда поедешь?
   — Еще не знаю.
   Она не только продолжает думать, что будет меня сопровождать, но и уверена, что я выберу Лазурный берег: в тех редких случаях, когда мы ездили в горы, я всегда жаловался, что нахожу климат неподходящим для себя. Готов держать пари, она немедленно закажет туалеты для Ривьеры; поэтому я даю себе слово молчать до последней минуты.
 
 
   Воскресенье, 1 декабря.
   «Трусики Жанины».
   Интересно, что подумала бы Борденав, прочитай она эту запись в моем блокноте? Вторую половину сегодняшнего воскресенья я, как почти всегда, провел на Орлеанской набережной. Было морозно. Прохожие торопились, в квартире, распространяя приятный запах, пылал камин. Иветта спросила:
   — На улицу, надеюсь, не пойдем?
   Она теперь полюбила домоседничать, свернувшись клубком и мурлыча в чересчур натопленной спальне или гостиной, и Жанина, как следовало ожидать, занимает все большее место в ее, а заодно и нашей интимной жизни, что порой несколько меня стесняет. Я отдаю себе отчет, что для Иветты это благо. Она никогда еще не была такой раскованной, почти всегда веселой, причем веселость ее не напускная, как это чувствовалось раньше. У меня сложилось впечатление, что она вряд ли много думает о Мазетти.
   Я поспел как раз к кофе, и когда Жанина подавала его, Иветта посоветовала мне:
   — Пощупай-ка ее зад.
   Не понимая, почему она об этом просит, я провел рукой по ягодицам Жанины, а Иветта продолжала:
   — Ничего не замечаешь?
   Нет, заметил. Под платьем у нашей прислуги не было белья — одна лишь голая кожа, по которой свободно скользила ткань.
   — Мы решили, что она больше не будет носить дома трусики. Так забавней.
   Теперь, когда мы занимаемся любовью, она через раз просит у меня разрешения позвать Жанину, а в воскресенье обошлась и без моего согласия, как будто все разумелось само собой.
   Когда они вдвоем, у них очаровательно беззаботное настроение, и часто, появляясь на Орлеанской набережной, я слышу, как они шепчутся и прыскают со смеху; случается им и обмениваться через мое плечо сообщническими взглядами.
   Жанина, которая явно попала в родную для себя атмосферу, расцветает и всячески старается ублажить как Иветту, так и меня. Иногда, провожая меня до дверей, она тихо осведомляется:
   — Как вы ее находите? У нее счастливый вид, верно?
   Это правда, но я видел Иветту в слишком многих ролях, чтобы забыть об осторожности. Когда мы лежим, вытянувшись и глядя на пляшущее пламя, она описывает порой свои сексуальные опыты в иронически-шутливом тоне, который не всегда гармонирует с представлениями, рождающимися от ее слов. Я научился от нее таким ухищрениям распутства, о которых не подозревал и от которых меня иногда коробит. Теперь она превращает эти рассказы в игру, преимущественно с Жаниной: та прямо-таки с трепетом ловит каждое слово.
   В это воскресенье я обнаружил, что Иветта вовсе не так безалаберна, как старается выглядеть. Когда мы остались только вдвоем, выключили свет и она прижалась ко мне, я почувствовал, что она время от времени вздрагивает, и в какой-то момент спросил:
   — О чем ты думаешь?
   Она затрясла головой, потерлась о мою щеку, и лишь когда мне на грудь скатилась слеза, я сообразил, что Иветта плачет. Ей не сразу удалось заговорить. Взволнованный, я нежно обнял ее.
   — Ответь же, девочка.
   — Я думала, что может случиться.
   Она опять заплакала, перемежая всхлипывания обрывками фраз:
   — Мне больше не выдержать… Я храбрюсь… Я всегда храбрилась, но…
   Она хлюпнула носом; я понял, что она высморкалась в простыню.
   — Если ты меня бросишь, я, наверное, утоплюсь в Сене.
   Я знаю, она этого не сделает, потому что панически боится смерти, но вот попытку покончить с собой, пожалуй, предпримет в расчете на жалостливость прохожих. Тем не менее можно не сомневаться: несчастна она будет.
   — Ты первый, кто дал мне шанс жить по-человечески, и я до сих пор не понимаю — за что. Мне же грош цена. Я причиняла тебе только страдания и еще причиню.