Евкодимов хотел напомнить, что он ответственный работник городской управы и категорически против подобных безобразий вообще, а уж если они неизбежны, то он готов проявить себя в руководящем звене предстоящих событий. Он хотел также сказать, что от их семьи в войне задействован Сепаратор, то есть, тьфу, зять. Но он ничего не сказал, глянув в потусторонние глаза посыльного. Он подумал, что ему надо будет взять больничный лист или уехать в командировку в Сарайск. Но на словах сказал, что обязательно будет.
— Сухой паек на два дня, бутылку водки, бинт, кружку, ложку, — сказал посыльный на прощанье и ушел.
Евкодимова пала в кресло, заголосила.
— Брось, мать, — сказал Евкодимов. — Оботрется. Шалят они. Не более.
Или, например, Константин Сергеев. Он допускал неизбежность столкновения 29-го числа, однако мыслил себя фронтовым корреспондентом газеты «Родныя мяста». Но по разнарядке Бледнова, подготовленной Сепаратором, ему предназначалась роль задорного.
— Дозорного? — переспросил Сергеев.
— Задорного, — угрюмо объяснили ему. Ты выйдешь вперед, язык-то у тебя без костей, верткий, вот и будешь своим языком противника задирать, задорно задирать! — чтобы он взбесился и от злости себя не помнил. Злой без памяти противник куда лучше, чем спокойный и расчетливый.
И вот помаленьку, потихоньку все боеспособное население и Города, и Заовражья было приведено к готовности, и ни у кого уже не возникало сомнений, что можно избежать. Наоборот, скорее уже хотелось разделаться с врагом, чтобы зажить прежней счастливой, свободной, хотя и не совсем благополучной жизнью. Жили б да жили без войны, — и с чего она вдруг?.. А?
27. Дом
28. Дипломатия
29. Битва
Эпилог
— Сухой паек на два дня, бутылку водки, бинт, кружку, ложку, — сказал посыльный на прощанье и ушел.
Евкодимова пала в кресло, заголосила.
— Брось, мать, — сказал Евкодимов. — Оботрется. Шалят они. Не более.
Или, например, Константин Сергеев. Он допускал неизбежность столкновения 29-го числа, однако мыслил себя фронтовым корреспондентом газеты «Родныя мяста». Но по разнарядке Бледнова, подготовленной Сепаратором, ему предназначалась роль задорного.
— Дозорного? — переспросил Сергеев.
— Задорного, — угрюмо объяснили ему. Ты выйдешь вперед, язык-то у тебя без костей, верткий, вот и будешь своим языком противника задирать, задорно задирать! — чтобы он взбесился и от злости себя не помнил. Злой без памяти противник куда лучше, чем спокойный и расчетливый.
И вот помаленьку, потихоньку все боеспособное население и Города, и Заовражья было приведено к готовности, и ни у кого уже не возникало сомнений, что можно избежать. Наоборот, скорее уже хотелось разделаться с врагом, чтобы зажить прежней счастливой, свободной, хотя и не совсем благополучной жизнью. Жили б да жили без войны, — и с чего она вдруг?.. А?
27. Дом
Андрей Ильич как бы этого ничего не замечал, хотя о назначенном сроке слышал, хотя и видел, что день ото дня убывает масса беженцев, живших в его подворье; они ночами, обходя заставы и патрули, выбирались через межгорье, шли в Сарайск.
Он натаскал за время перемирия со всей округи множество строительных материалов, они заполнили уже весь двор.
Будущий дом он видел ярко и живо.
Забор в будущем он убирал. Перед домом, обращенным фасадом на восход, — зеленая лужайка, спускающаяся к оврагу. Никаких деревьев и цветов, зеленая лужайка. Цветы — у крыльца, две пышных клумбы по бокам. От крыльца спускается лестница из каменных плит. По краю оврага — деревянные перила со столбиками, каждый столбик узорно изрезан, с набалдашниками. Перила — чтобы не упасть Тяме и Алене, чтобы гости могли любоваться на виды безопасно.
Беседка, решетчатая, увитая плющом, а из беседки спуск уже непосредственно в овраг, деревянные ступени то вправо, то влево, потому что по прямой слишком круто, с площадками — как в многоэтажных домах. В овраге будет устроено озерцо с чистой проточной водой и, возможно, с рыбой. Когда Тяма подрастет и станет мужественным и смелым, он сделает для него с края оврага трос, на тросу — кольцо. Тяма уцепится за кольцо, со свистом слетит вниз и бултыхнется с визгом в озерцо. Кольцо же обратно подтягивается веревкой. Попробует забаву и сам отец — со строгим, но смущенным видом. Предложит кому-нибудь из гостей. Гость возьмется, не желая показывать страха, но коленки будут подрагивать, он будет посматривать вниз, похохатывая и бодрясь. И, решившись, сделает вдруг сосредоточенное лицо — и полетит, и где-то на середине, когда поймет уже, что останется цел, загигикает, ухнет, взвизгнет — и бултыхнется, а потом вылезет поспешно, чтобы еще, дети его будут клянчить: папа, дай нам, дай, дай! А он, возбужденно отвечая: сейчас, сейчас, проверить надо, это вам не просто игрушка! — будет летать и летать, бултыхаться и бултыхаться, а вернувшись домой, в город, долго еще будет рассказывать об этом удовольствии, детски блестя глазами — соседу, например, по длинному столу во время совещания, а начальник цыркнет: Постопопов! Опять о бабах треплемся?.. Знал бы ты, дурак! — взглядом ответит ему Постопопов, но тут же, однако, примет виновато-деловитый вид да еще с видом укоризны: обижаете, только лишь о делах разговариваю, какие бабы?
Столбики для перил Андрей Ильич уже выточил на токарном станке (подарил на летнее время Глопотоцкий), точил он их восемь дней без передыху, так увлекся, что почти не ел ничего, на ходу пожует хлебца и вареных картофелин, которые даст ему Алена, и опять за работу. Он поставил столбики, но материала для самих перил и беседки пока не подобрал, боялся, что на сам дом древесины не хватит. Поэтому обработал пока землю под лужайку, засеял лучшими травами с окрестных пустырей, и травы тут же начали всходить.
С трех остальных сторон Андрей Ильич запланировал сад. Сад в общем-то уже был, но требовалось его окультурить. Посадить кроме двух чахлых яблонь и трех вишен-расплеток груши, сливы, персики и виноград. Он приживается в наших местах, если за ним ухаживать. Подумав о будущем винограде, Андрей Ильич тут же запланировал производство домашнего вина, тут подойдет сорт «Изабелла», у его товарища в городе Владимира Ойценко растет в саду эта «Изабелла», дает хороший сок, из которого получается хорошее вино.
Он бросился сбивать бочки для вина, взяв за образец старую бочку из-под солидола, он гнул и вытачивал дощечки, подгонял друг к другу, стягивал обручами, склепывал их, смолил, налил воды — и она хлынула из тех щелей, которых, вроде, и не видно было. Наверное, не тот материал, подумал Андрей Ильич. Надобно ясень или дуб. Для проверки он налил еще воды — она вытекала меньше. Осененный догадкой, он все подливал и подливал воду. На шестой день бочка, просыревшая и уплотнившаяся, почти совсем перестала течь. Но, тем не менее, впредь следует проконсультироваться со знающими людьми, решил Андрей Ильич.
Оставив бочку, он написал Ойценко с просьбой приезжать в гости и привезти рассаду винограда, если ж не получится приехать, пусть пришлет рассаду почтой в посылке.
Кроме винограда, персиков и груш, будет участок огородный, для помидор, лука, огурцов, перца, баклажанов и т.п. Его надо будет вскопать, унавозить, потому что почва тут скудная, с песком. За два дня он вскопал этот участок, мешками таскал навоз из сельского товарищества «Пересвет», за восемь километров. Унавозил.
Пора теперь вплотную браться за дом, с такой мыслью он проснулся однажды. Вышел на крыльцо умыться из рукомойника и увидел опустевшие хозяйственные постройки — ведь никого уже не оставалось в подворье из беженцев. Он подумал, что невозможно без того, чтобы не завести скотину.
— Ты как насчет скотины? — спросил он Алену.
Она пожала плечами.
— Заведем! — воскликнул Андрей Ильич.
Весь день он бешено работал.
Один хлев, большой, был сооружен из обмазанных глиной прутьев, подобных прутьев на склонах оврага полным-полно, он нарубил их и стал ремонтировать, оплетать стены, обмазывать глиной, потом побелил известкой, потом починил крышу, уложив в худых местах соломы, стараясь, чтобы стебли растений располагались вдоль: так вода будет стекать.
Этот хлев был для коровы и с загоном для овец. В другом же сарае бог весть когда стояла лошадь: ясли, хомут на гвозде, телега в углу о трех колесах. Андрей всего за два дня починил и конюшню, и телегу, и, как сумел, наладил упряжь. А курятник и так был исправен, куры жили, ничего.
Ему было так невтерпеж наполнить двор животными, что он даже забыл о том, что коров и овец покупают, ему хотелось сейчас же. Да и денег нет. И вот ночью он пошел к тому же товариществу «Пересвет», вывел из неохраняемого коровника самую лядащую и худую коровенку, привел домой. В ту же ночь он отогнал от товарищеской отары пяток куршивых овечек. Конь же сам просился в руки: пасся без привязи возле сельского кабака, хозяин-старик (или присмотрщик от товарищества) храпел рядом средь травы, задрав в полную луну щетинистый подбородок. Этот мерин показался Андрею Ильичу ахалтекинцем, он вскочил на него, конь — как почувствовал необычное отношение к себе — вдруг гордо топнул копытом. Старик открыл глаза.
— Ты куда? — спросил он.
— Уезжаю, — сказал Андрей Ильич. — Совсем заморили коня.
— Вернешь мерина-то? — поинтересовался старик.
— Нет!
— Ну и хрен с ним, — сказал старик, переворачиваясь на другой бок.
Возникла проблема кормов. В одну из ночей Андрей Ильич на коне, которого назвал без хитростей Конь, запрягши его в телегу, привез из того же товарищества для птицы пшена и проса, для Коня овса, для коровы соль-лизунец, траву же она сама щиплет, пасясь у дома. Причем Андрей Ильич собирался со временем продукцию своего небольшого хозяйства отдавать в товарищество, оставляя семье на пропитание, и так рассчитаться за взятое.
В три дня животные заиграли плотью: корова округлилась боками и то и дело мычала, требуя дойки, Андрей Ильич доил со слезами умиления на глазах (Алена не умела и отказалась), овцы закурчавились и брыкались, будто им баран понадобился, куры гомонили, принося в день по два-три яйца каждая.
Андрей Ильич все это делал наскоро, в каком-то предварительном экстазе, с любовью, но любовью еще не полной, полную же любовь он хотел переключить на дом.
И вот увидел: пора, пора, двор почти готов, по крайней мере имеет вполне обихоженный вид. В будущем, конечно, он поставит новые сараи, бревенчатые, земляной пол в них заменит на дощатый, крыши покроет черепицей, которую научится делать сам. Да вот кстати, кстати! — и он, припомнив кое-какие знания, соорудил во дворе что-то вроде печи для обжига. Не кустарную печь, а на электричестве, но потребовалось высокое напряжение. Неподалеку от Алениной Пр-сти проходила высоковольтная линия и стояла трансформаторная будка. Андрей Ильич открыл ее и протянул провода к себе в подворье — и для печи, а потом и для небольшого инкубатора, для электроподогрева воды, да мало ли!
Для пробы он сформовал и отжег несколько черепиц, они получились такими удачными, что Андрей Ильич решил не только хозяйственные постройки, но и сам дом покрыть этой черепицей, делая ее так, чтобы одни черепушки были чуть посветлее, другие чуть потемнее — можно выложить узор!
После этого он взялся за углубление и укрепление фундамента, но тут вспомнил, что под домом существует лишь убогое подполье, просто яма, в которую клали продукты, отодвигая доску в полу. Тогда Андрей Ильич разобрал пол и стал рыть погреб. Но подумал, что погреб должен быть с ледником, и под домом ему тогда быть не годится — холодить будет. Тогда зарыл яму, закрыл досками, стал рыть новый большой погреб возле дома: для картошки, для вина, фруктов, овощей, яиц, масла, молока...
Осталось самое приятное: дом.
В нем будут два этажа и мансарда. На мансарде будет его кабинет. Мансарда отапливаемая, можно жить и зимой. Поднимаешься по витой лестнице со второго этажа после трудового дня. Разжигаешь небольшой камин (большой будет внизу), ложишься на старинный диван с валиками, под персидский ковер, на котором пистолеты и сабли с узорочьем. У ног коричнево-красный верный сеттер Джим помахивает хвостом, глаз не спускает с хозяина. Уж холодком потянуло с осенних полей, Джиму хочется на охоту, но рано еще, не сезон, терпит хозяин, терпи и ты...
Метроном отщелкивает время. Книжные полки дразняще показывают себя тиснеными золотыми корешками. Возьмет из античности что-нибудь. Тацита какого-нибудь. Читает. Но вот дремота пришла, он тушит свет, гасит камин, спускается — ко сну. На второй этаж.
А первый этаж? Открываешь дверь и попадаешь в зал, в холл. Огромный ковер посредине, камин и кресла. Место для друзей, для гостей, для празднеств и бесед. Тут будут еще... Да, а на втором-то, на втором? Там — спальни. Пять спален, никак не меньше. Одна для них с Аленой, две для детей и две для гостей. Пожалуй, маловато даже. Семь спален. Или девять. Девять спален.
А гости приедут зимой.
Со скрипом растворятся ворота, залает, прыгая в сугробах, сеттер Джим.
Старый дружище Ойценко в медвежьей шубе вывалится из саней: сам медведь медведем, но меж тем уважаемейший гражданин Сарайска, бурной когда-то молодости и мудрой ныне зрелости человек, хоть иногда, как он говаривает, икнется-таки в сторону молодости с приятностью (покосившись пугливо на супругу Валентину, смуглянку, о которой и не подумаешь, что у нее двое почти взрослых детей). Алена встречает Валентину, щебечут, рады. Андрей и Владимир тискают друг друга, с удовольствием ощущает Андрей Ильич на своем лице, теплом из дома, поцелуй заиндевевших усов Владимира Васильевича.
— Веди, веди в дом, зазябли! — говорит Ойценко.
Ведут в дом.
А в доме уже ярко разведен огонь в камине, на столе все готово, Андрей Ильич вносит, прижимая к груди, большую оплетенную бутыль: первый урожай! — и ревниво, с трепетом создателя смотрит, как Ойценко задумчиво пропускает рдяную влагу сквозь мокрые оттаявшие усы, добавляя в вино снежной влаги.
— Что ж! — говорит Ойценко, одобрительно склонив голову, — и Андрей Ильич на седьмом небе от счастья.
До полуночи они степенно, семейно ужинают, а потом, уложив детей, как бы забывают о летах. Запрягу-ка я Коня! — вскрикивает Андрей Ильич.
— Вечно ты, — упрекает Алена, — гости устанут, а ты за баловство.
Но сама довольна.
И вот на Коне, запряженном в легкие скользящие санки, на могучем Коне, которому и десятерых мчать не в тягость, они летят по пустынным сугробам вдогонку за остановившейся луной. Алена хохочет алыми губами и белыми зубами, хохочет и, как в юности, запрокидывает бутылку шампанского, пьет из горлышка искрящуюся жидкость, она проливается на искрящийся ворот куньей шубы, и звезды искрятся, и снег искрится, и глаза ее искрятся, и душа Андрея Ильича искрится, и он приникает к ее губам, целует и не может нацеловаться, не может надивиться свежести ее губ.
— Ну, брат, ты, однако! — корит Ойценко. — Разлакомишь! А сам уж пожимает бархатную смуглую ручку супруги — словно в первый раз робкая ладонь гимназиста касается украдкой сухих и горячих, несмотря на сорокаградусный мороз, пальчиков гимназистки.
— Примерзнете друг к дружке! — оборачиваясь, кричит возница Мама (ах, да, Мамы ведь нет уже...) — и Андрей...
— Ты оглох?
— А?
Андрей Ильич очнулся.
В воротах, раскачивающихся и скрипящих от налетевшего ветра, стояла женщина в цыганской одежде.
— Я слушаю вас, — сказал Андрей Ильич.
— Цыган Рудольф не заходил к вам? — спросила женщина.
— Рудольф? Не знаю такого.
Женщина повернулась, чтобы уйти.
— Постой! — закричал Андрей Ильич.
Она повернулась к нему, усмехаясь, понимая, что он хочет полюбоваться ею.
— Ты не цыганка, — сказал Андрей Ильич.
— Почему?
— Цыганки такими не бывают.
Андрей Ильич действительно не верил в красоту цыганок, и его не убедили в этом ни француз Мериме, ни русский Лесков, ни молдаванин Эмиль Лотяну, ни многие, многие другие, изображавшие смертельно и роково красивых цыганок. В жизни он ни одной такой не видел. Он встречал худых смуглых женщин с золотыми зубами и ухабистыми повадками. Не то что красивой, он миловидной средь них не замечал. Поэтому он не верил, что эта смертельно, именно смертельно красивая женщина — цыганка.
— Ну что, — сказала женщина. — Пойдешь со мной?
Это приютившийся в казенной квартирешке и на казенной службишке человек дорожит своим временным углом и временным куском хлеба, человек же своей воли и свободы, человек, сам себе построивший дом, имеет смелость взять все в одночасье и бросить. И Андрей Ильич понял, что судьба, вдруг начавшая кидать ему козырных королей, пошла с самого главного туза, испытывая его: сумеет ли принять ее подарок?
— Пойду, — сказал он. — Жене только скажу. Ты погоди.
Он побежал в дом.
Но в доме царил кавардак, что-то произошло, пока он был в задумчивости или когда говорил с цыганкой. Тяма и Алена ползали по полу и просили есть.
Жена исчезла.
От опасности сбежала?
Друга нового нашла?
Измену почуяла и не стерпела?
Что случилось?
Андрей Ильич бросился в хозяйственные постройки: пустота. Ни коровы, ни овец, ни лошади, ни телеги. Только на земле кровь забитого скота, в стороне кучей внутренности, возле которых бродит последняя курица с общипанным хвостом.
Что ж это такое?
Он бросился к воротам — цыганки не было. Словно привиделась.
Ветер вдруг стих. Воздух над домом словно разверзся и стал тихим, тайным, готовящимся — как сама смерть.
Что ж это? Что ж это? — повторял Андрей Ильич, бродя по двору...
Он натаскал за время перемирия со всей округи множество строительных материалов, они заполнили уже весь двор.
Будущий дом он видел ярко и живо.
Забор в будущем он убирал. Перед домом, обращенным фасадом на восход, — зеленая лужайка, спускающаяся к оврагу. Никаких деревьев и цветов, зеленая лужайка. Цветы — у крыльца, две пышных клумбы по бокам. От крыльца спускается лестница из каменных плит. По краю оврага — деревянные перила со столбиками, каждый столбик узорно изрезан, с набалдашниками. Перила — чтобы не упасть Тяме и Алене, чтобы гости могли любоваться на виды безопасно.
Беседка, решетчатая, увитая плющом, а из беседки спуск уже непосредственно в овраг, деревянные ступени то вправо, то влево, потому что по прямой слишком круто, с площадками — как в многоэтажных домах. В овраге будет устроено озерцо с чистой проточной водой и, возможно, с рыбой. Когда Тяма подрастет и станет мужественным и смелым, он сделает для него с края оврага трос, на тросу — кольцо. Тяма уцепится за кольцо, со свистом слетит вниз и бултыхнется с визгом в озерцо. Кольцо же обратно подтягивается веревкой. Попробует забаву и сам отец — со строгим, но смущенным видом. Предложит кому-нибудь из гостей. Гость возьмется, не желая показывать страха, но коленки будут подрагивать, он будет посматривать вниз, похохатывая и бодрясь. И, решившись, сделает вдруг сосредоточенное лицо — и полетит, и где-то на середине, когда поймет уже, что останется цел, загигикает, ухнет, взвизгнет — и бултыхнется, а потом вылезет поспешно, чтобы еще, дети его будут клянчить: папа, дай нам, дай, дай! А он, возбужденно отвечая: сейчас, сейчас, проверить надо, это вам не просто игрушка! — будет летать и летать, бултыхаться и бултыхаться, а вернувшись домой, в город, долго еще будет рассказывать об этом удовольствии, детски блестя глазами — соседу, например, по длинному столу во время совещания, а начальник цыркнет: Постопопов! Опять о бабах треплемся?.. Знал бы ты, дурак! — взглядом ответит ему Постопопов, но тут же, однако, примет виновато-деловитый вид да еще с видом укоризны: обижаете, только лишь о делах разговариваю, какие бабы?
Столбики для перил Андрей Ильич уже выточил на токарном станке (подарил на летнее время Глопотоцкий), точил он их восемь дней без передыху, так увлекся, что почти не ел ничего, на ходу пожует хлебца и вареных картофелин, которые даст ему Алена, и опять за работу. Он поставил столбики, но материала для самих перил и беседки пока не подобрал, боялся, что на сам дом древесины не хватит. Поэтому обработал пока землю под лужайку, засеял лучшими травами с окрестных пустырей, и травы тут же начали всходить.
С трех остальных сторон Андрей Ильич запланировал сад. Сад в общем-то уже был, но требовалось его окультурить. Посадить кроме двух чахлых яблонь и трех вишен-расплеток груши, сливы, персики и виноград. Он приживается в наших местах, если за ним ухаживать. Подумав о будущем винограде, Андрей Ильич тут же запланировал производство домашнего вина, тут подойдет сорт «Изабелла», у его товарища в городе Владимира Ойценко растет в саду эта «Изабелла», дает хороший сок, из которого получается хорошее вино.
Он бросился сбивать бочки для вина, взяв за образец старую бочку из-под солидола, он гнул и вытачивал дощечки, подгонял друг к другу, стягивал обручами, склепывал их, смолил, налил воды — и она хлынула из тех щелей, которых, вроде, и не видно было. Наверное, не тот материал, подумал Андрей Ильич. Надобно ясень или дуб. Для проверки он налил еще воды — она вытекала меньше. Осененный догадкой, он все подливал и подливал воду. На шестой день бочка, просыревшая и уплотнившаяся, почти совсем перестала течь. Но, тем не менее, впредь следует проконсультироваться со знающими людьми, решил Андрей Ильич.
Оставив бочку, он написал Ойценко с просьбой приезжать в гости и привезти рассаду винограда, если ж не получится приехать, пусть пришлет рассаду почтой в посылке.
Кроме винограда, персиков и груш, будет участок огородный, для помидор, лука, огурцов, перца, баклажанов и т.п. Его надо будет вскопать, унавозить, потому что почва тут скудная, с песком. За два дня он вскопал этот участок, мешками таскал навоз из сельского товарищества «Пересвет», за восемь километров. Унавозил.
Пора теперь вплотную браться за дом, с такой мыслью он проснулся однажды. Вышел на крыльцо умыться из рукомойника и увидел опустевшие хозяйственные постройки — ведь никого уже не оставалось в подворье из беженцев. Он подумал, что невозможно без того, чтобы не завести скотину.
— Ты как насчет скотины? — спросил он Алену.
Она пожала плечами.
— Заведем! — воскликнул Андрей Ильич.
Весь день он бешено работал.
Один хлев, большой, был сооружен из обмазанных глиной прутьев, подобных прутьев на склонах оврага полным-полно, он нарубил их и стал ремонтировать, оплетать стены, обмазывать глиной, потом побелил известкой, потом починил крышу, уложив в худых местах соломы, стараясь, чтобы стебли растений располагались вдоль: так вода будет стекать.
Этот хлев был для коровы и с загоном для овец. В другом же сарае бог весть когда стояла лошадь: ясли, хомут на гвозде, телега в углу о трех колесах. Андрей всего за два дня починил и конюшню, и телегу, и, как сумел, наладил упряжь. А курятник и так был исправен, куры жили, ничего.
Ему было так невтерпеж наполнить двор животными, что он даже забыл о том, что коров и овец покупают, ему хотелось сейчас же. Да и денег нет. И вот ночью он пошел к тому же товариществу «Пересвет», вывел из неохраняемого коровника самую лядащую и худую коровенку, привел домой. В ту же ночь он отогнал от товарищеской отары пяток куршивых овечек. Конь же сам просился в руки: пасся без привязи возле сельского кабака, хозяин-старик (или присмотрщик от товарищества) храпел рядом средь травы, задрав в полную луну щетинистый подбородок. Этот мерин показался Андрею Ильичу ахалтекинцем, он вскочил на него, конь — как почувствовал необычное отношение к себе — вдруг гордо топнул копытом. Старик открыл глаза.
— Ты куда? — спросил он.
— Уезжаю, — сказал Андрей Ильич. — Совсем заморили коня.
— Вернешь мерина-то? — поинтересовался старик.
— Нет!
— Ну и хрен с ним, — сказал старик, переворачиваясь на другой бок.
Возникла проблема кормов. В одну из ночей Андрей Ильич на коне, которого назвал без хитростей Конь, запрягши его в телегу, привез из того же товарищества для птицы пшена и проса, для Коня овса, для коровы соль-лизунец, траву же она сама щиплет, пасясь у дома. Причем Андрей Ильич собирался со временем продукцию своего небольшого хозяйства отдавать в товарищество, оставляя семье на пропитание, и так рассчитаться за взятое.
В три дня животные заиграли плотью: корова округлилась боками и то и дело мычала, требуя дойки, Андрей Ильич доил со слезами умиления на глазах (Алена не умела и отказалась), овцы закурчавились и брыкались, будто им баран понадобился, куры гомонили, принося в день по два-три яйца каждая.
Андрей Ильич все это делал наскоро, в каком-то предварительном экстазе, с любовью, но любовью еще не полной, полную же любовь он хотел переключить на дом.
И вот увидел: пора, пора, двор почти готов, по крайней мере имеет вполне обихоженный вид. В будущем, конечно, он поставит новые сараи, бревенчатые, земляной пол в них заменит на дощатый, крыши покроет черепицей, которую научится делать сам. Да вот кстати, кстати! — и он, припомнив кое-какие знания, соорудил во дворе что-то вроде печи для обжига. Не кустарную печь, а на электричестве, но потребовалось высокое напряжение. Неподалеку от Алениной Пр-сти проходила высоковольтная линия и стояла трансформаторная будка. Андрей Ильич открыл ее и протянул провода к себе в подворье — и для печи, а потом и для небольшого инкубатора, для электроподогрева воды, да мало ли!
Для пробы он сформовал и отжег несколько черепиц, они получились такими удачными, что Андрей Ильич решил не только хозяйственные постройки, но и сам дом покрыть этой черепицей, делая ее так, чтобы одни черепушки были чуть посветлее, другие чуть потемнее — можно выложить узор!
После этого он взялся за углубление и укрепление фундамента, но тут вспомнил, что под домом существует лишь убогое подполье, просто яма, в которую клали продукты, отодвигая доску в полу. Тогда Андрей Ильич разобрал пол и стал рыть погреб. Но подумал, что погреб должен быть с ледником, и под домом ему тогда быть не годится — холодить будет. Тогда зарыл яму, закрыл досками, стал рыть новый большой погреб возле дома: для картошки, для вина, фруктов, овощей, яиц, масла, молока...
Осталось самое приятное: дом.
В нем будут два этажа и мансарда. На мансарде будет его кабинет. Мансарда отапливаемая, можно жить и зимой. Поднимаешься по витой лестнице со второго этажа после трудового дня. Разжигаешь небольшой камин (большой будет внизу), ложишься на старинный диван с валиками, под персидский ковер, на котором пистолеты и сабли с узорочьем. У ног коричнево-красный верный сеттер Джим помахивает хвостом, глаз не спускает с хозяина. Уж холодком потянуло с осенних полей, Джиму хочется на охоту, но рано еще, не сезон, терпит хозяин, терпи и ты...
Метроном отщелкивает время. Книжные полки дразняще показывают себя тиснеными золотыми корешками. Возьмет из античности что-нибудь. Тацита какого-нибудь. Читает. Но вот дремота пришла, он тушит свет, гасит камин, спускается — ко сну. На второй этаж.
А первый этаж? Открываешь дверь и попадаешь в зал, в холл. Огромный ковер посредине, камин и кресла. Место для друзей, для гостей, для празднеств и бесед. Тут будут еще... Да, а на втором-то, на втором? Там — спальни. Пять спален, никак не меньше. Одна для них с Аленой, две для детей и две для гостей. Пожалуй, маловато даже. Семь спален. Или девять. Девять спален.
А гости приедут зимой.
Со скрипом растворятся ворота, залает, прыгая в сугробах, сеттер Джим.
Старый дружище Ойценко в медвежьей шубе вывалится из саней: сам медведь медведем, но меж тем уважаемейший гражданин Сарайска, бурной когда-то молодости и мудрой ныне зрелости человек, хоть иногда, как он говаривает, икнется-таки в сторону молодости с приятностью (покосившись пугливо на супругу Валентину, смуглянку, о которой и не подумаешь, что у нее двое почти взрослых детей). Алена встречает Валентину, щебечут, рады. Андрей и Владимир тискают друг друга, с удовольствием ощущает Андрей Ильич на своем лице, теплом из дома, поцелуй заиндевевших усов Владимира Васильевича.
— Веди, веди в дом, зазябли! — говорит Ойценко.
Ведут в дом.
А в доме уже ярко разведен огонь в камине, на столе все готово, Андрей Ильич вносит, прижимая к груди, большую оплетенную бутыль: первый урожай! — и ревниво, с трепетом создателя смотрит, как Ойценко задумчиво пропускает рдяную влагу сквозь мокрые оттаявшие усы, добавляя в вино снежной влаги.
— Что ж! — говорит Ойценко, одобрительно склонив голову, — и Андрей Ильич на седьмом небе от счастья.
До полуночи они степенно, семейно ужинают, а потом, уложив детей, как бы забывают о летах. Запрягу-ка я Коня! — вскрикивает Андрей Ильич.
— Вечно ты, — упрекает Алена, — гости устанут, а ты за баловство.
Но сама довольна.
И вот на Коне, запряженном в легкие скользящие санки, на могучем Коне, которому и десятерых мчать не в тягость, они летят по пустынным сугробам вдогонку за остановившейся луной. Алена хохочет алыми губами и белыми зубами, хохочет и, как в юности, запрокидывает бутылку шампанского, пьет из горлышка искрящуюся жидкость, она проливается на искрящийся ворот куньей шубы, и звезды искрятся, и снег искрится, и глаза ее искрятся, и душа Андрея Ильича искрится, и он приникает к ее губам, целует и не может нацеловаться, не может надивиться свежести ее губ.
— Ну, брат, ты, однако! — корит Ойценко. — Разлакомишь! А сам уж пожимает бархатную смуглую ручку супруги — словно в первый раз робкая ладонь гимназиста касается украдкой сухих и горячих, несмотря на сорокаградусный мороз, пальчиков гимназистки.
— Примерзнете друг к дружке! — оборачиваясь, кричит возница Мама (ах, да, Мамы ведь нет уже...) — и Андрей...
— Ты оглох?
— А?
Андрей Ильич очнулся.
В воротах, раскачивающихся и скрипящих от налетевшего ветра, стояла женщина в цыганской одежде.
— Я слушаю вас, — сказал Андрей Ильич.
— Цыган Рудольф не заходил к вам? — спросила женщина.
— Рудольф? Не знаю такого.
Женщина повернулась, чтобы уйти.
— Постой! — закричал Андрей Ильич.
Она повернулась к нему, усмехаясь, понимая, что он хочет полюбоваться ею.
— Ты не цыганка, — сказал Андрей Ильич.
— Почему?
— Цыганки такими не бывают.
Андрей Ильич действительно не верил в красоту цыганок, и его не убедили в этом ни француз Мериме, ни русский Лесков, ни молдаванин Эмиль Лотяну, ни многие, многие другие, изображавшие смертельно и роково красивых цыганок. В жизни он ни одной такой не видел. Он встречал худых смуглых женщин с золотыми зубами и ухабистыми повадками. Не то что красивой, он миловидной средь них не замечал. Поэтому он не верил, что эта смертельно, именно смертельно красивая женщина — цыганка.
— Ну что, — сказала женщина. — Пойдешь со мной?
Это приютившийся в казенной квартирешке и на казенной службишке человек дорожит своим временным углом и временным куском хлеба, человек же своей воли и свободы, человек, сам себе построивший дом, имеет смелость взять все в одночасье и бросить. И Андрей Ильич понял, что судьба, вдруг начавшая кидать ему козырных королей, пошла с самого главного туза, испытывая его: сумеет ли принять ее подарок?
— Пойду, — сказал он. — Жене только скажу. Ты погоди.
Он побежал в дом.
Но в доме царил кавардак, что-то произошло, пока он был в задумчивости или когда говорил с цыганкой. Тяма и Алена ползали по полу и просили есть.
Жена исчезла.
От опасности сбежала?
Друга нового нашла?
Измену почуяла и не стерпела?
Что случилось?
Андрей Ильич бросился в хозяйственные постройки: пустота. Ни коровы, ни овец, ни лошади, ни телеги. Только на земле кровь забитого скота, в стороне кучей внутренности, возле которых бродит последняя курица с общипанным хвостом.
Что ж это такое?
Он бросился к воротам — цыганки не было. Словно привиделась.
Ветер вдруг стих. Воздух над домом словно разверзся и стал тихим, тайным, готовящимся — как сама смерть.
Что ж это? Что ж это? — повторял Андрей Ильич, бродя по двору...
28. Дипломатия
Суть предвоенной дипломатии, как известно, не в том, чтобы предотвратить войну, а в том, чтобы свалить вину за ее начало на другую сторону.
Не такими словами, но такими мыслями думал Василий Венец.
По его плану было так: сперва переговоры. Они, конечно, сорвутся. Потом будет что-то вроде совета в Филях. А потом уже и битва.
Он послал посыльного к Бледнову — вечером 28 июля. Посыльный шел с двумя флагами: белым парламентерским и личным флагом Василия, тоже белого цвета, но с рисунком: роза и нож (то есть все та же любовь к Алене и все та же ненависть к врагам, что изображены на схеме). Бледнов лишь усмехнулся, он знал, что настоящие испытания обходятся без атрибутов. Посыльный передал письменно и устно: всем известно, что завтра, 29-го июля, начнется то, чему должно быть. Но по всем правилам сперва положено сесть за стол переговоров, встретиться лидерам.
— Ну, пойдем, — сказал Бледнов, уверенный, что стол переговоров — это так сказано, как многое в речи людей, для пустоты, для красивого слова.
Он пришел к деревянному мосту через овраг и увидел, что посредине стоит действительно стол, на нем несколько бутылок водки, а по торцам стола напротив друг друга два стула из тех, что называют венскими.
Василий Венец встал, поздоровался с Бледновым кивком, сел.
Василий знал, что согласие сторон возможно лишь при уничтожении разногласий. Тот, кто не захочет согласия, должен начать с тех разногласий, которые можно уладить, а потом уж дойти до непреодолимых. Он должен во всем уступить, но в одном упереться. И получится вид, что упорна и несговорчива как раз другая сторона.
Александр не мыслил так тонко. Сепаратор заранее познакомил его с намерениями Венца, потому что, как умный, состоял при Венце советником и ординарцем. Так его предательская функция очень облегчалась.
— Ну, че? — спросил Александр.
— А ты че?
— А че ваши к нашим ходят? — спросил Александр.
— Ваши будто к нашим не ходят, — парировал Василий.
Помолчали.
— Ваши Моне Ласковому ухо отрезали, — выдвинул претензию Венец.
— А ваши Шуре Носкову прибили ногу гвоздем к полу, оставили в сортире стоять без штанов, — ответил Александр.
— Суки вы вообще, — сказали Василий.
— А вы будто нет, — сказал Александр.
— Если перестанете, то мы тоже, — сказал Василий.
— А мы и не начинали, — с явной издевкой сказал Александр.
И оба они в разговоре поглядывали на водочку, на ласковую тучку над головой, на зеленые холмы окрестностей, красивые с высоты, и обоим захотелось вдруг выпить и поговорить о жизни и женщинах.
И Василий взялся уже за бутылку решительной рукой, сковырнул пробку, налил в стакан Бледнову, деликатно кашлянувшему и этим выразившему полнейшее одобрение, налил себе, поднял стакан... И сказать бы ему: за твое здоровье, мол! — и ничего бы не было. Но он сказал другое. Он сказал с улыбкой:
— Ладно. Завяжем это дело. При условии. Чтоб никто из твоих к Алене не ходил.
Дрогнул стакан в руке Бледнова. Он сказал:
— Ладно, — сказал он. — Можно, в самом деле, завязать. При условии. Если никто из твоих к Алене ходить не будет.
Моральное преимущество было на стороне Василия: он первый выдвинул предложение, а Бледнов своим контрпредложением, получается, отказывался от примирения.
— А я ведь добром хотел, — сказал Василий.
— А кто против? — спросил Бледнов.
— Ты против. Я же тебе предложил.
— И я тебе предложил.
— Но я тебе первый предложил, справедливо заметил Венец. — Ты пойми: если не она, нам ведь не из-за чего. Ты своих людей на что из-за какой-то бабы обрекаешь?
— Вот и отстань от нее, — сказал Бледнов.
— А почему я? — спросил Василий.
— А я, значит, хуже? — Испорченные тюрьмой нервы начинали звенеть в Бледнове.
— Значит, отказываешься? — спросил Василий.
— Это ты отказываешься, — сказал Бледнов.
И тут пацаненок лет тринадцати, но недоразвитый, выглядящий лет на десять, сын Алены Сиповки, веснушчатый, босой, ковыряющий в носу, сказал, причем без всякой цели сказал, а просто на ум пришло, да и пришло-то как? — ковырял одной рукой в носу, стоя поодаль в толпе и слушая разговор вполуха, а другой рукой отмахиваясь от надоевшей осы, липшей к нему, потому что он ел недавно сладкую и большую грушу, он думал об осе и груше, думал о саде брубильщика Ниткина, где росли лучшие в Полынске груши, вспомнил, как весело было раньше лазить туда не одному, а с Мамой, который исчез, вспомнил дом, где жил Мама, вспомнил, наконец, как вчера видел Алену с каким-то мужиком на телеге, они ехали на телеге, загруженной вещами, мужик шел сбоку, но это был не Андрей Ильич, ехали они в межгорье, уезжая из Полынска, он еще подумал тогда: что за мужик, почему не Андрей Ильич? Вот он и сказал:
— А Алена-то уехала!
Венец посмотрел на него. Мальчик был вообще посторонний, не заовражный и не городской. И даже не парковский. Он ничейный был, как и его мать, у которой в прошлом году сгорел дом, и она ютилась то там, то сям, у родственников, у знакомых, у совсем посторонних людей, стеснительно, но по необходимости, используя безграничную доброту жителей Полынска.
— Куда уехала? Когда? — спросил Венец, маня мальчика к столу.
Он подошел и смело сказал, радуясь, что знает то, чего другие не знают:
— А вчера уехала, в Сарайск, наверно, уехала, с вещами уехала, насовсем.
— Ну, и чего ты ржешь? — сердито спросил Бледнов и стукнул мальчика по лбу. Тот перекувыркнулся через перила моста и упал вниз.
— Ты так? — поднимаясь, спросил Венец.
— Я так! — твердо встал Бледнов, повернулся и пошел от стола, не выпив даже водки.
И не имело уже значения то, что уничтожилась основная причина войны — уехала Алена. Главное — первая жертва уже была. А где есть первая жертва, там без последующих не обойтись, без битвы не обойтись.
Не такими словами, но такими мыслями думал Василий Венец.
По его плану было так: сперва переговоры. Они, конечно, сорвутся. Потом будет что-то вроде совета в Филях. А потом уже и битва.
Он послал посыльного к Бледнову — вечером 28 июля. Посыльный шел с двумя флагами: белым парламентерским и личным флагом Василия, тоже белого цвета, но с рисунком: роза и нож (то есть все та же любовь к Алене и все та же ненависть к врагам, что изображены на схеме). Бледнов лишь усмехнулся, он знал, что настоящие испытания обходятся без атрибутов. Посыльный передал письменно и устно: всем известно, что завтра, 29-го июля, начнется то, чему должно быть. Но по всем правилам сперва положено сесть за стол переговоров, встретиться лидерам.
— Ну, пойдем, — сказал Бледнов, уверенный, что стол переговоров — это так сказано, как многое в речи людей, для пустоты, для красивого слова.
Он пришел к деревянному мосту через овраг и увидел, что посредине стоит действительно стол, на нем несколько бутылок водки, а по торцам стола напротив друг друга два стула из тех, что называют венскими.
Василий Венец встал, поздоровался с Бледновым кивком, сел.
Василий знал, что согласие сторон возможно лишь при уничтожении разногласий. Тот, кто не захочет согласия, должен начать с тех разногласий, которые можно уладить, а потом уж дойти до непреодолимых. Он должен во всем уступить, но в одном упереться. И получится вид, что упорна и несговорчива как раз другая сторона.
Александр не мыслил так тонко. Сепаратор заранее познакомил его с намерениями Венца, потому что, как умный, состоял при Венце советником и ординарцем. Так его предательская функция очень облегчалась.
— Ну, че? — спросил Александр.
— А ты че?
— А че ваши к нашим ходят? — спросил Александр.
— Ваши будто к нашим не ходят, — парировал Василий.
Помолчали.
— Ваши Моне Ласковому ухо отрезали, — выдвинул претензию Венец.
— А ваши Шуре Носкову прибили ногу гвоздем к полу, оставили в сортире стоять без штанов, — ответил Александр.
— Суки вы вообще, — сказали Василий.
— А вы будто нет, — сказал Александр.
— Если перестанете, то мы тоже, — сказал Василий.
— А мы и не начинали, — с явной издевкой сказал Александр.
И оба они в разговоре поглядывали на водочку, на ласковую тучку над головой, на зеленые холмы окрестностей, красивые с высоты, и обоим захотелось вдруг выпить и поговорить о жизни и женщинах.
И Василий взялся уже за бутылку решительной рукой, сковырнул пробку, налил в стакан Бледнову, деликатно кашлянувшему и этим выразившему полнейшее одобрение, налил себе, поднял стакан... И сказать бы ему: за твое здоровье, мол! — и ничего бы не было. Но он сказал другое. Он сказал с улыбкой:
— Ладно. Завяжем это дело. При условии. Чтоб никто из твоих к Алене не ходил.
Дрогнул стакан в руке Бледнова. Он сказал:
— Ладно, — сказал он. — Можно, в самом деле, завязать. При условии. Если никто из твоих к Алене ходить не будет.
Моральное преимущество было на стороне Василия: он первый выдвинул предложение, а Бледнов своим контрпредложением, получается, отказывался от примирения.
— А я ведь добром хотел, — сказал Василий.
— А кто против? — спросил Бледнов.
— Ты против. Я же тебе предложил.
— И я тебе предложил.
— Но я тебе первый предложил, справедливо заметил Венец. — Ты пойми: если не она, нам ведь не из-за чего. Ты своих людей на что из-за какой-то бабы обрекаешь?
— Вот и отстань от нее, — сказал Бледнов.
— А почему я? — спросил Василий.
— А я, значит, хуже? — Испорченные тюрьмой нервы начинали звенеть в Бледнове.
— Значит, отказываешься? — спросил Василий.
— Это ты отказываешься, — сказал Бледнов.
И тут пацаненок лет тринадцати, но недоразвитый, выглядящий лет на десять, сын Алены Сиповки, веснушчатый, босой, ковыряющий в носу, сказал, причем без всякой цели сказал, а просто на ум пришло, да и пришло-то как? — ковырял одной рукой в носу, стоя поодаль в толпе и слушая разговор вполуха, а другой рукой отмахиваясь от надоевшей осы, липшей к нему, потому что он ел недавно сладкую и большую грушу, он думал об осе и груше, думал о саде брубильщика Ниткина, где росли лучшие в Полынске груши, вспомнил, как весело было раньше лазить туда не одному, а с Мамой, который исчез, вспомнил дом, где жил Мама, вспомнил, наконец, как вчера видел Алену с каким-то мужиком на телеге, они ехали на телеге, загруженной вещами, мужик шел сбоку, но это был не Андрей Ильич, ехали они в межгорье, уезжая из Полынска, он еще подумал тогда: что за мужик, почему не Андрей Ильич? Вот он и сказал:
— А Алена-то уехала!
Венец посмотрел на него. Мальчик был вообще посторонний, не заовражный и не городской. И даже не парковский. Он ничейный был, как и его мать, у которой в прошлом году сгорел дом, и она ютилась то там, то сям, у родственников, у знакомых, у совсем посторонних людей, стеснительно, но по необходимости, используя безграничную доброту жителей Полынска.
— Куда уехала? Когда? — спросил Венец, маня мальчика к столу.
Он подошел и смело сказал, радуясь, что знает то, чего другие не знают:
— А вчера уехала, в Сарайск, наверно, уехала, с вещами уехала, насовсем.
— Ну, и чего ты ржешь? — сердито спросил Бледнов и стукнул мальчика по лбу. Тот перекувыркнулся через перила моста и упал вниз.
— Ты так? — поднимаясь, спросил Венец.
— Я так! — твердо встал Бледнов, повернулся и пошел от стола, не выпив даже водки.
И не имело уже значения то, что уничтожилась основная причина войны — уехала Алена. Главное — первая жертва уже была. А где есть первая жертва, там без последующих не обойтись, без битвы не обойтись.
29. Битва
И битва произошла.
Сидя на крыше, полуобезумевший, Андрей Ильич наблюдал и шептал: балбесы, ах, балбесы...
Сидя на крыше, полуобезумевший, Андрей Ильич наблюдал и шептал: балбесы, ах, балбесы...
Эпилог
В брезентовом плаще, под дождем, кутая плачущих от холода и голода Тяму и Алену, хромая и глядя вприщур одним глазом (второй был выбит), Андрей Ильич Несмеянов входил в окрестности Сарайска.
Город спал спокойно.
Город спал спокойно.