Едва они вошли, улыбка с лица Хагга испарилась, как вода с горячей плиты. Он толкнул монаха на кровать, заложил засов, зажёг свечу и встал над собеседником, засучивая рукава.
   — Ну, здравствуй, Бертольд, — проговорил он не спеша, так, чтобы тот как следует расчухал в его голосе медовый яд угрозы. Монах «расчухал» — вздрогнул. — А, узнал меня, морда немецкая? Не притворяйся: вижу, что узнал. Выходит, ты теперь у нас брат-бернардинец?
   — Я… — пролепетал монах. — Я, ей-богу (da jurandil[21]), господин Хагг… я ж ни сном ни духом… Вы чего хотите-то?
   — Это ты ездил в город за палачом?
   — Да… Меня послали, чтобы я… — Он гулко сглотнул и взмолился: — Господин Хагг, на честность вашу уповаю! Я везу сто пятьдесят флоринов под расписку, вот здесь, под рясой, в кошельке… Не отбирайте их, господин Золтан, не отбирайте их у меня! Они меня убьют, если узнают…
   — Да плевать я хотел на твои флорины! — поморщился Хагг, поставил ногу на край кровати и теперь глядел на монаха глаза в глаза. — Кто в монастыре? Что за люди? Сколько? Где? Когда приехали? Зачем понадобился экзекутор? Для кого? Я знаю, что к вам недавно привезли девчонку.
   — Так? Отвечай по-хорошему, Шварц. Я буду не я, если не доведу тебя до откровенности. Ты теперь без бороды и с тонзурой, но я найду, за что тебя оттаскать, ты меня знаешь. Ну? Говори.
   Брат Бертольд дураком не был, а Золтана знал давно. Он даже не стал прикидывать все pro и contra. Он только нервно кашлянул и заговорил.
   …Как Золтан и обещал, не прошло и получаса, а они с монахом уже спустились вниз, в общую залу. Монах, сказать по правде, выглядел каким-то бледным и помятым, ряса была выпачкана в пыли, а тонзура как будто малость увеличилась, зато Хагг буквально сиял от наступившего в душе просветления, На столе уже красовалась новая бутылка — трактирщик знал своё дело.
   Выпьем? — Золтан поднял свой бокал.
   — Выпьем! — сказал палач.
   — Выпьем! — бодро ответили сыщики.
   — Выпьем…— безнадёжным тоном согласился брат Бертольд и обречённо потянулся за бокалом.
   Со всех сторон на дармовое угощение лезли посетители. Шольц смотрел на всё происходящее из своего угла и не уставал поражаться. Хагга будто подменили. Вместо хмурого, в летах, задумчивого седоватого мужчины по корчме носился юноша с горящим взором, скалил зубы, хохотал, кого-то хлопал по плечу, кому-то ставил выпивку… Что-то с ним произошло. А памятуя, каким человеком он знавал его в прошлом, Иоганн склонен был предполагать, что Золтан явно что-то затевает.
   Меж тем за столом у камина снова выпили, и выпили ещё, после чего Золтан испросил разрешения минут на десять отлучиться.
   — Виноват, виноват, господа! Я на время вас оставлю: хочу проведать своего приятеля — вон он, за столиком… Заодно закажу чего-нибудь ещё…
   Расталкивая локтями кучкующийся народ, он подобрался к Иоганну, перед которым стояли тарелка с жарким и наполовину опорожненная бутыль, сел за стол и стал сгребать в охапку плащ, перчатки и всё прочее.
   — Кролик уж остыл, господин Золтан, — укоризненно сказал Шольц. Физиономия его была красной и встревоженной.
   — Чёрт с ним, — буркнул Хагг, нахлобучивая шляпу, — не до кроликов сейчас. Я выяснил, Девчонка и вправду в монастыре. С ней инквизитор и солдаты. Эта троица едет туда.
   — Девчонка? — Иоганн, не понимая, поднял бровь. — Какая девчон… Матерь Божья! И что ж вы теперь думаете делать? У вас есть какой-то план?
   — Есть ли у меня план? Есть ли у меня план, xa! Ты ещё не разучился драться?
   Иоганн тревожно заоглядывался.
   — Что вы задумали? Стража ж услышит!
   — Не услышит. — Золтан замахал рукой. — Хозяин! Эй! Я сегодня при деньгах и с чистой совестью, так что подай чего-нибудь ещё вон тем хорошим господам и святому отцу.
   Однако только трактирщик приблизился к его столу, Хагг ухватил его за фартук, притянул к себе и зашептал на ухо:
   — Слушай, Жилис, это важно: с сыщиками делайте что хотите, но кат и катёныш уйти не должны. Слышишь? Не должны!
   — Понятно. Проломить башку?
   — Не надо. Хватит, если сломают ногу и месяц-другой проваляются где-нибудь в подполе. Сможешь?
   — Хе! Можно. А монаха… тоже?
   — Ах да, монах…— нахмурился Золтан. — Монаха не трогайте! Монах мой. Получит хоть царапинку или потеряет кошелёк — всем напинаю.
   — Понятно, — снова закивал корчмарь. — Всё уже готово, ребята ждут на кухне, начинать?
   — Эх, Жилис, Жилис, ты всегда был малость тороплив… Ладно. По сигналу, как в прошлый раз. Да, чуть не забыл: раздобудь мне бритву.
   — Бритву? — Трактирщик опешил. — Для чего?!
   — Для дела. Баки брить. Не спрашивай, тащи… Всем выпивки! — объявил он громогласно, заметив, что с дальнего стола на них уже косятся с подозрением.
   Под весёлый гул собравшихся Хагг и Дважды-в-день перебрались за столик у камина, где наполнили и сдвинули бокалы, вызвав в воздухе стеклянный перезвон.
   Немец торопливо принакрыл бокал рукой:
   — Nicht doch[22].
   Золтан улыбнулся и с укоризной покачал головой.
   — Her, — сказал он, — tringue, tringue![23]
   Палач поколебался, но руку убрал.
   Монах глядел перед собой и лишь беззвучно шевелил губами — видимо, молился. Хагг встал.
   — Что за прекрасный вечер! — объявил он. — Сколь приятно мне сегодняшняя встреча с вами, господа, и особенно с вами, святой отец! — Он отвесил поклон. — Жаль только, что немного скучновато. Эй, там! Скрипач! Волынщик! Ну-ка, вжарьте музыку!
   Он обернулся к палачу так, что седоватый хвост волос переметнулся у него через плечо, и подмигнул трактирщику и Иоганну.
   — 'Т is van te beven de klinkaert! — провозгласил он, перекрикивая вой волынки. — Время звенеть бокалами!
   — 'Т is van te beven de klinkaert!!! — отозвались нестройными криками за его спиной мастеровые и четвёрка мясников.
   «Время звенеть бокалами!» Иоганес вздрогнул — так кричат во Фландрии, когда гуляки недовольны и начинают громить кабаки и дома с красными фонарями.
   — Ох, — проговорил куда-то в сторону трактирщик, — опять они мне здесь всё перебьют!
   В глазах брата Бертольда отразился ужас.
 
   — Ing, Ur, As и Perph, Это — Mannaz. А вот это — Wunjo. А вот эта зовётся Raido, руна дороги, я тебе её уже сегодня рисовала.
   Две детские ладошки, обхватившие запястье Фрица, казались крохотными, совершенно кукольными. Тусклый зеленоватый сплав браслета травника мягко поблёскивал в свете костра: Октавия разглядывала подвески.
   — А эти две?
   — Вот эта — Туг. А эта… эта… Ой, я всё время ее имя забываю. М-м… Laguz? — Личико девочки посветлело. — Ага, правильно Laguz Руна воды.
   Ночь выдалась беззвёздная и тихая. Холодный ветер шевелил листву высоких тополей и морщил гладь воды. «Жанетта» стала на стоянку возле маленькой деревушки, такой маленькой, что в ней не оказалось даже постоялого двора, не говоря уж о приюте или доме для канальщиков. Ян с Юстасом пришвартовали баржу к старым осклизлым сваям около мостков, с которых женщины полоскали бельё, выбрались на берег, развели костёр и теперь хлебали кашу из большого котелка. Поглядывали мрачно на бородача и двух ребят. Рыжему толстяку шкиперу ужин отнесли в каюту. Господин кукольник, Октавия и Фридрих тоже получили свою порцию, причём итальянец расщедрился и наделил детей двумя ломтями гентской ветчины (себя он, впрочем, тоже не обидел). С ужином расправились за две минуты, девочка взялась помыть тарелки (Фриц пригрозил: «Смотри не утони! ), и вскоре все трое уже сидели у костра, готовясь отойти ко сну и занимаясь своими делами. Царила тишина, лишь изредка на барже взлаивала собака — серая гривастая зверюга с лисьей мордой и хвостом, закрученным в кольцо, — на ночь шкипер выпускал её на палубу. Кукловод вооружился ножницами и большой иголкой, расстелил на земле не то попону, не то старый занавес с кистями и принялся кроить. Он бурчал чего-то, ползал на коленках отмерял то там, то тут и поминутно щёлкал ножницами, рискуя отрезать впотьмах ненароком клок собственной бороды. Октавия некоторое время с любопытством за ним наблюдала, потом перебралась поближе к костру. Там-то её внимание и привлёк браслет у Фрица на руке.
   Девочка ещё раз осмотрела со всех сторон невзрачную кривую безделушку с девятью подвесками и парой камешков и скривила губки.
   — Некрасивый браслетик, — с детской непосредственностью заключила она. Заключила, но тут же поправилась: — Некрасивый, но, наверное, очень умный. Столько рун!… Зачем они здесь?
   — Да я и сам не знаю, — смущённо признался Фриц, опуская рукав. — Мне его сделал мой… гм… учитель. Да, учитель. Надел мне на руку и сказал, чтоб я пореже его снимал.
   — А больше он ничего тебе не сказал?
   — Нет, ничего. Может, не хотел, а может, просто не успел.
   — Ой как интересно! — Девочка захлопала в ладоши. — Здесь наверняка кроется какая-то тайна. Дай мне ещё разочек на него посмотреть, ну дай, пожалуйста!
   — На… Смотри… — покраснев, сказал Фриц и протянул ей руку. — Может, что углядишь.
   Кукольник оторвался от работы, посмотрел на них сквозь стёкла окуляров, вздохнул и покачал головой.
   — Это бог знает, что такое! — глухо, в бороду, проговорил он сам себе. — Мало того, что эта девчонка сбежала из дому, мало того, что забралась ко мне в сундук, мало того, что мне пришлось доплатить за её провоз лодочникам лишних два с половиной флорина, так теперь она ещё будет учить нас разбирать всякие языческие закорючки! Ну что мне делать с нею? Что? Que maiinteso![24] Я из-за неё на виселицу пойду, из-за этой плутовки: меня обвинят, что я похищаю piccolo bambini[25], и арестуют… Dio mio! He сиди так близко к огню: ты платье себе прожжёшь!
   Бородач взобрался на сундук, убрал ножницы в карман и расправил на коленях выкройку накидки, которую, как это теперь уже было видно, он сооружал для девочки из старого занавеса. Снова вздохнул. Смерил девочку взглядом из-под нахмуренных бровей.
   — А ведь ещё весна, задумчиво проговорил он, — до лета далеко, ночи холодные, она, того и гляди, замёрзнет в этом своём домашнем платьице и туфельках — маленькие дети быстро замерзают. Ей понадобятся ещё stivali e colbассо[26], или что они тут носят в холода? Ну куда, куда катится этот мир, если дети начинают убегать из дому и забираться в деревянные сундуки? Эй! Ты слышишь меня, девочка? В первом же городе я договорюсь с каким-нибудь шкипером, баржа которого идёт вверх по течению, и ты отправишься домой.
   — Я не хочу домой! — внезапно запротестовала она и надула губки. — Мне скучно там. И я не хочу плыть обратно с чужими дядьками на баржах! Я их боюсь.
   Бородач сурово сдвинул брови, выпучил глаза:
   — А МЕНЯ ты разве не боишься?!
   Октавия так и покатилась со смеху — только деревяшки башмачков мелькнули в воздухе.
   — Ой, нет, вас я не боюсь! Вы такой смешной! И добрый.
   — С чего это ты взяла, что я добрый?
   — Вы за меня деньги заплатили. И плащик для меня сидите шьёте. Злой ничего не стал бы шить.
   — Много ты понимаешь! Может, это я для куклы платье шью, для представления.
   — Нет, не для куклы, не для куклы, я же вижу! И вы всё время на меня глядели, когда сукно резали. Да и разве бывают такие огромные куклы? — Она показала руками какие. — Не прогоняйте меня, господин Карабас! А я буду помогать вам. Я буду помогать вам сундуки перебирать, и за куклами присматривать буду, платья им штопать… Ой, вы так интересно рассказываете про своих кукол! Я видела в щёлочку, когда вы Фрицу всё показывали, только плохо было видно. И слышно было тоже плохо. А вы мне покажете, как Пьеро читает стихи той красивой девочке, правда покажете?
   — Да замолчишь ты наконец или нет?! — не выдержав, воскликнул Карл-баас и так стукнул кулаком по ящику, на котором сидел, что с досок посылалась краска. Вытер пот со лба. — Да что ж это творится! Чего бы это ради маленькой девочке убегать? Я понимаю, если это мальчик, si, их хлебом не корми, дай убежать из дому. Но воспитанные девочки так себя не ведут. Воспитанные девочки не убегают из дому и не просят старых бородатых дядек взять их с собой в путешествие! Воспитанные девочки сидят дома и занимаются… занимаются… porca Madonna, чем они занимаются?.. Ах да! Рукоделием они занимаются! Мамам своим они помогают!.. Кстати, у тебя должна быть мама. Что она подумает, когда поймёт, что ты сбежала? Она решит, что я тебя украл, и пожалуется судейским, а они отправят за мной стражников!
   Кукольник весь раскраснелся, глаза его вращались, руки совершали жесты, борода взъерошилась и выбилась из кармана. Фриц сидел в стороне тише мыши, но девчушка, похоже, ничуточки не испугалась,
   — Меня не украли, я сама ушла, — объявила она, — Я не хочу жить у неё! Она мне не родная, она меня не любит. У неё и так семеро детей, я самая восьмая. Я им сто раз говорила, что сбегу, а мне не верили и называли меня дурочкой. А я не дурочка, не дурочка! Моя настоящая мама Алоиза умерла от горячки, когда я была совсем-совсем маленькая. У меня от неё остался на память только этот чепчик с кружевами, его еще моя бабушка носила…
   Карл Барба перевёл дыхание и малость успокоился.
   — Ребёнок, — наставительно сказал он, — должен уважать своих родителей, кем бы они ему ни доводились. Любит, не любит, при чём тут это? Тебе разве плохо жилось? Тебя разве били? Не давали есть? Сажали в тёмный чулан?
   — Нет… То есть да, иногда колотили, если я разбивала тарелку или пережаривала мясо, но не сильно. Но я не хочу просидеть там всю жизнь! От их постоялого двора всё равно очень мало денег, этой осенью они собирались отдать меня в пансион при монастыре. А я не хочу в монастырь, не хочу, не хочу!..
   Она топнула ножкой.
   — Мало ли, что ты не хочешь! А чего ты хочешь?
   — Я хочу быть, как мой папа.
   — Вот как? — Карл-баас поправил очки на носу и с новым выражением в глазах воззрился на девчонку. — Гм… Интересно. А кто у нас… э-э-э… папа?
   — Мой отец моряк, вот! — объявила девочка. — Мой дедушка рассказывал, что папка плавал на огромных кораблях — у него их было три или даже десять! Он приплывал два раза в год и привозил моей маме деньги и подарки и всякие красивые штуки, а потом однажды уплыл далеко-далеко, в далёкую страну, уплыл и не вернулся. А мама осталась одна, а потом умерла от горячки. Я не хочу жить как она и умереть от горячки, я сама хочу плавать! Я уже знаю, как устроен корабль, я знаю, как находить путь по звёздам, я знаю много-много всего! Я хочу быть как он.
   Карл-баас ошеломленно покачал головой, опять поправил очки и задумчиво уставился на догорающий костёр.
   — Клянусь Пресвятой Девой, — наконец проговорил он, — если бы мне в Милане год назад кто-нибудь сказал, что где-то во Фландрии ко мне в сундук возьмёт и заберётся восьмилетняя девочка, которая захотела убежать из дому и стать моряком, я бы умер со смеху или прибил этого остряка на месте за такие шутки… Но скажи мне, дитя, объясни, почему из всех проезжих путников ты выбрала именно меня?
   Октавия, кажется, впервые за весь вечер опустила глаза и заметно смутилась.
   — А вы не будете смеяться, если я скажу?
   — Обещаю, что не буду, — торжественно пообещал бородач и поднял руку: — Клянусь.
   — Ну… — произнесла она, неловко комкая передник. — Ну… У вас же столько кукол…
   И покраснела.
 
   Ранним утром, до восхода солнца, в приоткрытые ворота бернардинского монастыря в Геймблахе въехала тележка, запряжённая ослом. На передке сидел и правил толстый малый в сером платье и дорожных сапогах, а на задке, среди мешков и сундуков, понурив голову, сидел монах из местной братии. Вслед за повозкой, в поводу ведя осёдланную лошадь, шёл высокий, сумрачного вида сухощавый человек с поджатыми губами. Одежды его были черны, дорожный плащ запачкан грязью. Поверх седла и сумок приторочен был тяжёлый длинный меч с тупым концом и зачехлённой крестовидной рукоятью. Двор полнился туманом, словно чаша — грязным молоком, было холодно и сыро, под ногами чавкало, от дыхания сгущался пар. Приехавших, как видно, ждали: два монаха вышли их встречать. Ещё один, по виду человек военный — желчный пучеглазый тип с неровно выбритым лицом, стоял и молча наблюдал за их прибытием, скрестив руки на груди. На нём был жёлтый, стёганый, немецкого кроя полукафтан с нашивками на рукаве, штаны, набитые, как дыни, и малиновый берет на восемь клиньев, который он сейчас надвинул на глаза. Всё было «Zerliauen und zerschnitten nach adeligen Sitten»[27], как это называли ландскнехты.
   Животных распрягли и увели. Прибывший отбросил за спину капюшон, стащил берет с красным пером и оглядел обширный двор, толстые стены, башенки и массивные створки ворот, которые как раз в этот момент привратники закладывали тяжёлым брусом. Голова его оказалась наголо выбритой, на левой руке не хватало мизинца.
   — Paxvobiscum[28], — раздался голос за его спиной. — Вы — господин Людгер? Людгер Мисбах из Гарлебека, городской палач?
   Бритоголовый обернулся и обнаружил у себя за спиной ещё одного монаха, терпеливо дожидавшегося ответа.
   — Ja, — скрипучим голосом проговорил он, — это моё имя.
   — Мне поручили вас встретить. Как вы доехали?
   — Вполне хорошо. Благодарю вас, — холодно ответил он. Речь прибывшего монах понимал прекрасно. Вообще, монастыри собирали в своих стенах самую разношёрстную братию со всех концов Европы. Многие монахи были красноречивы на фламандском, французском и латинском языках, и если иногда случалось, что какой-нибудь монах «modice Htteratus»[29] не знает латыни, можно было надеяться, что он поймёт, если заговорить с ним по-французски.
   — Padre guardian[30] встретится с вами после утренней трапезы, — сказал монах. — Комнаты для вас и вашего помощника приготовлены в странноприимном доме, если вы не возражаете. Там не слишком удобно, но вполне терпимо и тепло. Вы, наверное, устали в пути. Я попрошу нагреть воду в купальнях. Вам потребна какая-либо помощь?
   — Nein, — покачал головой пришелец, — Благодарю. С помощником управимся. Где нам расположиться?
   — Я покажу. Следуйте за мной. — Монах склонил голову. — Я здешний келарь, мое имя брат Гельмут. Если вам что-нибудь понадобится, разыщите меня или моего помощника, его зовут Арманд. Обычно я бываю в кладовых или в амбаре, а помощник… ну, он где-то там же. Спросите у кого-нибудь из братии или конверсов, они покажут.
   Палач кивнул, сделал знак своему спутнику и зашагал за монахом. Стражник у порога пропустил их, проводил взглядом в спину, плюнул, переменил наклон с одной диагонали на другую и по новой привалился к косяку в проплешинах зелёной краски. Через минуту у него за спиной скрипнула дверца караульной комнаты. Зевая и почёсываясь, наружу вышел Санчес — босиком, зато в штанах с галуном и в жёлтой кожаной куртке, наброшенной поверх рубахи. В руке его был кисет.
   — Что за шум, senor Киппер? дружелюбно поинтересовался он, неторопливо набивая утреннюю трубочку. — Экзекуторы прикатили?
   — Ага. Они, — буркнул Киппер, не поднимая глаз. — Только не прикатили — притопали.
   — А! И то дело. — Санчес оживился и зевнул. Напялил куртку в рукава, поежился. — Может, хоть сдвинется чего: в город переберёмся. Скучно здесь. Ни в карты поиграть, ни баб пощупать. Да и приодеться б не мешало: а то жалованье копится и копится, а штаны совсем протёрлись на заду. Ей-ей, я скоро буду задницей светить, как жук-светляк.
   — Подрясник у монахов попроси.
   — Хе-хе, шутить изволите, senor десятник, я понимаю! — добродушно захихикал Санчес (в отличие от Киппера он выспался и пребывал в наилучшем расположении духа; ссориться ему не хотелось), — Да, кстати, ведь и вам от их приезда польза.
   Десятник обернулся, с подозрением нахмурил брови:
   — Что? Польза? Что ещё за польза?
   — Как «что за польза? Будет вам теперь с кем на родном языке словечком переброситься.
   — На каком ешё «родном языке»?
   — Ну, на немецком. Этот ведь палач, я слышал, тоже немец.
   В ответ на это Мартин Киппер разразился длинной тирадой, в которой через слово или два чередовались «scheifie», «dreck» и «donnerwetter»[31].
   — Он не есть немец, — наконец сказал он. — Учился где-то говорить, как немец, и только.
   — Кто же он, по-вашему, если не немец?
   — Какая разница? Мадьяр, арнаут или московит. Такой же, как его помощник.
   — Вот как? Надо же… А я бы не заметил. — Санчес снова потянулся и зевнул. — Ну и ладно. Нам-то что? Лишь бы он своё дело знал.
   — Ja-ja, — задумчиво проговорил десятник. — So… Лишь бы дело знал.
   Аббат Микаэль отвернулся от окна, через которое он наблюдал за въездом в монастырь заплечных дел мастера, и поднял взгляд на брата Себастьяна.
   Доминиканец ждал.
   — Итак, ваш подручный прибыл.
   — Alea jacta est[32], — пожал плечами инквизитор, — Негоже останавливаться на полдороги. Ваши сомнения могут повредить и ей, и вам.
   — Вы уверены, что мне необходимо присутствовать? Брат Себастьян выпростал одну руку из рукава рясы и провел ладонью по толстой книге, лежащей на столе.
   — Вы не хуже меня знакомы с правилами и законами, досточтимый брат Микаэль. Tres facittmt capitulum[33], а настоятель обители, в которой происходит рассмотрение дела, обязательно должен входить в тройку.
   Аббат помолчал.
   — Сколько лет вы состоите инквизитором, брат Себастьян?
   — Восемь, аббон. Всего лишь восемь.
   — Целых восемь лет… — задумчиво проговорил аббат. Францисканцы не дозволяют своим монахам служить инквизиторами больше пяти.
   — Я доминиканец.
   — Да, я знаю… А что насчёт Perm et Viri Boni[34]? Сколько человек вам потребуется?
   — Надеюсь, хватит двадцати. Я сам позабочусь об этом. Но буду благодарен, если вы ещё кого-нибудь порекомендуете.
   — Что ж, если так, то можете начинать. Я не возражаю. Мне поговорить с экзекутором?
   Брат Себастьян склонил голову:
   — Я сам с ним поговорю.
 

НИКАК

   И не свита та петля, чтобы меня удержать.
   И серебряная ложка в пулю не отлита,
   От крови моей ржавеет сталь любого ножа.
   Ни одна меня во гробе не удержит плита.
   И когда истает плоть моя теплом в декабре,
   В чье спеленатое тело дух мой в марте войдёт?
   И по смеху отыщи меня в соседнем дворе —
   И к тебе с моей усмешкой кто-нибудь подойдёт.
Тикки А.Шельен. Сиреневое пламя

   «Когда ученики готовы, появляется учитель. Не наоборот.
   Талант есть талант, и ничего тут не поделать он всегда бежит впереди осознанных желаний. Если его постоянно душить и ограничивать, он зачахнет. Если предоставить ему безграничную свободу, его погубит вседозволенность и лень. Необходимо среднее, как дереву: тому нужна каменистая почва, чтобы не изнежиться, и в то же время — палый перегной, чтобы иметь необходимые для роста жирные туки.
   Уже высказывал я мысль, что если кто-то обладает силой, с коей не способен совладать, и поэтому может причинить огромный вред, необходимо как-то ограничить его в процессе обучения и воспитания. Но тогда не будет никакого роста и развития! Корни дерева нередко разрывают глиняную кадку, и я боюсь, что в данном случае разрыв окажется ужасен. Неконтролируемые проявления волшебного таланта присущи начинающему магу и схожи в этом смысле с Ночными извержениями у мальчиков. Думаю, мой приёмный родитель тоже столкнулся с подобной проблемой. Два десятилетия спустя с ней столкнулся и я и также не нашел другого выхода, кроме как заставить будущего мага в ходе обучения высвобождать свою силу постепенно. Если распрямлять согнутое дерево, оно сломается.
   Как я успел убедиться на собственном опыте, довольно простой в изготовлении оберёг семи металлов успешно сдерживает спонтанный магический выброс, предотвращая нежелательную волшбу. Идея стара, придумана не мной и даже не моим учителем — ещё в норманнских сагах упоминается подобный «драупнир». Всякий раз теперь, чтоб подвигнуть себя на сложное магическое действие, мальчику потребна будет определённая решимость, некое душевное усилие, которое заставит начинающего мага ощущать ответственность за свой поступок. И ещё. Уже само принятие решения об их действительной необходимости провоцирует духовный рост и способствует постепенному увеличению магической нагрузки. Жизненно необходимо, чтоб подобные поступки порождались не суетными чувствами, но рассудком и разумом. Какой путь после этого выберет разум, это уже другой вопрос — жизнь в одинаковой степени учит как жестокости, так и милосердию.
   Но как быть с другим моим учеником, вернее — с ученицей? Женская волшба отлична от мужской, ведь женщиной движут именно чувства, она подвержена страстям, сильные порывы души способны затмить в ней слабый голос разума. Обучить этому невозможно, ограничивать — опасно: женщины упрямы, мыслят по-другому, их реакция на возникшие препятствия непредсказуема. Женщина в равной степени способна как утроить усилия в достижении поставленной цели, так и с лёгким сердцем отказаться от этой цели вообще, сочтя ее в принципе недостижимой или посчитав себя лишенной всякого таланта.