Но суть не в том. Суть в том, что дата основания города Полынска досконально известна: 1861 год, а именно год отмены крепостного права.
   Вышел царский указ, гласит История, но многие хоть и поверили ему явно, а в душе не верили. И, пока указ не отменили, решили обрести свободу как можно скорее — и убежали от своих рабовладельцев кто куда. Многие из окрестных местностей и выбрали пригорок возле Волги, поросший полынью, омываемый протокой, быстро построили деревянный город с высокими стенами, углубили протоку, вооружились и стали ожидать нападения правительственных войск, так как были уверены, что указ уже отменен, возвращаться же в прежнее крепостное состояние никто не хотел. Однако, правительственные войска не нападали, а подступал уже голод. Выпустили разведчиков, те разведали и сказали, что, похоже, указ не отменен, можно возвращаться к земледелию и скотоводству. Но полынчане почувствовали уже себя к тому времени людьми города. Они взялись за ремесла, стали производить железные обручи для бочек, деготь, колеса и втулки для телег (заметно вообще было тяготение к округлому).
   Город расцвел.
   Но навсегда, на все дальнейшее время в полынчанах остался дух недоверия, дух наперекорности, о котором я упоминал в начале, который иногда подводил их, но иногда и помогал выжить. Например, грянул в наших местах вскоре голод, об этом толковали все приходящие в Полынск. Но полынчане в это не захотели поверить. Они не стали экономить муку и солонину, как призывали их приходящие, а потребляли по прежнему распорядку, закрыв только наглухо ворота, чтобы шатающиеся сплетники не портили горожанам настроения. И что же? — не поверив голоду, полынчане его не испытали! Запасы, правда, вскоре кончились, но осталась бодрость духа и уверенность, что скоро все образуется. И действительно, почти никто как следует умереть не успел и опухнуть даже, а уж перед воротами телеги с мукой и солониной: деревенские жители выправились и прибыли менять продукты на необходимые им тележные колеса, деготь, обручи для бочек.
   Не поверили полынчане и в революции: ни в Февральскую, ни в Октябрьскую. При этом жили не так богато и сыто, как некоторые теперь утверждают: все-таки война была. Но, тем более, если и без того война, то к чему какие-то еще революции? Прибыли, однако, люди в кожаных тужурках и матросы, стали разъяснять. Полынцы только смеются. Пришельцы выхватили наганы и пулеметы, — тут полынцы от смеха вообще на землю попадали. Люди в кожанках и матросы пришли в недоумение и не знали, что делать. Обычно бывало так: они прибудут, завербуют на скорую руку кое-кого из местных, пообещав им власть по своем убытии, выйдут на площадь, соберут вокруг себя десятка два людей, прикончат при них специально припасенного на этот случай городового или человека купеческого звания в бобровой, желательно, шубе, поагитируют с полчасика и объявляют: «Отныне и вовеки веков вашем городе установлена советская власть!» Ну, и люди начинают жить при советской власти, считая, что все это чепуха и никакой советской власти нет, но проходит месяц, другой, проходит полгода — и с изумлением они обнаруживают, что в результате окрестных боев, продразверсток и нехватки продуктов питания и мануфактуры — есть советская власть, укоренилась — и не собирается исчезать.
   В Полынске же так все смехом и кончилось. Матросы, стараясь не замечать обидного веселья, избрали новые органы руководства, и укатили докладывать, что еще один город охвачен советской властью.
   Но руководство, смущаясь и хихикая, разошлось по своим хатам заниматься прежними делами.
   Конечно же, советская власть проникла-таки в Полынск, и его не миновала участь всех прочих городов и пространств. Но к чему я клоню? Я клоню к тому, что полынчане, живя при советской власти, все равно продолжали как бы ее игнорировать в своей душе, они жили наперекорно — и этим на долгие годы опередили весь бывший советский народ, который подобным образом научился жить гораздо позднее: то есть, вроде, и при социализме, а на самом деле как Бог на душу пошлет, кто в лес, кто по дрова, про социализм беспрестанно говоря и поголовно в него не веря.
   Затем — сравнительно недавно — произошла обратная пертурбация: все закончили советскую власть и социализм и принялись за нечто неизведанное. А полынчанам стало вдруг досадно: как же это они, проморгав старое, за новое возьмутся? Они, что им не свойственно, вдруг позавидовали остальным, которые успели пожить при этом самом социализме — и многие его задним числом похваливали, а полынчанам, выходит, не досталось. Не желая перескакивать через исторические периоды, они решили в короткие сроки установить фазу социализма, чтоб быстренько в нем разочароваться и уже без сожаления двигаться вперед. Этим и объясняется то, что, когда все вокруг жили хорошо — судя по газетам, хотя бы, мы жили плохо. Когда же, судя опять-таки по газетам, все живут в обстановке крайней нищеты, соседствующей с обжирающимся богатством, в обстановке коррупции, преступности и тому подобное, в Полынске существуют как бы при социализме — не относясь, впрочем, к этому всерьез, поскольку интересы у них были всегда другие, — в сторону семейного уклада и быта, который кому-то представляется скучным, а для кого-то целый космос!
   Тому же болтатристу это показалось скучно, вот он и выдумал войну.
   А войны, повторяю, не было. И люди, фамилии которых задействованы в сочинении «Война балбесов», то есть не они, а однофамильцы — совсем другие. Даже похожего ничего нет. По их просьбе даю истинную настоящую картину, которая и есть хроника.
   Вы скажете, что хроника — это повременное изложение событий, но с данной стороны описывать особенно нечего: ведь если жизнь в Полынске текла всегда наперекорно, то это означает, что она, пусть хуже или лучше в материальном отношении, но в духовном — нормально, с умиротворенным однообразием.
   Поясню. Допустим, хроника гипотетической семьи, скажем, Петровых из другого города, не из Полынска. Там можно было бы писать: прадед Петров устанавливал советскую власть и стрелял в белую сволочь, а его единоутробный брат служил в белой армии, и стрелял в сволочь красную. Гнездо белого Петрова было выкорчевано, красный Петров заслужил себе право жить, у него родились два сына. Оба добрые, Иван да Фома, но Иван попал служащим в НКВД, а Фома тоже попал в НКВД, однако, не служащим. И вот видим в хронике с холодеющим сердцем, как служащий в НКВД Иван наматывает на руку кишки попавшего в НКВД Фомы. Гнездо Фомы разорено, а у Ивана родилось два сына, оба добрые, но один выбился в начальство, другой оступился в болезнь алкоголизм, начальник уезжает в Москву, а брат его совершает спьяну преступление, погибает в тюрьме. Нет его гнезда, зато гнездо брата цело, у которого родится два сына, оба добрые, но один работник партийной сферы, а другой вдруг под влиянием подружки стал диссидент. И чуть было история не повторилась — с процветанием гнезда партийного брата и разорением гнезда брата-диссидента. Но сменилось как бы время и, смотришь, брат-диссидент процвел — и жди, кажется, запустения гнезда партийного брата, но и тут ничуть: и его гнездо цело, да еще называется офис, и занимается он коммерцией.
   Это, сами понимаете, пунктир, за которым едва просматриваются драмы, слезы и кровь. Такова была бы повременная хроника в других местах, среди других людей.
   В Полынске же возьмем того же гипотетического Петрова и увидим, что прадед был стрелочник на железной дороге, два брата его — работники мастерских, сыновья братьев — кто машинист, кто брубильщик, кто обходчик, кто сцепщик, кто диспетчер, внуки сыновей братьев — вагонщики, тендеровщики, манометристы, релонгаторы, гудельщики, мудильщики — и ничьи гнезда не разоряются, все идет своим чередом.
 
   Пора, однако, реабилитировать героев, которых оскорбил своим черным пером г. болтатрист.
   Он выдумал каких-то Ален, женщин распутного поведения.
   Есть и другое слово о таких женщинах, не будем его произносить, его и так все знают.
   Ситуация в Полынске такова.
   Девушки наши, повторю, очень положительны, но под понятием положительности я прежде всего подразумеваю честность.
   Каждая девушка, достигнув определенного возраста, задает себе прямой вопрос: а буду ли я верной женой, если выйду замуж, не тянет ли меня, например, к проституции или бескорыстному распутству в силу конституции моего организма? Большинство с облегчением отвечают себе: нет, не тянет. Но некоторые вынуждены честно ответить: тянет, увы, сильно тянет. Об этих своих размышлениях они делятся с родителями. Те, конечно, не сильно обрадованы, но хвалят дочку за искренность, со слезами собирают ее в дорогу — в Саратов или в ту же Москву. Там девушки не препятствуют своим природным наклонностям, там это, в отличие от Полынска, не обращает на себя ничьего особого внимания. Скучая по родителям, они наведываются к ним изредка, но, как правило, с ночным проходящим поездом, привозят множество подарков, до утра плачут и обнимаются с папой и мамой, и еще затемно отправляются восвояси. Родители же все подарки с неперестающими слезами закапывают в грязь и навоз на заднем дворе, не желая прикасаться к предметам, добытым низменностью человеческой сущности.
   Алена же, о которой пишет г. болтатрист, в Полынске с таким именем всего одна — и это бабушка, которой восемьдесят восемь лет. Выдумка, в свете возраста этой старушки, становится просто оскорбительной, неприличной.
   А Василий Венец! Да, есть у нас человек с таким именем и фамилией, но никакой войны он не собирался заваривать. Более того, он настолько чувствителен ко всему живому, что даже страдает из-за этого.
   Началось с того, что в детстве Вася присутствовал при забое коровы, которую родители Васи держали для молока, но с нею приключилась какая-то животная болезнь и она перестала приносить молоко, вот и решили забить ее на мясо, большую часть отвезти на рынок в Саратов, а остальное пустить в еду. Васю прогнали, чтобы он не смотрел, но он вернулся и смотрел.
   Ему было страшно, как корове перерезали горло и пошла кровь, и она дергалась, глаза стали ее большие и безумные.
   Вася не стал есть мяса.
   И он стал размышлять.
   Он ведь учился в школе и знал о теории развития Дарвина, что есть эволюция. И он подумал, что только случайно человек развился из обезьяны. Он мог развиться и из, например, даже мухи, просто мухе не хватило времени, чтобы постепенно превратиться из насекомого в мелкопитающееся, а потом в человека. И вот если говорят о добром человеке, что он мухи не обидит, но говорят образно, поскольку и добрые люди мух бьют, то Вася стал бояться обидеть муху без всякой образности, буквально. Все живые существа достойны жизни. Если же придавит случайно какого-нибудь таракана, очень из-за этого волнуется.
   Излишне говорить, что Вася перестал потреблять мясную пищу. А он уж вырос, стал парнем, даже молодым мужчиной. Ему страшно было за людей, что они так безжалостны, но он не знал, как их убедить. Он убеждал их личным примером. Он приходил, например, в самую многолюдную столовую, что возле кирпичного завода, и на раздаче громко говорил: мне кусок трупа курицы с гарниром и труп рыбы минтай без гарнира!
   И шел к столу, где ел только гарнир, с жалостью поглядывая на то, что сталось с курицей и рыбой минтай.
   Те же, кто слышал его слова, их начинало вдруг подташнивать, они отодвигали тарелки. Другие, может, и побили бы Васю, но полынчане не таковы. Они мягко говорили ему: не говори так, очень уж звучит некрасиво. Ты мясо не ешь, но ты же инвалид с детства (Вася — инвалид с детства по причине слабости ног и плохого держания головы), а мы люди рабочие, нам мясо нужно для труда, как ты это понимаешь?
   — Можно и без мяса прожить и трудиться, — отвечал Вася.
   Так он агитировал до тех пор, пока в столовой не оказался человек из Саратова, приехавший на кирпичный завод, чтобы получить партию кирпича, человек торговый, но из бывших ученых, чуть ли не даже кандидат философских наук. Все с любопытством смотрели, как новый человек отреагирует на слова Васи, который аккуратно появился с обычным своим требованием выдать несколько кусков трупного мяса. Но он никак не отреагировал, спокойно обсасывал куриное крылышко.
   — Курица эта цыпленочком бегала, желтенький такой был, пушистый. Маленький, миленький, — сказал Вася, проходя мимо, и глаза его увлажнились слезами.
   — Да? — заинтересовался бывший кандидат. — А чем питался цыпленочек?
   — А что? — насторожился Вася.
   — Ну, конечно, кушал желтенький и пшено, кушал маленький и прочее растительное. Но кушал миленький и червячков, и жучков. Которые тоже жить хотят, — сказал кандидат. — Да и растительное — тоже ведь живое. Читал, может, как цветы на человека реагируют? Значит, и у них соображение есть. Значит, и корова не дура трупами попитаться, поскольку сено — труп травы. — Кандидат произнес это, вертя на вилке говяжью котлету, съел ее в два хавка — и был таков.
   Вася же весь потрясся.
   Значит, те, кого он защищал: коровы, овцы, кролики, куры и прочая мясная пища — тоже убийцы?
   Но, значит, Вася, гордящийся, что ест только овощи и фрукты, — тоже убийца! Капусту он, например, даже не варит, она ему свежая больше нравится. Таким образом, получается, что он ест ее — ЖИВУЮ! Людоеды, и те своих жертв сперва убивали, а потом жарили, он же — живую капусту ест.
   Вася сел за книги и учебники.
   И чем больше читал, тем страшнее ему становилось.
   Что ни тронь — все живое.
   В железе — и то микробы живут, живые существа. Выходит, и железо ни варить, ни ковать нельзя?
   Та же капуста оказалась — пожирательница из земли всяких микроэлементов, состоящих из бактерий. Которые тоже живые!
   И даже дыша воздух — мы убиваем, мы убиваем живые частицы, существа, которых в воздухе миллиарды. И они погибают в нашем организме, за исключением тех, которых называют болезнетворными микробами, но не есть ли это справедливое возмездие — ведь эти самые микробы тоже хотят жить, они не нарочно ненавидят человека, их так природа устроила!
   Вася понял: вся жизнь есть круговорот жратвы в природе. Без этого не обойтись.
   Другой бы, не полынчанин, сошел бы на этой почве с ума, но Вася рассудил так: не мне менять законы сущего. Надо терпеть.
   Он отвык от мясного, но нарочно опять стал приучать себя к нему. Не сразу пошло: была и рвота и слезы по ночам... Он устроился на мясокомбинат забойщиком, и работает по сей день там. Если увидите худого человека, который идет, приволакивая ноги и кося головой, фартук у него залит кровью, а лицо залито слезами, — это Вася. По крайней мере, он делает свое дело так, чтобы животному причинить как можно меньше боли — и достиг в этом огромного совершенства, убивая корову в доли секунды, что та даже не успевает помолиться своему коровьему богу, которого у них конечно нет, это я так, к слову...
   Вот вам и Вася Венец в отличие от того, что обрисован у г. болтатриста.
   Другой, по имени Павел Сусоев, изображенный как патологический драчун, на самом деле, будучи пятидесяти шести лет, драться никогда не будет. Он, извините-подвиньтесь, не кто-нибудь, а начальник местного отделения железной дороги, с какой стати ему драться? Он, наоборот, очень любит поэму Лермонтова «Демон» и всегда читает ее в День железнодорожника в одноименном клубе. Он для артистизма надевает черный плащ и читает так громко, что даже на улице слышно. Женщинам очень нравится.
   Есть некоторое совпадение — даже удивительное — в характеристике полынчанина Александра Бледнова, который назван г. болтатристом человеком испытаний.
   Да, Бледнов человек испытаний, но совсем не тех омерзительных, что описал, не зная настоящего Александра Бледнова, г. болтатрист.
   Дух наперекорности воплотился в Бледнове с особой силой — может, даже излишней. Вероятно, оттого, что он попал в Полынск уже не маленьким ребенком, а десятилетним человеком, сыном лейтенанта железнодорожных войск. Лейтенант, выйдя в отставку, стал военруком в полынской школе, а сын его выбрал профессию инженера путей сообщения, для чего учился в институте и вернулся в Полынск, но профессия в данном контексте не имеет значения. Значение имеет то, что, живя малолетним не в Полынске, а в местах разгульного и беспардонного социализма со всеми его ограничениями, он призадумался проблемой свободы. Когда то нельзя и это нельзя, думал он, поневоле испортишь себе нервы и характер. Значит — или преодолеть это нельзя, что и опасно, и даже иногда уголовно наказуемо, или создать себе дополнительные ограничения и чувствовать тем самым, что не тебя ограничивает кто-то, а ты сам хозяин своей несвободы.
   Начал Саша с мелочей. Хочется ему водички попить, а он посмотрит на часы и скажет себе: через полчаса. И через полчаса с жадностью, с блаженством, с удовольствием пьет.
   Это была его эврика, это сделало его счастливым человеком.
   Чего бы ни захотелось Саше, все он обязательно откладывал — на час, на день, на месяц, а кое-что и надолго, например, женитьбу. Я вот тоже отложил, быть может, навсегда, но по другим причинам, а Саша вот по какой: на женщин он начал заглядываться, вырастая в армейской среде, довольно рано. Обнаружив в себе это, понял, что тут — неисчерпаемый источник для сдерживания. Был он собою — то есть и сейчас, несмотря на свои сорок с лишним, довольно красив, высок, широкоплеч, многие женщины были бы не против. А случаев, сами понимаете, уйма: вечеринки, дни рождения, приятельские компании, в кино рядом с кем-то сядет — да и просто мимо по улице мало ли ходит. Иногда Александру совсем худо, но он говорит себе: терпи, терпи, зато какое блаженство будет, когда разрешишь себе — ты сам разрешишь, а не кто-нибудь...
   Однажды, казалось, все, кончилось терпение. Прибыла к нам на стажировку диспетчером молодая девушка — на три месяца всего.
   Дело было жарким летом, и ходила эта практикантка в белой маечке без ничего больше и в брюках под названием джинсы, и такие это были брюки — ни единой складочки, как облили они ее, так сказать, фигуру.
   Наперекорный характер полынчан был выдержан: мужчины и парни общались с нею обыкновенно, даже с легкой пренебрежительностью, будто с дурнушкой какой.
   Девушка, не привыкшая к этому, растерялась, стала ужасно нервничать. И однажды, когда инженер Александр Бледнов засиделся в своей комнатушке в здании Отделения дороги, она вошла к нему, скинула маечку и брючки и сказала:
   — Вот вы, вроде, нормальный мужчина. Это что, ничего не значит? — или вы психи тут все?
   Дождался я своего часа, подумал Бледнов.
   Встал, положил руки ей на мраморные плечи и сказал: я люблю тебя.
   Ну, слава богу! — воскликнула девушка и легла на пол.
   Бледнов быстро подготовился, припал к юному телу — и пронзила его любовь, но пронзила одновременно и мысль, что на этом его испытание кончится — и нечего будет ждать. То есть найдется другое что-то, но это из ожиданий было самое сильное, самое сладкое.
   И, застонав, поднялся Александр Бледнов, зажал уши руками, чтобы не слышать страшных слов юной красавицы, выбежал из здания голый и помчался по улицам Полынска; люди, едва завидев его, отворачивались, не потому, что им было противно, а чтобы потом человек, который, наверное, попал в незадачливое положение, не мучался стыдом, что его видели, ведь полынчане таковы...
   Но перебью себя сам (крепко держа мысль!).
   Как ни интересен Александр Бледнов в смысле испытаний, его намного превзошел в этом смысле полынчанин Сергей Контрфорсов.
   Сергей уродился человеком унылым. И хоть все теории воспитания твердят о том, что становление личности зависит от общества, в котором она находится, но надо же иметь в виду и природную наперекорную сущность полынчанина, откуда и получаются иногда подобные парадоксы. То есть Сергей, видя вокруг благодушие и веселость, мужественное отношение к будням, и сам должен был стать благодушным, веселым и мужественным, но вот не захотел, ударился в уныние.
   Может, оттого, что слишком увлекался в детстве чтением журнала «Вокруг света», который выписывала ему мать, ни в чем не отказывая своему единственному сыну, отец которого влюбился в проводницу проходящего мимо поезда, вспрыгнул в поезд и исчез навсегда.
   В журнале «Вокруг света» Сергей видел цветные фотографии далеких стран и морей и мучался мыслью, что никогда ему там не бывать. (Похожий тип выведен и в повести «Война балбесов», что доказывает, что в фантазии автора есть некоторая догадливость, но, тем не менее, жизнь, как не мной давно замечено, богаче любых фантазий.)
   Вырос Сергей — и еще больше обнаружил поводов для уныния. Увидит кино, в котором красиво одетые люди целуются на красивой большой кровати в большом красивом доме, где все белое, и думает: никогда мне не целоваться с красиво одетой женщиной на красивой большой кровати в большом красивом доме, где все белое. Или увидит по телевизору, как восходят люди на Эверест, и думает: никогда мне не взойти на Эверест. Но Эверест, по правде говоря, его мало манил, несмотря на то, что с ним он с детства был знаком по журналу «Вокруг света». Его вот именно почему-то манила так называемая красивая жизнь. Всякие «Мерседесы», загородные виллы, шампанское и ананасы — в кино, по телевизору, в журналах и тому подобное — растравляли его. Они растравляли его недостижимостью. Он ведь знал свою натуру, он знал и возможности: никогда ему при своей натуре и при теперешних возможностях не разбогатеть честным путем настолько, чтобы иметь «Мерседес», виллу и тому подобное. Ананасы с шампанским — это мелочи, это пожалуйста, но какой от них толк в маминой избушке, где топится до сих пор, между прочим, век назад сложенная русская печь? Как-то не вяжутся ананасы с шампанским и ситцевые занавесочки на окошках, и сумерки, по-деревенски выглядывающие из запечья, и всходящее в деревянной кадочке тесто: мама по сию пору любит хлеб домашней выпечки, сама творит тесто, сама ставит хлебы по старинным рецептам.
   Итак, Сергей Контрфорсов мечтал, листая яркие журналы и работая мелким писчебумажным работником в Отделении железной дороги на минимальном окладе. Мечтал, был уныл — и сам понимал это, и не хотел полынчан своей унылостью огорчить, поэтому на людях был бодр, весел, все вообще его считали даже немножечко не в себе: чего это человек смеется с утра до вечера да анекдотики рассказывает, сквозняк, видно, в головушке у него.
   Не сквозняк, а свинцовый туман был в голове у Сергея Контрфорсова.
   А был он не дурак и, поскольку полынчанин, — то вдвойне не дурак. И понимал, что всю жизнь так продолжаться не может. Надо свою мечту реализовать — или такое придумать, отчего все перевернется.
   Реализовать, между прочим, легче, чем придумать такое, отчего все перевернется.
   Он же — придумал!
   Причем придумал не из голых мыслей, а из самой жизни, что, конечно, всегда сильней. Он проходил однажды мимо стоящего поездного состава, состоящего из вагонов с небольшими зарешеченными окошками. Ему показалось, что кто-то смотрит на него из этих окошек. Вгляделся — и ничего не увидел. Наверное, подумал он, это тюремный, арестантский вагон. И кто-то оттуда, из темноты и несвободы смотрит на него — и завидует. Завидует еще больше, чем завидует он, Сергей Контрфорсов, рассматривая картинки в журналах.
   И его осенило. Единственный способ завидовать не чужой, а собственной жизни, понял он, это создать себе условия, когда своя прошлая жизнь покажется раем.
   И сгоряча решил совершить какое-нибудь преступление и сесть в тюрьму.
   Но для этого надо уезжать из Полынска, а он не хотел. В Полынске же преступлений сроду никто не совершал, в отличие от вранья г. болтатриста Слаповского. Особо страшная ложь — относительно воровства из вагонов. Никогда у нас этого не было. Да, случалось, что в тупике застрянет вагон с каким-нибудь грузом, застрянет как не имеющий сопроводительных документов, из которых ясно бы стало, куда следует пункт его назначения. Он стоит месяц, два, три — но ни один полынчанин даже близко не подойдет к вагону. Наконец найдут получателя. Однако, получатель не соглашается получить груз, пока не убедится в его сохранности. Пожалуйста! Ждут получателя, он приезжает, вскрывают в присутствии комиссии вагон, он убеждается, что груз в сохранности, но зато его в корне не удовлетворяет качество — например, это телевизоры. Он остается в Полынске и телефонирует, телеграфирует производителю, что не согласен брать такой товар. Производитель отвечает: можешь не брать, деньги вами нам уже перечислены, вернуть же их обратно — только через суд. Получатель в бешенстве, производитель издалека посмеивается, а тут приходит в бешенство и железная дорога: кто будет платить за простой вагона? Получатель уверен, что производитель, производитель уверен, что получатель.
   Чем эта история кончается в кабинетах получателей, производителей и чиновников железной дороги — не знаю, не будучи туда вхож. Но один факт непреложен — вагон остается стоять. Милиционер Глянько рад — у него появилась работа, он несет круглосуточное дежурство, он крадется по ночам с фонариком, надеясь застать злоумышленников. Но их нет как нет. Наконец милиционеру Глянько объясняют, что товар давно списан и беспокоиться не о чем. Как бы и нет товара. Тогда милиционер Глянько с досады открывает настежь дверь вагона и предлагает всем разобрать по домам телевизоры. Но идет время — никто не берет. А тут осень, дожди и грозы — совсем пропадает товар. Глянько на тачке возит телевизоры по улицам и предлагает всем и каждому — не берут!
   И длится это до тех пор, пока не понадобится место в тупике для следующего вагона, а этот, с остатками попорченного товара, увозят неизвестно куда.
   В общем, стать преступником у нас невозможно ни морально, ни физически: весь город проклянет навеки тебя, хоть и в душе, молча, — да и сам себя проклянешь.
   Тогда Сергей Контрфорсов взял расчет на работе, сказал, что уезжает в дальние северные края за романтикой, а сам укрепил одну из комнатушек родового дома так, чтобы невозможно было выбраться, потом с помощью Аркадия, который уже упоминался, сделал металлическую дверь с решеткой. Сколотил нары, которые отстегивались от стены только на ночь, а днем нельзя было на них лежать, поставил парашу — и таким образом устроил себе тюрьму. Мать поплакала, но знала упрямство сына и согласилась выполнить его требования: три раза в день подавать в окошко еду (на глаза же не показываться!), причем еду такую: на завтрак кусок сухой каши без соли и кружку воды, на обед баланду из пшенной крупы с крупинками мяса, на ужин опять кусок каши с кружкой воды. Телевизора, книг, радио — нельзя. Газета одна в три дня: последний номер «Гудка». Письма (от матери, поскольку кому ж еще было ему писать?) — раз в месяц. Продуктовые передачи общим весом не более двух кило, исключая спиртное, — два раза в месяц. Свидания с родственниками — то есть опять же с матерью — раз в три месяца. Сидеть в тюрьме Сергей определил себе год — и заранее предвкушал, каким счастьем станут для него первые дни свободы. Но по мере сидения, по мере того, как страдания его (а он страдал-таки от одиночества, от нехватки журналов, к которым привык, от нехватки человеческого общения) — увеличивались, он, подобно Александру Бледнову, тоже решил оттянуть момент — и осудил себя еще на год.
   Тут мать не выдержала...
   Однако, прошу прощения, меня завело в сторону, я ведь намеревался дать хронику, следуя — но противостоя! — пасквилю г. болтатриста, то есть об однофамильцах, которые совсем не такие, как в этом пасквиле.
   Взять, например, человека по фамилии Сусоев.
 
   ...На этом рукопись обрывается.