– Аккуратней, турист, – мягко пожурил он. Алексеев закивал.
   Репей бросил на сфинксов взгляд (те вновь увлеклись беседой, напрочь забыв о людях) и распахнул створки в седую от ковыля лесостепь с кудрявыми синими гребешками далёких деревьев.
   – Красота! – без тени фальши проговорил Алексеев.
   – …Страшная сила, – подхватил проводник. – И если мы не будем с нею считаться, она нас раздавит. Доступно излагаю?
   – Конечно, конечно, Виталий. Обещаю больше не предпринимать ничего без вашего одобрения.
   Репей похлопал Пётра Семёновича по плечу.
   – Вот и замечательно. Идите вперёд.
   – А вы?
   – А мне нужно ещё ворота закрыть.
   Алексеев сделал несколько шагов и обернулся. Репей стоял лицом к столбу, совершая руками какие-то действия на уровне паха. Умолкшие сфинксы, вытянув шеи, напряжённо следили за ним. Створки величественно затворялись. Наконец они сомкнулись, и Репей тут же отступил от столба. Повернулся и, застёгивая на ходу ширинку, пошёл к Пётру Семёновичу. Тот сконфуженно улыбнулся.
   – Традиция, – пояснил Репей, поравнявшись с Алексеевым. – Примерно как у ваших космонавтов.
   – Понимаю, – сказал Алексеев. – А мне… можно?
   – Валяйте, – разрешил Репей. – Только обязательно во время процесса пересчитайте свастики. Там в кружочке вырезаны, увидите. А то возвращаться – примета нехорошая. Надо её чем-то обезвредить.
* * *
   Чем дальше шли, тем мрачнее становился Репей. Что-то ему здорово не нравилось. Несколько раз он останавливался и пристально всматривался в струистое золотое марево, заменяющее здесь горизонт. Наконец проводник попросил у Алексеева бинокль. Бинокль был суперсовременный, напичканный электроникой. Пётр Семёнович, сам не до конца изучивший все функции, начал, было, объяснять, как им пользоваться, но Репей буркнул «разберусь» – и почти вырвал прибор из рук «туриста».
   – Кто кроме Паши Комиссованного знал, что вы уходите со мной? – спросил он, возвращая бинокль. – Говорили кому-нибудь?
   – Н… нет… Я же понимаю. А что?
   – Показалось, что нас преследуют. Верховые. – Репей вытянул губы трубочкой, подвигал ими в задумчивости. – Впрочем, ерунда. Будь у них такое желание, пеших-то догнали бы в два счёта.
   – Кстати, давно хотел спросить, – оживился Алексеев. – Почему мы не поехали на лошадях? Ведь так значительно быстрее? Или там, куда мы направляемся, конным не проехать?
   – Во-первых, – сказал Репей, – может получиться так, что и не проехать. А во-вторых, сомневаюсь, что вы сумели бы прокатиться на здешних скакунах. Смотрите сами! – Он вернул Алексееву бинокль. – Вон там, возле горки…
   Пётр Семёнович приложился к окулярам. Сначала ничего не было видно кроме роя голубоватых не то мошек, не то пузырьков, но затем он сумел подобрать фокус. У подножия шишковатого как непропеченный пирог холма паслось около десятка крупных животных. Больше всего они походили на пятнистых рыже-красных кенгуру с висячими по-кроличьи длинными ушами. Один из «кенгуру» был осёдлан – на нём, подбоченясь, восседал наездник в мохнатой жёлтой бурке и таком же колпаке. На шее у всадника болталась винтовка. Неподалёку курился дымок костра, и стояло что-то вроде шалаша.
   – Кто это? – испуганно спросил Алексеев. Ему показалось, что лицо у верхового было не совсем человеческое.
   – Вот и мне бы хотелось знать кто, – сказал Репей. – С виду – пастухи из местных. Но что-то в стаде больно мало горбунков. Хотя, может, старатели… С месяц назад прошёл слух, что рыбаки на Медведевке самородки находят. Здесь-то золото и в рог никому не упёрлось, но если наладить канал с Большой Землёй, можно малость подзаработать.
   – Они опасны?
   – Всяко может получиться. Но вы не волнуйтесь. Самый опасный человек здесь – я. И все, кому следует знать, это знают. – Репей сказал это настолько просто и обыденно, что Алексееву сделалось ясно: так оно и есть.
   – Тогда что вас насторожило?
   – Понимаете, ведь охотиться-то смысл есть только за вами. И не здешним, а тамошним. Вашим землякам. Им-то по херу моя репутация, всё равно нападут, раз поставлена такая задача. – Он кривовато ухмыльнулся. – Вы хоть помните, за чем прибыли? Как полагаете, многим там может понравиться, если поход увенчается успехом?
   – Никто посторонний не знает настоящей цели моего посещения, – твёрдо сказал Алексеев.
   – Хочется верить. Ну да ладно, идёмте. К ночи мы должны добраться до Синего Ключа. Там начинается лес. Ни один чужак нас уже не найдёт.
* * *
   Синий Ключ оказался криницей, заботливо помещенной в настоящий дом: с окошечком, дверью и под двускатной крышей. Конёк крыши венчала деревянная птичья голова – с гребнем, бородкой и хищным клювом. Глаза поблёскивали жёлтым; Алексеев навёл бинокль и разглядел солдатские пуговицы с двуглавыми орлами.
   – Здесь заночуем, – сообщил Репей.
   – Внутри?
   – Нет, конечно. Вон, под дубом. Видите, там и кострище есть.
   Проводник быстро установил маленькую линялую палатку, притащил откуда-то ворох сушняка, развёл в круге закопчённых камней огонь и подвесил на рогульке котелок. Уже через час сытый и немного пьяный Алексеев (Репей щедро плеснул в чай спирта) подрёмывал, привалившись спиной к бугристому стволу дуба. Проводник, бубня под нос незнакомую песенку, полную витиеватого до полной безобидности мата, чистил карабин. За границей света, отбрасываемого костром, кто-то шуршал, хрустел ветками, а порой принимался тоненьким голоском передразнивать Репья. Тот не реагировал. Шипящие и «л» у пересмешника получались неважно, поэтому Алексеев представлял его крошечным японцем в чёрном кимоно, расшитом золотыми драконами, с веером, самурайским мечом и почему-то в беленьких кроссовках. Потом пересмешников стало несколько, хор сделался громким, а слова песни – окончательно неразборчивыми… а потом Пётр Семёнович проснулся.
   Правильнее сказать, его разбудили. Безо всякого почтения, пинком в живот.
   Он охнул и повалился на бок. Его подняли. Перед ним стоял профессор Съёберг в окружении давнишних не то пастухов, не то старателей в жёлтых колпаках и бурках. Двое желтоколпачников держали Алексеева под руки, остальные напряжённо вглядывались в ночной лес. Морды у них оказались и впрямь не совсем человеческими: с широкими безгубыми пастями и подвижными носами землероек.
   Возле огня сидела на корточках затянутая в облегающий камуфляж аспирантка Агнесса. На красивом веснушчатом лице цвёл жаркий румянец. Она курила, поигрывая маленьким револьвером.
   – Я думаю, долго мы с вами разговаривать не будем, – на чистейшем русском сказал швед. – Вы мне расскажете всё о… о предметах, за которыми направляетесь. А потом пройдёте с нами и определите нужный. Да, ещё неплохо, если б вы прямо сейчас кликнули своего проводника. Он куда-то сбежал. Боюсь, не натворил бы глупостей. Его ищут, и, разумеется, найдут, но мне бы не хотелось… э-э, жертв.
   – Подите к чёрту, Съёберг, – сказал Пётр Семёнович, нарочно выделив «ёб».
   Швед кивнул, и держащие Алексеева желтоколпачники заломили ему руки. Он заскрежетал зубами от боли. Когда подошедшая Агнесса прижала к его щеке горящую сигарету, он заорал.
   – А теперь? – спросил Съёберг, когда Алексеев умолк. – Передумали? Вы же разумный человек, должны понимать, у кого на руках козыри.
   Алексеев молчал, тяжело дыша.
   – Ну что же вы так долго размышляете? Представьте, что моя очаровательная спутница приложится вам сигаретой не к щеке, а к глазу. Или отстрелит что-нибудь исключительно дорогое для мужчины. Или…
   Послышался короткий свист, завершившийся сдвоенным мокрым стуком. Швед резко замолк. Лицо его исказила гримаса недоумения. Он посмотрел под ноги, широко, но беззвучно открыл рот и вдруг начал валиться назад.
   Алексеев скосил глаза вниз. Возле Съёберга стояла на задних лапах зверушка вроде луговой собачки. Полуметрового роста, с птичьим веерообразным хвостом. В передних конечностях она сжимала сабельку, похожую на короткий ятаган. Обе ноги шведа ровно под коленями были аккуратно перерублены. Зверушка, пришепётывая, пропела фразу из кабацкой песенки Репья и молниеносно шмыгнула прочь.
   Из темноты ударил выстрел. Агнесса, роняя сигарету, схватилась за грудь, и тут же выстрелы посыпались точно горох из худого ведра. Желтоколпачники с визгом заметались. Они налетали друг на друга, падали – и больше не подымались. Те двое, что держали Пётра Семёновича, бросились куда-то за дуб и вымахнули уже на горбунках. Один болтался в седле такой расслабленный и мягкий, что было совершенно ясно – не жив. Второй бешено стегал своего скакуна, но на его плечах уже пританцовывал, словно акробат на канате, зверёк-певец. Веерообразный хвост упруго трепетал, помогая балансировать, страшная сабелька чертила круги, с каждым разом всё ниже и ниже обрубая жёлтый колпак.
   Через минуту всё было кончено. К костру вышел Репей – напружиненный, опасный. Толкнул ногой неподвижную Агнессу, склонился над всё ещё подёргивающимся Съёбергом. Направил карабин в голову шведа и посоветовал:
   – Отвернитесь, Пётр Семёнович.
* * *
   Удивительно, но они отнюдь не выглядели чужеродными в гнезде из веток, сухой травы и пёстрого пуха. Девять крупных яиц, украшенных эмалью, драгоценностями и золотом. Серебряные подставки небрежно валялись в траве. Рядом топталась большая бурая птица с кукушинной полосатой грудкой и желтоглазой головой – точь-в-точь как на коньке избы над Синим Ключом. На людей она посматривала со смесью доверчивости и тревоги.
   – Алконост? – спросил Алексеев.
   – Угу. – Репей кивнул. – Да ведь вы и сами знаете.
   – Знаю, – согласился Пётр Семёнович. – Но мне помнится, у него… у неё должна быть корона, девичье лицо и грудь…
   – Да вы, оказывается, шалун! Специализируетесь по девичьим грудкам?
   – Ну что вы! – смутился Алексеев. Затем, впрочем, нашёлся: – Скорей по птичьему молоку.
   Репей с удовольствием захохотал. Пётр Семёнович улыбнулся и спросил:
   – Я могу к ним прикоснуться?
   Проводник взялся пальцами за нижнюю губу, собрал лоб морщинами и издал переливчатое курлыканье. Алконост кивнул, тряхнув роскошным гребнем.
   – Можете.
   Алексеев энергично растёр подрагивающие руки и дотронулся до крайнего яйца. Оно было пустым. Тогда Пётр Семёнович коснулся малахитового. Тёплая нежность и ощущение небывалой жизненной силы хлынули через пальцы. Алексеев упал на колени и разрыдался.
   – Оно? – зачем-то спросил Репей.
   Алексеев, счастливо смеясь, затряс головой так, что слёзы полетели во все стороны.
   – Надо же! – Проводник наклонился к зверьку-самураю. – Ты верил, что у нас это получится?
   Тот ответил непристойным куплетом и шумно затрещал хвостом-веером.
   – А ты? – Репей взглянул на алконоста. – Хотя ты-то должен был верить.
   – Я знал, – сказал алконост.
   В это время треснула малахитовая скорлупа.
   Птенец был уродлив, как все птенцы хищных птиц. Несоразмерно большие головы бессильно мотались на мокрых тонких шейках, клювы разевались, демонстрируя яично-жёлтое нутро, слепо таращились затянутые белёсой плёнкой глазки, разъезжались слабые лапы, – и только металлическая бляшка на груди яростно горела имперским золотом.
   – Кажется, у этого чуда должна быть корона, – заметил Репей.
   – Будет! – пообещал Пётр Семёнович.
* * *
   Через два дня птенец вовсю жрал мух и червяков, пронзительно орал, если кормёжка задерживалась, и больно лупил клювами по подставленному пальцу. Ножки и шейки у него окрепли, глазки прояснились, на зачатках крыльев начали появляться крошечные пёрышки, а коготки отвердели. Алексеев вился над ним, как орлица над орлёнком, соревнуясь в проявлениях материнского инстинкта с алконостом. Тот так больше и не проронил ни слова, сколько Репей ни пытался его разговорить.
   Проводник скучал. От ловли насекомых он сразу отказался, объявив, что в оговорённые функции это не входит. Он вообще относился к птенцу без приязни и едва ли не настороженно. Когда Алексеев допытывался, почему так, отвечал уклончиво, а после особенно настоятельных расспросов признался, что всегда был в принципиальных неладах с государственной властью, отчего и сбежал однажды сюда.
   – С одной стороны, вроде, в Отечестве живёшь, а с другой – поодаль.
   Пётр Семёнович неодобрительно хмыкнул и, размахивая сачком, побежал ловить кузнечиков.
   Ещё через день Алексеев засобирался в дорогу. Он соорудил на дне своего рюкзака пуховую берложку и наловил полный садок всевозможной летающей, прыгающей и ползающей живности.
   – Пора выдвигаться, – сказал он Репью, усадив возмущённо пищащего на два голоса птенца в подготовленное гнёздышко.
   – Родина заждалась? – Проводник посмотрел на бравого «туриста» с иронией.
   – Не нужно так, Виталий, – мягко попросил Алексеев.
   – Хорошо, не буду, – серьёзно сказал Репей и переглянулся с алконостом. – Откроешь окно?
   Алконост захлопал крыльями и пронзительно заклекотал. В нескольких метрах от гнезда закрутился маленький горизонтальный смерч, начал укорачиваться, одновременно расширяясь и как бы выворачиваясь наизнанку. Наконец раздался хлопок, и на месте исчезнувшего смерча появилось багровое, словно печной зев, жерло «окна».
   – С ума сойти! – воскликнул Алексеев, запоздало опомнился и прикрыл рот рукой. – Простите, Виталий.
   – Да ладно. Я и сам когда в первый раз увидел, не сдержался.
   – Слушайте, но если можно вот так, запросто… какого чёрта мы тащились сюда так долго?
   – А это, дорогой Пётр Семёнович, пусть останется для вас загадкой. Если разгадаете, вернётесь. По рукам?
   – По рукам! Так я могу идти?
   – Вперёд! – сказал Репей. – Да садок не забудьте. Наши-то букашки проверенные, экологически чистые, а у вас там цыплёнка ещё неизвестно чем кормить будут. Заработает расстройство желудка – вся страна передрищется.
   Алексеев натужно рассмеялся.
* * *
   Усик антенны колебался медленно, словно преодолевая сопротивление жидкости. На его конце сидела большая, очень красивая – белая с алым – бабочка. Репей присел рядом с вешкой на корточки. Девушка лежала в коконе собственных русых волос как пасхальное яичко в гнезде алконоста. Репей посмотрел на её ступни. Татуировки исчезли без следа, пяточки были младенчески-розовыми. Мёд в чашечке пупка приобрёл золотистый цвет. Репей опустился на четвереньки и лизнул мёд языком.
   Девушка поёжилась от щекотки и хихикнула.
   – Я жениться собираюсь, – сообщил Репей её светящемуся лицу. – Сказали, что у вас, в Медведевском уезде, лучшие невесты.
   – Ну и как, правда? – спросила девушка, открывая глаза.
   – Похоже на то, – сказал Репей и подал ей руку.
   Высоко в лазурном небе, невидимый с земли, истошно пел жаворонок.

На излёте

   Готово. Началось.
Борис Пастернак

   Ахалтекинец главнокомандующего шёл как по струнке. Свита, несмотря на снеговые плюмажи, золотые аксельбанты, солнечные кирасы, несмотря на коней и оружие, рядом с богатырём Михаилом Александровичем казалась стайкой воробьев, вприскочку следующих за хозяином двора кочетом.
   Тит испугался несуразных крестьянских мыслей и вытянулся сильней, хотя только что казалось – сильней некуда. За ребрами, где у православного положено жить сердцу, возник тяжелый, горячий, толчками раздувающийся желвак. Когда великий князь остановил тонконогого Черемиса напротив батареи Тита, желвак в груди взорвался.
   Шрапнелью.
   – Четвёртая? – коротко справился Михаил Александрович у графа Курамышева-Дербентского.
   – Она, – с гордостью ответствовал граф.
   – Ахейцы! – воскликнул великий князь. – Сокрушим басурманина, артиллерия?
   Бомба в утробе Тита образовалась и взорвалась повторно, наполнив его огнём и восторгом. Он, как положено, отсчитал: четыре-три-два-и-рраз, – и гаркнул вместе со всеми: «Рад умре ву слав О-те-че-ства!» Аж слёзы брызнули.
   Когда проморгался, главнокомандующий стоял прямо перед ним. Тит забыл, как дышат, и одеревенел.
   А Михаил Александрович встопорщил смоляные с нитками ранней седины усищи и, будто империал отчеканил, спросил. У него, у Тита, спросил:
   – Как звать, витязь?
   – Бомбардир Тит Захаров. – Слова вышли наружу совершенно без участия Тита.
   В бок ему немедленно воткнулся чей-то чугунный кулак. «Ваше сиятельство», – зашипело с тылу бешеным голосом майора Сипелева.
   – …Ваше сиятельство! – отрывисто добавил Тит, уже понимая, что от раны, полученной при отражении первого десанта антиподов под Дюнкерком, лекари выходили его, дурака, ой как напрасно. Позабыть такое…
   Михаил Александрович усмехнулся и промолвил:
   – Меня не бойся, бомбардир. А врага тем паче не смей! – Он строго и в то же время весело взглянул на блестящие радостным самоварным блеском пушки Четвёртой батареи. Поверх строя глянул. Ростище саженный и не то ещё позволял проделывать великому князю. – Что, женат ты, Захаров? Или блудом живёшь, по кружалам харю мочишь?
   – Женат, ваше сиятельство! – с восторгом выкрикнул Тит.
   – В который раз?
   – Первый, ваше сиятельство!
   – Ого! Орёл. Сколько кампаний прошёл, бомбардир?
   – Шестая будет, ваше сиятельство!
   – Вот как?!
   То ли показалось Титу, то ли и впрямь в глазах главнокомандующего мелькнуло восхищение. Да отчего бы и не мелькнуть? В пяти походах выжить и жену не потерять – это же за малым не сказка.
   – Ну, так люби супругу сей ночью, как в последний раз. А ежели останешься в грядущей баталии живым, бомбардир Тит Захаров, пожалую тебя офицерским званием, – сказал Михаил Александрович, через мгновение взлетел на Черемиса и поскакал прочь.
   А со стороны майора Сипелева раздался громкий костяной стук.
   Должно полагать, это захлопнулась разверстая от изумления майорская пасть.
   И мерцал закат, как блеск клинка.
* * *
   – Приплыли-то они, антиподы-басурмане, из-за Норманнского океана на больших паровых кораблях, – покручивая конец пегого бакенбарда, рассказывал Кузьма Фёклов молодым артиллеристам. Тит не у каждого из них имена-то покамест знал. А у многих после завтрашнего боя так никогда и не узнает.
   Кузьма брехал, чем далее, тем диче и нелепей:
   – У каждого корабля пять труб кирпичных, четыре гребных колеса медных, пять палуб дубовых. На каждой палубе пятьсот птиц скаковых да тысяча солдат. Солдаты-то худющие, цветом кожи рыжие, головы плешивые. Сами телешом, только на чреслах юбка из пера срамоту прикрывает. Ружей у них нет и пистолетов нет. Сабель тоже нет. Луки есть и топоры махонькие, чтоб бросать.
   – А пушки-то, небось, есть? – спросил какой-то губастый, безусый, сметанная голова и очи столь синие, каких у солдат не бывает.
   – Пушки, само собой, есть. Но не то что у нас, а чугунные и тоже на пару. Басурманские канониры топку-то пушечную распалят, а как завидят, что бока покраснели – и давай в жерло либо ядра, либо мелкие камни-кругляши бычьей лопаткой швырять. Потом отбегут и дёрнут рычаг особливый. Тут она и стрелит. На три версты паром сожжёт, камнями посечёт.
   – Будет врать! – не вытерпел, расхохотался Тит, находивший, что чересчур пугать новобранцев не след. – Не слушайте-ка его, робяты, он же пустомеля. – Три версты паром! Эва загнул.
   – Ну, не три, – без спора согласился Кузьма. – А всё одно дело швах. Неладно умирать, когда пулей убьют или палашом порубят. Но когда постигнет огненная кара, и живьём сварят, как чайнец утку, втрое хуже.
   – А за каким лешим приплыли-то они? – снова спросил губастый-синеглазый, сметанная голова. – Правду ли говорят, будто людоеды они, эти рыжие басурманы? У себя, говорят, всех крестьян да мещан поели, вот и погнал их голод через море.
   – То половина правды, – отвечал Кузьма Фёклов, закуривая трубочку и незаметно подмигивая Титу: не мешай, дескать. – Едят они не мясо людское, а только требуху да мозги. А потом их шаманы в башку-то опустевшую ящичек нарочитый вкладывают. Из ракушек он сделан, из крабовых панцирей. Круглый, наподобие бутоньерки от конфект монпансье. Только внутри не леденцы, а крючки разные, шпеньки, пружины да зубчатые колёсики. Как у брегета к примеру. Видали? Нет? Ну, нате, мой поглядите. Эй, аккуратней, стоеросы, не напирать!
   Новобранцы столпились вокруг Кузьмы, жадно рассматривали открытые часы.
   – Вот так и в том ящичке, – сказал Фёклов, бережно убирая дорогой брегет за пазуху. – Сквозь темечко покойнику, ясно, скважину проламывают для ключа, и свинцом оковывают. А брюхо сухой травой да корешками набивают, жилой зашивают. Заведут после такого мёртвого человека ключиком на сто оборотов – и встаёт он и делает, что прикажут. Спать ему не надо, жрать-пить не просит. Так и бродит, покуда вовсе не сгниёт. Зовётся зоб.
   – Сами рыжекожие басурмане поголовно заводные, – поддержал брата-ветерана Тит. – Только плоть у них долго не гниёт, потому как крепко просолена и провялена.
   – Да ну! – в голос засомневались новобранцы, нервно похохатывая. А пуще всех ржал любознательный губошлёп, сметанная голова. – Вовсе уж вы зарапортовались, мужики. Сказки бабьи говорите.
   – Мы вам не мужики, сопливцам, – тёплым, да грозным голосом сказал Тит. – Мужики землю пашут, мы – супостатов убиваем. И вы завтра будете. Быстро, грубо и умело и ваш дух, и ваше тело вымуштрует война. А теперь марш полковым маткам под юбки. Спать всем. Да мигом! – прикрикнул со строгостью.
   Сам же поднялся пружинисто с ранца кожаного, добела за годы службы вытертого, рубаху чистую одёрнул и двинулся на женскую половину бивака.
   К Кулеврине своей Авдеевне.
* * *
   Ох и горяча у Тита жена! Поддаёт в страсти, как кобылица норовистая – другого мужа, не столь могутного да проворного разом скинула б. Да Захаров Тит не любой. Уд у него – тот же банник орудийный: толст, крепок. Руки жилами канатными перевиты, живот втянутый, весь бугристый от напряжения, как стиральная доска полковой прачки. Кость у Тита широкая, ноги колесом из-за мышц толстых, да сухих, без жирка.
   Кулеврину бомбардир охаживал со звериным рёвом, она отвечала стоном нутряным. Не было у них никакого стыда, не было скромности. Не до того сейчас, чтоб таить от людей ночное супружеское сражение, когда наутро будет сражение смертное!
   О, шествие любви дорогой триумфальной!
   И четвёртые объятия подобрались к пику. Тит ухнул филином и выплеснулся с гидравлической силой, как говаривал знакомый бесстыдник, любимец французского уланского полка поэт Крюшон.
   – Довольно, что ли? – Бомбардир куснул ласково жену за литое плечо.
   – Глупый ты у меня, – нежно сказала Кулеврина. – Второго уж разочка довольно было. Я ж говорила.
   Тит заважничал наподобие молодожёна:
   – Мало ли чего ты лопочешь, когда…
   Она сжала его щёки ладонями, прикрыла рот поцелуем. Оторвалась, мотнула головой – волосищи распущенные взметнулись.
   – Уйдёшь?
   – Останусь, – после недолгого раздумья решил Тит.
   Кулеврина от радости совсем не по-бабьи, а по-девчоночьи тихонько взвизгнула, изо всей силы прижалась к нему большим своим телом.
   – Будет, чего ты… – бормотал Тит. – Ну, не последний же раз милуемся. Ты вот чего слушай. Когда побьём антиподов, мне званье офицерское дадут. Сам великий князь Михаил Александрович обещал.
   Кулеврина поверила сразу. Закаменела.
   – Тут ты меня и бросишь. Уйдешь, я умру.
   – Нет, – твёрдо сказал Тит. – Никогда не брошу. Обещаю.
   – Смотри, кто гуляет! – сказала через минуту Кулеврина, утирая слёзы. – Вроде, знакомец твой.
   Полог они не опускали, и Тит увидел, как невдалеке, по-журавлиному вздымая ноги, вышагивает французский улан Шарль Крюшон, сочинитель бесстыдных стихов. Рядом семенила тонкая, словно тростиночка, Жизель. На голове – реденький венок из ромашек. Волосы у неё были светлыми-пресветлыми, как у любопытного губастого новобранца, только отливали не соломой, а полированной сталью.
   – Она впрямь ему сестра? – с восторженным бабским ужасом спросила Кулеврина.
   – Кузина. Значит, двоюродная. Либо того дальше. А то ты не знала.
   – И они, правда, ложатся вместе?
   – Истинная правда.
   – Так это же блуд! – сладко обмирая, сказала Кулеврина.
   – По-нашему, может, и блуд, – молвил, зевнув, Тит. – А по-французски обычное дело. Давай-ка спать, родная.
   Прежде чем закрыть глаза, он ещё раз взглянул в сторону галльской парочки. Шарль широко и плавно размахивал руками – наверное, читал срамные стихи. Глаза моей сестры бездонны и безбрежны, как ты, немая Ночь, и светятся, как ты. Огни их – чистые и страстные мечты, горящие в душе, то пламенно, то нежно.
   А Жизель кружилась на одной ножке. Танцевала.
* * *
   К третьему часу сражения извелись. Уж и переговариваться сил не оставалось. Лежали на сладкой мураве и слушали, как рокочет, гремит, трещит на бранном поле. Нюхали кислый пороховой дым, что приносило изредка ветерком, слушали отзвуки дикарского визга рыжекожих басурман. Молились.
   Позиция сипелевской батареи была секретная, возле глубокого и преширокого лога, по склонам густо заросшего орешником. Решили штабные генералы, что всенепременно поведут антиподы логом отборные части, дабы ударить в тыл объединённым европейским войскам. Видали тут ночью их разведчиков на страшенных птицах, что питаются, как известно, тухлым человеческим мясом.