Леонид Словин
Зеленое море, красная рыба, черная икра

   То обстоятельство, что он служил в полиции, не играло особой роли. Многие в молодости плутают по пути к назначенной им судьбе, но время и случай обычно выводят их на верную дорогу.
Марис Пьюзо. Крестный отец

   – Прошу сюда! Мимо моего заведения вам никак не пройти…
   Центр кривой неряшливой площади занимал белый глинобитный домик, раскрашенный цветами и самодельной вывеской – «Парикмахерская Гаренина». Выше, в торце дома, поблекшей от времени краской было выведено крупно: «Смертный приговор убийце-браконьеру Умару Кулиеву…»
   – Прошу ко мне, товарищ водный прокурор! – У дверей, сложа на груди руки, стоял пожилой человек в белом халате, седой и величественный. – Не удивляйтесь, у нас маленький город, все новые люди на виду. Гарегин Сагамонович Мкртчан, – представился он. – Последний оплот капитализма в этом городе…
   Он замолчал. Пелена загадочности окружала его, как профессиональный пеньюар.
   – А почему капитализма? – полюбопытствовал я.
   – Потому что я единственный на всем восточном побережье кустарь. Я – капиталист. Вот держу эту парикмахерскую и борюсь с фининспектором. Он считает, что я оскорбляю своей парикмахерской общественное бытие… – Мкртчан широко указал вокруг.
   Кривая грязная улочка спускалась в сторону порта. С нее начинался Нахалстрой – жилые кварталы из списанных, значащихся сгоревшими, сгнившими, затопленными пиломатериалов, кирпича, ржавых труб, ящиков и употребленного будто бы в производство битума и цемента; жалкие строения, порожденные стремлением выжить в условиях суровой, почти континентальной зимы и испепеляющего, засушливого лета.
   Последние дневные лучи падали на крыши домов. Было тепло и сухо. Замкнувшая город цепь не особо высоких гор выглядела землистой, в щербинках, как скорлупа грецкого ореха.
   Мы простились.
   – Заходите, – Мкртчан прижал руки к груди. – Здесь вам всегда будут рады. – В нем было замкнутое величие, таинственное подмигивание, горловой рокот.
   – Спасибо.
   Рубеж Нахалстроя обозначался двумя видавшими лучшие времена красными кирпичными домами, как башенными воротами в средневековом городе. В этих домах, на границе стихийного самстроя с запланированной и санкционированной застройкой, разместили роддом и приют для престарелых. Довольно странная идея – их поставили так, будто человек, родившись, должен был пройти через жизнь в Нахалстрое, чтобы вернуться по другой стороне улицы в приют для одиноких, потерявших надежды стариков.
   За стенами саманных домов слышались звуки телевизоров.
   …День большого футбола… – вырвался рядом со мной из окна ликующий голос комментатора.
   Чужая жизнь…
   – Поговори ты с патроном! – всего несколько дней назад наперебой советовали мне коллеги на том берегу. – Скажи: погорячился! С кем не бывает… Зачем тебе уезжать?!
   А днями позже я стоял в багажном отделении и следил за оформлением своих вещей…
   Суровая старуха поглядывала на чемоданы и на электронное табло, где юркие цифры сообщали о состоянии температуры воздуха и воды, о волнении и скорости ветра. Табло вызывало в ветеране багажной службы порта явное беспокойство. Я же с тревогой следил за ней. Случайность все еще могла изменить мою жизнь – одолев судьбу стихийным проявлением осознанной необходимости. Ткань нашего непрочного сервиса в любую секунду могла порваться – мне могли вернуть багаж по причине его негабарита, ветхости упаковки, неразборчивости адреса получателя и еще по десятку причин. Сработай это – и мне пришлось бы еще на ночь остаться дома, и – кто знает? – хватило ли бы нам с женой сил на новую in гречу и новое прощание после того, как их едва хватило накануне. И утром – такое вовсе не исключено – мы с женой могли бы вместе прийти к патрону, и по моему обескураженному лицу и счастливым глазам жены он бы все понял, разглядел бы выброшенное мною белое полотенце, которое невидимо маячило бы в моем углу в течение нашего разговора. Скорее шею, он принял бы мое раскаяние, снова оставил бы меня м отделе, а может, стал бы даже в моих глазах и глазах mi hi ч коллег кем-то ироде ангела-хранителя нашей семьи, глава которой чуть было не взбунтовался.
   Однако сервис, который мы все дружно ругаем, на этот раз выдержал. Я инее деньги, получил накладную, и вот мои чемоданы с выведенными па них мелом номерами медленно поползли по транспортеру вниз, в трюм.
   С прошлым было покончено. Именно после этого все знакомые и сослуживцы, встречая меня, принимались говорить о том, что я получил синекуру…
   Особенность моей синекуры состояла в том, что руководимая мной прокуратура существовала только на бумаге. Принимать дела было не у кого. И как следствие – отсутствовали и реальные дела в производстве моего бумажного подразделения.
   И все же! Напористый поток входящих и исходящих, секретных, для служебного пользования и совершенно секретных бумаг уже вовсю бушевал рядом со стальной створкой моего неподъемного сейфа, попавшего в красноводские пески не иначе как во время интервенции Антанты. Областная прокуратура, обслуживавшая до этого водный бассейн, переслала имеете с сейфом и весь запас бумажного мусора, имевшего отношение к воде, – старые наблюдательные дела, переписку, жалобы…
   Я свернул в улочку, показавшуюся мне шире других. У перекрестка над полуподвалом виднелась надпись: «Пельменная» – и окна, уходившие под тротуар. По другую сторону, в окне «Кулинарии», сохли бутерброды с сыром и стыл сиротский белесый кофе.
   Я купил пару бутербродов и взял стакан кофе.
   Когда я вновь поднимался узкой улицей вверх к каменным вехам Начала и Конца человеческого существования, между роддомом и домом для престарелых, было совсем темно.
   Неожиданно я услышал позади быстрые шаги.
   Красивая пухлогрудая женщина-подросток с короткими полными ногами, с черной повязкой на рукаве едва не налетела на меня. Я остановился.
   Несколько секунд мы молча разглядывали друг друга. Я определенно уже видел ее, она стояла и разговаривала с мужчиной недалеко от «Парикмахерской Герегина».
   Годы профессиональной работы научили меня запоминающе-внимательно смотреть на людей, если их приходилось встречать дважды в течение короткого времени, тем более в разных местах. Несколько раз мне пришлось убедиться в том, что меня, как выражаются милиция и уголовники, пасут. Действовал ли это кто-то по собственной инициативе или по распоряжению каких-то служб, не знаю, но, помню, мне всегда было тревожно, когда я делал для себя это открытие. Так, наверное, чувствовал себя Робинзон, неожиданно обнаружив в дальней части своего острова, который он считал абсолютно безлюдным и безопасным, свежий след ступни каннибала.
   Женщина хотела что-то сказать, но внезапно со стороны приюта показался мужчина, с которым она стояла на площади. Он предупреждающе кашлянул – женщина мгновенно исчезла.
   Я стоял под фонарем, чтобы лучше его рассмотреть. Он прошел почти рядом – высокий, с красно-рыжими волосами, в зеленой рыбацкой робе. Мне показалось, что он готов что-то сказать. Но сзади послышались голоса.
   – Серега! Эй, Пухов!
   Там перетаскивали в темноте что-то тяжелое.
   – Осторожно хватай! Разобьешь! Пухов, ты где?
   – Иду! – выдохнул рыжий, как-то странно взглянув на меня.
   Потом я вспоминал его взгляд. Так смотрят дети в семьях, где между родителями царит мир, и детям кажется, что у взрослых нет тайн. После, когда они узнают секреты взрослых, у них уже никогда больше не бывает такого взгляда.
   Пухов взглянул на меня доверчивыми чистыми глазами и вернулся назад – к людям, позвавшим его. А я направился к себе на квартиру.
   На рассвете меня поднял стук в дверь. Стучали не очень громко, чтобы меня не напугать, однако достаточно настойчиво, чтобы я понял, что произошло нечто важное, требующее моего участия:
   – Товарищ прокурор! У нас ЧП! Инспектора рыбнадзора убили! В районе метеостанции…

1

   «Труп неизвестного мужчины лежит на животе, руки слегка согнуты в локтевых суставах…» – Гусейн Ниязов, мой единственный следователь, то и дело поднимал шариковую ручку, пачкавшую лист блеклыми голубыми каракулями.
   – Почему труп неизвестного мужчины? Мы же знаем, кто это! – с раздражением заметил Хаджинур Орезов, оперуполномоченный – высокий красивый лезгин в кожаной куртке и мягких сапогах.
   Двое рыбаков-понятых молча-равнодушно поглядывали то на милицейских, то на солнце. День шел к обеду.
   – Мы же знаем: это – Серега Пухов! – не унимался Орезов.
   – Эх, Орезов, учить тебя и учить… – вздохнул Бураков – неохватный в плечах и талии заместитель начальника водной милиции, русак с чистым, отмытым до первозданной свежести яйцом. – Мы-то знаем, да протокол осмотра пишется не для нас! – Его уравновешенности даже в связи с чрезвычайным происшествием не поубавилось. – Не мешай. Лучше учись…
   Я нагнулся над убитым.
   Одного взгляда на красно-рыжую, с насыпавшимся на нее песком, успевшую потускнеть шевелюру убитого было достаточно. Я сразу вспомнил неожиданное появление за моей спиной между роддомом и домом для престарелых.
   Труп Сереги Пухова лежал теперь ничком, раскинув широко руки, будто хотел обхватить, уцепиться или обнять ушедшую из-под него навсегда земную твердь. С него уже была снята одежда – сильный, с белыми большими ногами, он казался огромной белой рыбой, подбитой точным профессиональным ударом остроги.
   «В задней части головы имеются два отверстия, предположительно оставленные выстрелами из огнестрельного оружии…» – диктовала следователю молодая гибкая женщина в японской яркой двухцветной куртке, осматривавшая труп.
   Судебно-медицинский эксперт Мурадова, – представилась она мне, не прекращая работы.
   Мурадова прощупывала голову убитого, стремясь хотя бы приблизительно представить себе внутренние переломы и смещении в черепной коробке. Лица ее мне видно не было, его закрывали упавшие на лоб черные жесткие пряди.
   Убийство произошло еще ночью, на самом берегу, чуть выше линии отлива. Окоченение, начинающееся обычно через два-три часа после наступления смерти, успело достигнуть своего полного развития, а трупные пятна при надавливании еще меняли свою окраску, хотя и в небольшой степени. По истечении суток эти темные пятна – следствие переполнения кровью сосудов в нижележащих частях тела – обычно уже не исчезали и не меняли местоположения.
   Мурадова попробовала перевернуть труп, но мертвый инспектор рыбнадзора был слишком тяжел для нее, я сделал это вместе с Хаджинуром, от которого тоже не ускользнуло движение судмедэксперта. Описав в воздухе плавную кривую, откинутая рука Пухова с деревянным стуком ударила в плотно утрамбованный мокрый песок.
   – Стреляли сзади, – сказала Мурадова.
   Но я и сам видел: по сравнению с весьма скромными размерами входных отверстий выходные выглядели более обширными с характерными щелевидными формами.
   – И стрелявший находился не рядом, – ответил я в тон и обратил внимание на спичечный коробок, положенный кем-то на белый лист бумаги.
   – Это его?
   За спиной у меня хрипло засипел Бураков:
   – Нет! Надо записать: «В кулаке убитого зажат коробок спичек, на этикетке которого изображен Евтушенко в роли Циолковского…»
   – А ты откуда знаешь, что это Евтушенко? – перепирался Хаджинур Орезов.
   – Пусть напишут, тебе говорят, темнота…
   У Буракова был неестественно хрипящий голос – как у говорящих попугаев.
   Я заметил, что ветер усилился, прибой с грохотом тряс берег, казалось, что не коричнево-желтая пена вздымается над волнами, а лежат куски оторванной тверди.
   По другую сторону – в проблесках солнца – тускло мерцали ртутные зеркала соляных озер. Марсианский пейзаж. Инобытие. Нельзя поверить, что где-то растут березы, еще лежат на полях снега, текут с тихим журчанием прозрачные ручьи, живут в суете и гомоне города.
   От сизо-серых бараков метеостанции подошел милиционер:
   – Звонил начальник милиции. С поста ГАИ. Насчет Мазута ничего пока не слышно.
   – Кто это – Мазут? – спросил я у Буракова.
   – Касумов… Первый браконьер этих мест. Он отсюда – с метеостанции.
   – Начальник милиции давно уехал? – уточнил я.
   – С час назад. С ним еще начальник областного управления и прокурор. Они хотели перехватить Мазута перед городом…
   Все стало на свои места.
   Я прибыл на место происшествия после того, как до меня тут уже побывало руководство территориальной милиции и прокуратуры. Впопыхах все как-то забыли о существовании недавно организованной бассейновой прокуратуры и ее главы.
   – А что стреляные гильзы? Обнаружили? – спросил я.
   Бураков поднял розовое, чистое, словно только что из парилки, лицо:
   – Да вот! Тут лежали. Одна и другая…
   Гильзы нашел моторист метеостанции Рифат, привлеченный и качестве понятого. Стреляли из «макаровского», со сравнительно небольшого расстояния – с десяти метров, с самой кромки линии прилива. Следы стрелявшего смыло море.
   Неподалеку виднелись отпечатки велосипедных колес. Принадлежали ли они транспортному средству преступника, а может, пелосипедист проехал раньше или, наоборот, позднее?
   – И еще – вот что я нашел. – Хаджинур Орезов показал мне стальной рыболовный крючок. – Это от калады… – Видя, что я не до конца его понимаю, он пояснил: – Огромная сеть – шестьсот – семьсот метров. До километра. И на ней две-три тысячи крючков, целый частокол. Браконьеры ставят ее на осетровых далеко в море и каждый день выходят проверять…
   Я подержал крючок и вернул Орезову. Вставал вопрос: как попал сюда Пухов? Кого-то выслеживал? Появился в момент Причаливания браконьерской лодки? И вместо доказательств хищнического лова получил две пули в голову? Но почему в затылок? Может, его внимание было отдано чему-то другому?
   Обо всем следовало поговорить с обитателями метеостанции. Что же касается осмотра трупа, то я мог и дальше смело положиться на Мурадову – передо мной был молодой, но знающий судмедэксперт, и, хотя я не видел ее лица, я понял, что мне будет приятно и легко с ней работать.
 
   – Это жена Мазута… – шепнул Бураков.
   Женщина, наглухо замотанная платком – только быстрые глаза были видны сквозь щель, – тянула за телогрейку громадного лысого казаха: «Спать, спать, спать тебе надо…»
   Казах, как похмельный памятник, возвышался на площадке перед радиостанцией, предостерегающе-задумчиво покачивал Передо мной пальцами, невнятно, вяло бурчал:
   – Зачем ты приходил? Сюда… Ты – кто? Ты – чужой! Не надо… Не надо…
   Рядом стоял мальчишка, почему-то босой. На шее у него висел маленький магнитофончик – «вокмен», соединенный оранжевым проводком с хомутом наушников, из которых еле слышно доносилось: «…не рокот космодрома, не эта голубая синева…» От холода ноги у парня были сизыми, он поочередно поднимал озябшие ступни и каким-то йоговским движением склады нал колено и подсовывал буряковые пальцы под подол длин-поп фуфайки.
   – Подойдите ко мне, – сказал я женщине. Она неуверенно шагнула вперед. Казах угрожающе накренился. Мальчишка вышел из позы цапли, несуетливо, но быстро подпер плечом сооружение в телогрейке.
   – Вы здесь работаете? – спросил я.
   – Да, уборщица, – донеслось из-за тряпичного забрала.
   – А это кто?
   – Живем мы рядом… Адыл… Он человек хороший…
   – А чего же он пьяный с утра?
   – Жалко ему очень… его… того… Сережу… – И ее черные влажные глаза исчезли в амбразуре темного платка.
   Пьяный напрягся и медленно проговорил:
   – Не говори… Ничего ты ему не говори…
   Хаджинур Орезов рядом со мной выкрикнул:
   – Жалко! Конечно, жалко! Жалела кошка соловья! Браконьеры, сволочи! Вам всегда жалко мертвого рыбинспектора!..
   Одним прыжком он оказался рядом с нами и провел сжатым кулаком перед носом Адыла:
   – Вы за Сережку Пухова все здесь кровью харкать будете!
   – И правильно!.. – Подошедший, коренастый, средних лет крепыш в брезентовой робе, по которой я уже научился отличать рыбнадзор, оглядел всех и первым делом обратился ко мне: – Цаххан Алиев. Начальник районной рыбинспекции.
   Я пожал ему руку.
   – Вторая смерть у нас меньше чем за два года… – У него было скуластое лицо, побитое кое-где оспой, маленькие, прижатые к голове уши.
   Он порывался идти.
   – Вы далеко? – спросил я.
   – Надо моторы снять. Я как был – бросил все на причале…
   – Жалко Сережу, – вставил Бураков.
   Алиев кивнул.
   – Такая наша работа. Меня самого чуть не сожгли вместе с рыбинспекцией. – Он посмотрел на меня. В глазах читалось застывшее, словно уже до конца жизни, изумление, которое теперь ничем не удастся прогнать. – Увидели, что «жигуль» мой стоит, ну, и думали, что я дежурю. А был другой инспектор. Молодой парень, «афганец». Он и погиб за меня…
   О нападении на рыбинспекцию и о поджоге я слышал. Его вела территориальная прокуратура, наша – бассейновая, – была еще только в проекте.
   – Дело Умара Кулиева? К расстрелу его и приговорили – народ настоял…
   Мальчишка в это время снова подоткнул под себя ногу, скинул с головы наушники и тихо сказал:
   – Мы-то при чем!.. И дядя Адыл никогда не попадался…
   – Ты-то помолчи, браконьерский помет… – Алиев вспылил. – Твоего отца я сам трижды ловил… А эту пьяную образину – Адыла – Сережка Пухов, царствие небесное, жалел, вот он и не попадался… Отплатили вы ему полной мерой… Где Мазут? Касумов?
   – Не знаю… Нет его!
   Неожиданно из проема глухого платка раздался неуверенный голос:
   – Сережу все уважали… Ни у кого рука бы не поднялась…
   – Эт-то точно! – сердито рубанул Алиев. – У вас здесь рука не поднялась! Из Палестины террористов пригласили! Или Умар Кулиев сбежал из камеры смертников и снова отличился?.. Ну-ка, открой мне его «козлятник»…
   Я обратил внимание на несколько отстоящих друг от друга то ли сараев, то ли складских помещений, окруженных сплошным частоколом.
   – Цаххан Магомедович…
   – Что? Ключа нет? – Алиев вконец разъярил себя. – Нет?
   – Да разве он оставит ключ жене! Вы же знаете… Ну! Никогда он ключа не оставит!
   С берега к нам шла доктор Мурадова – ее японская куртка выделялась на унылом желто-сером фоне окружающего нас мира ярко-крас очным пятном. Даже издали было видно, какая она еще молодая и гибкая. Она была здесь неуместна. Как и мальчишка в наушниках. Здесь был старый мир, дряхлая, умирающая, недостоверная жизнь.
   – Держи… – Мурадова сунула в руки Алиеву чемоданчик. – Я уже себе руки отмотала… Вы познакомились?
   – Да так, – мотнул он головой. – В процессе общения…
   – Цаххан Алиев. Гроза и ужас всех местных браконьеров… Вы первый раз тут? – спросила она у меня. – Историческое место… Люди специально приезжают посмотреть.
   Метеостанция располагалась в трех домах. Грузные, осевшие по пояс в песок, иссеченные зимними дождями, искромсанные ветром, оплавленные нещадным солнцем каменные бараки.
   На одном – остатки выведенного густой масляной краской призыва: «…февраля 1966… выборы в Верховный Совет СССР – все на выборы!» Выше – выложенное на фронтоне кирпичами слово «банк».
   – А почему «банк»? – спросил я.
   – Так здесь и был банк. – Мурадова улыбнулась.
   – В пустыне?
   – Здесь был город, – поучительно произнес начальник рыбинспекции. – Вот это все был город…
   Я огляделся и только теперь заметил, что все эти ямы, рытвины, груды камней, щели, завалы каменного боя – это не хаотические оспины пустыни, это разваленные фундаменты, рассыпавшиеся основания домов, исчезнувших навсегда строений. Что это не камни, а кирпичи. Помпея.
   Полузанесенный трактор «Беларусь», Из глины торчат черно-серые доски развалившихся лодок. С визгом раскачивается на ржавых петлях дверь, какие-то дыры в стенах.
   Мне досталась очень дремучая, старая, распадающаяся, по-видимому, никому, кроме меня, не нужная синекура…
   – Какой же Везувий бушевал здесь?
   – Город бросили уже давно, – сказала Мурадова. – Как закрыли химкомбинат. А когда стали перекрывать Кара-Бугаз, так кто-то придумал сэкономить средства… Ну, чтобы бут и камень не возить издалека – снесли город и вывезли на перемычку…
   Перевозку из морга вызвать не удалось – у единственной на весь Восточнокаспийск лодки Харона заклинило двигатель. Я велел везти Пухова в город на милицейском «газоне».
   Начальник рыбинспекции и Срезов осторожно укладывали окоченевшее тело в задний зарешеченный отсек машины, где обычно с патрульным нарядом ездит служебная собака. Ноги не пролезали в дверцу, и Хаджинур Срезов заорал на шофера, пытавшегося силой затолкать их в узкий проем:
   – Угомонись, дубина! Это наш товарищ, а не дрова!..
   Шофер смущенно пожал плечами:
   – Я ведь как лучше… А он все равно ничего уже не чует…
   – Много ты знаешь про это, чует он или не чует, – зло бросил через плечо лезгин.
   Цаххан Алиев бережно взял сизую, распухшую ступню Пухова и осторожно засунул его ногу в машину, захлопнул дверцу с затворным стуком.
   Невесть откуда взявшийся малюсенький человечек, смуглый до черноты, с грустными толстыми усами, просительно сказал:
   – Пусть я с Сережкой поеду… Я – маленький, места не занимаю, а ему одному в ящике не страшно будет… Все-таки не один он там…
   На лице его плавала странная гримаса – не то печально улыбался, не то беспечно плакал. Он действительно был маленький – меньше мальчишки, поджимавшего под себя озябшую ногу. И возраст его определить было невозможно – может, тридцать, может – шестьдесят.
   Хаджинур отодвинул его рукой от машины:
   – Отойди, Бокасса, не путайся под ногами! Сказали ведь тебе, умер Сережа, не страшно ему больше… И один он теперь навсегда…
   Карлик со своей страдальчески-веселой улыбкой тихо нудил:
   – Не говори так, Хаджинур, дорогой… Сережка любил меня, друзья мы…
   – Отстань, не до тебя!
   С «газиком» я послал и Гусейна Ниязова. Гусейн меньше всего был похож на самоуверенного следователя, каким его не устают изображать средства массовой информации. Тихий, незаметный сутулый человек, отец пятерых детей, находящийся в том возрасте, в каком иные молодые люди только еще задумываются, стоит ли им обзаводиться семьей, Гусейн спешил: его младшая девочка была записана на консультацию к профессору, прибывшему специально с того берега.
   Остальным предстояло уехать в «рафике», его шофер уже несколько минут кружил рядом со мной, повторяя:
   – Если разойдется песчаный буран – до города не дотянем…
   – Зовите Буракова, и тронемся в путь… – приказал я.
   – Он сейчас подойдет, – сказал Хаджинур. – Только раздаст повестки…
   – А кто такой этот Бокасса? – спросил я его.
   – Блаженный. Тихий услужливый придурок… Фируддин… Люди подкармливают помаленьку, а он по всему побережью кочует…
   Пришел Бураков, помахивая папкой с документами. Толстый корпусной человек, он шумно-тяжело пыхтел на ходу.
   Я пропустил его первым в «рафик». Бураков влезал, сопя и кряхтя.
   – Эх, елки-палки, грехи наши в рай не пускают, – сказал он, отдуваясь.
   Коренастый начальник рыбинспекции засмеялся:
   – Была б моя воля, я бы из милиции всех пузанов вышиб…
   – Больно шустрый ты… Да бодливой корове бог рог не дает…
   – Это жалко – что не дает! Если мент толстый, значит, много спит. Толку, значит, от него на грош…
   – Ты, Алиев, человек дерзкий. Кабы книги читал, знал бы, что грош в средние века был большой серебряной монетой, пока его всякие шустрики и фармазонщики не изворовали весь. А много бегать – это по твоей работе положено. У нас думать надо…
   – Оно и видать, – сердито хмыкнул Алиев.
   Я пропустил их вперед и подсадил в микроавтобус докторшу. Через рукав куртки чувствовалось, какая у нее тонкая рука. Она обернулась, кивнула:
   – Спасибо. Я уже отвыкла от мужской галантности… У нас тут нравы простые.
   За мной легко, по-кошачьему мягко прыгнул в машину Хаджинур Орезов.
   Закашлял, не схватывая, мотор. Стартер выл от изнурения, пока двигатель не чихнул, прогремели серией взрывы в цилиндрах, заревел, заорал мотор, трудно, натужно автобусик пополз из песка.
   Над морем висело воспаленное краснотой бельмо солнца. Посеребренная желтизна холмов. Металлический блеск далеких солончаков.
   По плотной глиняной колее машина пошла веселее, сноровисто ныряя среди барханов. Навстречу проехал верхом на лошади казах в чапане и лисьем малахае. И снова полное безлюдье.
   Бураков и Алиев продолжали негромко препираться, а я пересел на заднее сиденье к Мурадовой.
   – Как вас зовут?
   – Анна, – ответила она, коротко взглянув на меня. Только сейчас я рассмотрел, что у нее ярко-синие глаза. А мне почему-то казалось, что они у нее совсем темные.
   – Благодать…
   – Что? – удивилась она, и глаза ее сразу потемнели.
   – Анна по-арамейски значит «благодать». Благословение…
   Она усмехнулась, и чернота оттекла из зрачков, синева стала прозрачной до голубизны.
   – Это я для матери была «благодать» – она у меня русская. А для отца я «святой день – четверг». У них Анна значит «четверг»…
   – Будем считать, что вы – благословение, данное в четверг. Кстати, сегодня четверг. Вы учились в Ашхабаде? – Мотор ревел, мы едва слышали друг друга.
   – Нет, я окончила первый мед в Москве…
   – Чего так далеко уехали и вернулись?
   Она улыбнулась одними глазами: