Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- Следующая »
- Последняя >>
Алексей Смирнов
Лето никогда
Сидя в таверне, они попивали молодое винцо для затравки, в ожидании плотной заправки.
Раймон Кено «Голубые цветочки»
Пролог-1
Он остановился на пригорке. Велосипед прошуршал аккуратным песчаным следом и преданно замер, послушный хозяину. Седок ступил в траву, поправил врезавшиеся шорты с белесой бахромой. Сзади затренькал звонок; мальчик посторонился, пропустил чужую машину, одновременно прихлопнув мясистое насекомое. На загорелом бедре, хранившем снежные полосы безобидных расчесов, остался грязно-кровавый росчерк с прилипшим крылышком. Душный шиповник мешался с асфальтом и прочерчивался шорохом резины.
Дождь перестал к полудню. Забывшееся озеро продолжало стремиться к небу, жалобно множась прощальными ноликами, но капель воды, которая сочетала его с просевшими тучами, уже не было видно. Потом распогодилось, и в тучах случилась прореха: некто голубой и внимательный наводил свой многоопытный лорнет на влажный пляж. Сейчас, к приезду велосипеда, в небе остались лишь клочья пены, тогда как главная часть уже была выбрита до синевы. Вернулись запахи: пахло копотью шпал и посвежевшим болотцем. Солнце присело на западе, стряпая завтрашний жар.
Озеро было круглое, как долгоиграющая пластинка. Исполнялась партия тишины; повисшее безмолвие подчеркивалось лаем собак, зуем далекой пилы, птичьим пением и похожими на него невнятными детскими воплями. Отраженный лес напоминал строй карточных фигур из необыгранной колоды. Карты были разложены круглым пасьянсом, являя покойное правило герменевтики, по которому призраки верхнего мира обладают соответствием в нижележащих сферах; что внизу, то и наверху. Камыш молчал, березы сладко цепенели. Посередине озера, словно пупырышек штырька, на какой насаживают пластинки, покачивался сине-белый мяч, уплывший из чьих-то неверных, полусонных рук. Ласточки сновали, словно ноты, которые высыпались из увертюры к грозе и теперь разыскивали родную захватанную папку. Масляный завиток кувшинки покоился среди плоских зеленых блинов. В прошлом году здесь утонул железнодорожник: на него пала чайка, едва он доплыл до середины. Утопленника доставали при участии старейшего водолаза, давно оглохшего и полупарализованного от кессонной болезни, который чувствовал себя в воде как рыба и как рыба же — вне воды, и который знаками умолял отпустить его в озерные глубины на постоянное проживание, но его упорно вынимали, руководясь гуманизмом.
Маленький плавучий остров с одиноко торчавшей березкой придавал берегам замечательную зыбкость. Бывали дни, когда он, прилепившись к берегу, тихо и в притворном смирении выжидал, ничем не выделяясь своим деревом на фоне других берез и обманчиво участвуя в береговой линии. Однако за ночь он украдкой смещался и этим чуть-чуть — для поверхностного взгляда неприметно — изменял вчерашний пейзаж. Там, где недавно выдавался зеленый мысок и в подсознании запечатлелась пятерка деревьев, сегодня зеленели четыре, а выступ сменился мелкой впадинкой — крохотный сдвиг, заставлявший рассудок недоумевать, а его случайного обладателя почесывать темечко: что же изменилось? Таким игривым дрейфом озеру даровалась определенная условность вообще, ненадежность, неустойчивость во времени и пространстве. Однажды ночью остров занял купальную бухту, и его неожиданное явление ранним пловцам показалось страшным и тошнотворным: так человек, впервые в жизни пораженный редким кожным заболеванием и прочесавший ногу битых пять часов кряду, в досаде решается, наконец, задрать штанину и холодеет при виде невозможной язвищи, что явилась ему в «здесь-и-теперь», и вот она есть, тогда как секундой раньше страдалец даже не подозревал, что бывают такие ужасы.
Годы спустя этот остров растаял, как тает прискучившая выдумка.
Велосипедист пошел к воде, держа в поводу машину. Открылась тинистая бухточка, в ней кто-то был. Сложившийся карточный образ распался, и озеро превратилось в сверкающий пол безлюдного музея, закрытого по случаю неявки посетителей. С краю, в бухточке, она же — ниша или альков, стояла одинокая белая статуя. Пенсионер, чьи редкие волосы слиплись в острые косы, мылся мылом; хлопья пены расплывались подальше от брюха, которое настоятельно требовало отрешиться от античности и обратить снисходительный взор к чему-нибудь возрожденному, голландскому.
На пляже какой-то верзила, которому впору была баба, а не формочки, копался в песке. Он спорил со временем, так как последнее, вопреки песням, рушит не гранитные, а песочные замки.
Ездок, брезгливо морщась, уложил велосипед в подсохший песок. Подойдя к самой воде, он присел на корточки и опустил пальцы в чуть скользкую воду: со дня на день ждали, что озеро зацветет. Однажды во сне озеро назвалось ему по имени: Озеро Лезеро. Оно объявило себя почему-то устами давно покойного гувернера. Еще в нем жило нелюдимое чудовище. Иногда оно испарялось и превращалось в пузатую тучу, висевшую над озером в дачной праздности. А ночью дождем проливалось обратно, и капли оседали на окрестных поселениях. Чудовище жило тягучим дыханием озера, а озеро владело им в качестве влажной души.
Статуя скребла бока, натиралась мочалом. До слуха мальчика донесся треск; он обернулся и увидел, как сотрясается куст постаревшей сирени. В цветах и листьях виднелись дамы, спешившие к поезду и задержавшиеся ради букетов. Они обезумели в этой сирени. Нелепо ворочаясь в своих городских нарядах, они молча, с каким-то просвещенным остервенением ломали ветви. В кустах трещало, со стороны мерещился разбушевавшийся зверь. Одна была одета в сиреневое же; казалось, что яростный протей меняет личину, вживаясь в грозди и тонкие стволы, и вот уже куст взволновался самостоятельным буйством; сирень, зараженная звездным гельминтом, сама себя увечила и калечила.
Не проронив ни слова, все так же в молчании, разгоряченные дамы выбрались из куста и широко зашагали, отмахиваясь букетами от наглых мух. Они еще успевали; до станции было десять минут быстрого хода.
Старик полез из воды. Черные трусы до колен намокли и облепили тощие ноги, покрытые чешуйками цвета обезжиренного молока. Старик был похож на деда велосипедиста, который (дед) снял здесь дачу, не имея в голове никакого плана; все пригородные зоны с 4 по 13 включительно были для него едины. Он сошел наугад, когда поезд стал въезжать в грозу и град, как под крышу вокзала, и так же бездумно, переждав ненастье, выбрал домик в яблонях, стоявший среди клубней, клубники и клумб — там их семья и осталась на 25 лет.
Велосипедист распрямился, вернулся в седло. Привстав на педалях, он начал утомительный подъем; колеса вязли в песке, руль нервно вихлялся, норовя увести машину в овражек с отбросами, но мальчик выжал из коня механические соки и вскоре выехал на ровную дорогу.
Она шла под горку; сначала медленно, потом все быстрее велосипед покатил вперед, обгоняя цепких женщин, лакомых до бесплатной природы.
Мальчик думал встретить родителей: заканчивалась пятница. Он поспел вовремя, как раз к электричке, из которой уже валом валил городской народ.
Дождь перестал к полудню. Забывшееся озеро продолжало стремиться к небу, жалобно множась прощальными ноликами, но капель воды, которая сочетала его с просевшими тучами, уже не было видно. Потом распогодилось, и в тучах случилась прореха: некто голубой и внимательный наводил свой многоопытный лорнет на влажный пляж. Сейчас, к приезду велосипеда, в небе остались лишь клочья пены, тогда как главная часть уже была выбрита до синевы. Вернулись запахи: пахло копотью шпал и посвежевшим болотцем. Солнце присело на западе, стряпая завтрашний жар.
Озеро было круглое, как долгоиграющая пластинка. Исполнялась партия тишины; повисшее безмолвие подчеркивалось лаем собак, зуем далекой пилы, птичьим пением и похожими на него невнятными детскими воплями. Отраженный лес напоминал строй карточных фигур из необыгранной колоды. Карты были разложены круглым пасьянсом, являя покойное правило герменевтики, по которому призраки верхнего мира обладают соответствием в нижележащих сферах; что внизу, то и наверху. Камыш молчал, березы сладко цепенели. Посередине озера, словно пупырышек штырька, на какой насаживают пластинки, покачивался сине-белый мяч, уплывший из чьих-то неверных, полусонных рук. Ласточки сновали, словно ноты, которые высыпались из увертюры к грозе и теперь разыскивали родную захватанную папку. Масляный завиток кувшинки покоился среди плоских зеленых блинов. В прошлом году здесь утонул железнодорожник: на него пала чайка, едва он доплыл до середины. Утопленника доставали при участии старейшего водолаза, давно оглохшего и полупарализованного от кессонной болезни, который чувствовал себя в воде как рыба и как рыба же — вне воды, и который знаками умолял отпустить его в озерные глубины на постоянное проживание, но его упорно вынимали, руководясь гуманизмом.
Маленький плавучий остров с одиноко торчавшей березкой придавал берегам замечательную зыбкость. Бывали дни, когда он, прилепившись к берегу, тихо и в притворном смирении выжидал, ничем не выделяясь своим деревом на фоне других берез и обманчиво участвуя в береговой линии. Однако за ночь он украдкой смещался и этим чуть-чуть — для поверхностного взгляда неприметно — изменял вчерашний пейзаж. Там, где недавно выдавался зеленый мысок и в подсознании запечатлелась пятерка деревьев, сегодня зеленели четыре, а выступ сменился мелкой впадинкой — крохотный сдвиг, заставлявший рассудок недоумевать, а его случайного обладателя почесывать темечко: что же изменилось? Таким игривым дрейфом озеру даровалась определенная условность вообще, ненадежность, неустойчивость во времени и пространстве. Однажды ночью остров занял купальную бухту, и его неожиданное явление ранним пловцам показалось страшным и тошнотворным: так человек, впервые в жизни пораженный редким кожным заболеванием и прочесавший ногу битых пять часов кряду, в досаде решается, наконец, задрать штанину и холодеет при виде невозможной язвищи, что явилась ему в «здесь-и-теперь», и вот она есть, тогда как секундой раньше страдалец даже не подозревал, что бывают такие ужасы.
Годы спустя этот остров растаял, как тает прискучившая выдумка.
Велосипедист пошел к воде, держа в поводу машину. Открылась тинистая бухточка, в ней кто-то был. Сложившийся карточный образ распался, и озеро превратилось в сверкающий пол безлюдного музея, закрытого по случаю неявки посетителей. С краю, в бухточке, она же — ниша или альков, стояла одинокая белая статуя. Пенсионер, чьи редкие волосы слиплись в острые косы, мылся мылом; хлопья пены расплывались подальше от брюха, которое настоятельно требовало отрешиться от античности и обратить снисходительный взор к чему-нибудь возрожденному, голландскому.
На пляже какой-то верзила, которому впору была баба, а не формочки, копался в песке. Он спорил со временем, так как последнее, вопреки песням, рушит не гранитные, а песочные замки.
Ездок, брезгливо морщась, уложил велосипед в подсохший песок. Подойдя к самой воде, он присел на корточки и опустил пальцы в чуть скользкую воду: со дня на день ждали, что озеро зацветет. Однажды во сне озеро назвалось ему по имени: Озеро Лезеро. Оно объявило себя почему-то устами давно покойного гувернера. Еще в нем жило нелюдимое чудовище. Иногда оно испарялось и превращалось в пузатую тучу, висевшую над озером в дачной праздности. А ночью дождем проливалось обратно, и капли оседали на окрестных поселениях. Чудовище жило тягучим дыханием озера, а озеро владело им в качестве влажной души.
Статуя скребла бока, натиралась мочалом. До слуха мальчика донесся треск; он обернулся и увидел, как сотрясается куст постаревшей сирени. В цветах и листьях виднелись дамы, спешившие к поезду и задержавшиеся ради букетов. Они обезумели в этой сирени. Нелепо ворочаясь в своих городских нарядах, они молча, с каким-то просвещенным остервенением ломали ветви. В кустах трещало, со стороны мерещился разбушевавшийся зверь. Одна была одета в сиреневое же; казалось, что яростный протей меняет личину, вживаясь в грозди и тонкие стволы, и вот уже куст взволновался самостоятельным буйством; сирень, зараженная звездным гельминтом, сама себя увечила и калечила.
Не проронив ни слова, все так же в молчании, разгоряченные дамы выбрались из куста и широко зашагали, отмахиваясь букетами от наглых мух. Они еще успевали; до станции было десять минут быстрого хода.
Старик полез из воды. Черные трусы до колен намокли и облепили тощие ноги, покрытые чешуйками цвета обезжиренного молока. Старик был похож на деда велосипедиста, который (дед) снял здесь дачу, не имея в голове никакого плана; все пригородные зоны с 4 по 13 включительно были для него едины. Он сошел наугад, когда поезд стал въезжать в грозу и град, как под крышу вокзала, и так же бездумно, переждав ненастье, выбрал домик в яблонях, стоявший среди клубней, клубники и клумб — там их семья и осталась на 25 лет.
Велосипедист распрямился, вернулся в седло. Привстав на педалях, он начал утомительный подъем; колеса вязли в песке, руль нервно вихлялся, норовя увести машину в овражек с отбросами, но мальчик выжал из коня механические соки и вскоре выехал на ровную дорогу.
Она шла под горку; сначала медленно, потом все быстрее велосипед покатил вперед, обгоняя цепких женщин, лакомых до бесплатной природы.
Мальчик думал встретить родителей: заканчивалась пятница. Он поспел вовремя, как раз к электричке, из которой уже валом валил городской народ.
1. Семь дней до родительского Дня.
Шашечки для Тритонов: синяя, желтая, зеленая, синяя
Разноцветные шизофренические шашечки были вместо оценок; они, подбираясь с анонимной предвзятостью, к вечеру отражали ту или иную степень сегодняшнего совершенства. Каждому дню соответствовали четыре квадратика пяти различных оценочных цветов, от красного через желтый, зеленый и синий до черного: за поведение, достижения, чистоту и порядок. На это пестрое панно сурово взирала бронзовая востроносая голова, чей взгляд оставался волчьим даже в скульптурной слепоте. Панно было предтечей дембельских календарей, и скауты жадно следили, как убывают пустые ячейки; всем хотелось домой.
Шашечки закрашивали от руки, после отбоя. Каждый понимал, что оценки за прожитый день выставляются кем-то из вожатых, но таинство свершалось без свидетелей, и выглядело так, будто по ночам лагерь посещает дисциплинированная фея из методических сказок: не злая, не добрая, но внимательная. И скауты, проснувшись, первым делом спешили на веранду, хотя и старались ничем не выдавать своего любопытства к суждениям, пришедшим из взрослого мира. Шашечки ждали: желтая, красная, желтая, желтая. Красная, синяя, синяя, синяя. Желтая, синяя, черная, черная. Черные шашечки возникали редко. Две черные шашечки сразу или по одной за два дня подряд означали поражение в правах. Наказания были разные, не слишком изобретательные: без купания. К столбу. Без футбола. Без кино. Без посылок.
Народившись, шашечки магически окрашивали в свой цвет взволнованную действительность.
Но еще продолжался сон, и действительность радовалась последним минутам вольности. Водокачка, нисколько не уставшая за ночь, продолжала медленные, мерные засосы, доходившие до надрывных и визгливых всхлипов. Пожарная бочка присела в тени, по ее красному боку спешил муравей, направляясь к муравейнику, который переживал холокост из лета в лето. Пожарный же щит был украшен неприятно треугольными ведрами и пустыми петлями для предусмотрительно изъятого багра и неосмотрительно оставленного тупого топорика. Солнце вытапливало из сосен желтый жир, который подсыхал толстой стрекозьей корочкой. По каменным плитам спешил к леднику разнорабочий в халате цвета дымного неба. В кустах посвистывал карлик, на ступенях террасы спал бдительный кот.
Летние дни похожи, пролетают быстро и после вспоминаются как одно цветовое пятно, в котором смешались яркие краски. Шашечки тасуются и сливаются в радугу событий, но памятного мало, и если день отмечен каким-нибудь происшествием, редко — двумя, а чаще — ни одним, то это крупное везение, удача.
Горнист появился, хлопнув дверью двухэтажного салатного дома. Его голубой галстук сбился набок, пилотка была заломлена, а шорты — захватаны спереди. На сонном лице сохранялось приснившееся надменное раздражение. Горнист вздохнул, наполняя легкие запахами реки и сосновой хвои; расслабленно поднял горн, чтобы пробудить его зовом горностаю товарищей. Бархатная тряпка с трезубцем, вышитым мулине, расправилась и провисла. Вокруг все замерло, мальчик был магом на миг, который дарит если не жизнь, то право на бодрствование всему, что представало его недовольным глазам. Сигнала терпеливо ждала баскетбольная площадка, ждали застывшие в тумане купальни, а на отшибе, чтобы никому не мешать, тоже ждала и чадила кухонная труба.
— Подъем! Подъем! Вставай, а то убьем!
Но Малый Букер уже давно не спал. Он лежал, положив поверх одеяла руки, всерьез и многажды отбитые линейкой; урок пошел впрок, и он не прятал их даже во сне. Малый Букер зачарованно рассматривал притертые пеньки на досках потолка в спальне, которые в точности повторяли карту звездного неба. Во всяком случае, он сразу узнал в ней Ковш, а все остальное примыслил с беспечной натяжкой, подгоняя исключение под чудесное правило.
Слева ворочался Котомонов, с полуночи разукрашенный зубной пастой. На его груди покоился сапог, чье голенище было туго перетянуто бечевкой. Конец бечевки терялся под одеялом, старый трюк. Раздраженное пробуждение, метание снаряда в надежде сразить предполагаемого обидчика, который примется, ясное дело, ржать и гоготать громче прочих. И вслед за этим — болезненный полуотрыв причинных мест. Интересно, спускаются ли вниз, ближе к детству армейские шуточки грядущего, или они зачинаются во младенчестве и возносятся в будущее в виде ядовитых паров? Кто кого, короче говоря, учит жизни?
Букер лежал неподвижно: маленький, с низким лбом над пуговичными глазками, которые были вшиты глубоко в череп; с мощной челюстью, больше похожей на лопатку. Его называли Малым Букером из-за фамилии, которая была именно Букер, что делало излишними неизбежные аналогии с литературой; был еще Букер Большой, то есть папа.
О стекло билась муха — нет, оса, судя по особой монотонности и напряженности жужжания. Котомонов вздохнул, и Катыш-Латыш откликнулся ему томным стоном. Жижморф, не просыпаясь, начал чесаться. Одеяло ходило ходуном, и Малый Букер прислушивался к микроскопическим щелчкам, с которыми отскакивали корочки заживших расчесов.
Ему приснился необычный, яркий сон, от которого он, собственно говоря, и проснулся. Его ловил красивый, улыбчивый богатырь, а через секунду, если в снах существуют секунды, этот богатырь, голый, уже сам убегал от него, приседая и озорно оглядываясь. Малый Букер преследовал богатыря и пригоршнями швырял в загорелую спину сырой песок.
У богатыря, в остальном безупречно сложенного, была непропорционально крупная голова с гладко уложенными пластмассовыми волосами.
Малый Букер встряхнул головой и растопырил пальцы. Он и так знал, что до родительского Дня осталось недолго, но ему было приятно убедиться в этом воочию. Он загнул мизинец и прошептал: «Раз». Подтянул спохватившийся безымянный: «Два». Прервав счет на четырех, он вдруг подумал о шашечках и попытался вообразить, что будет, если каким-нибудь утром все четыре окажутся черными. Так не бывает, но вдруг? Тут не отделаться футболом и танцами. Наверно, весь отряд лишат чего-то более существенного. Например, родительского Дня.
От представленной картины Букера сковало льдом. Сосущая фантазия. Концерт подготовлен, столы накрыты, кладовые распахнуты, готовые к приему подарков. Приборы мигают огнями, шлемы откинуты. Отцы, нервничая, передают сыновьям сверкающие диски с бритвенной кромкой. И в это мгновение музыка замирает на кишечно-патефонной ноте, а из радиорубки передают убийственный Приказ Номер Один: «Распоряжением начальника лагеря „Бригантина“… за вопиющее несоблюдение… злостное нарушение и разгильдяйство…. запретить отряду „Тритоны“…»
— Блин, — пробормотал Котомонов, спросонья схватил сапог и швырнул его в угол.
Котомонов так заорал, что заглушил зычный горн, прозвучавший одновременно. Малый Букер вскочил, видя перед собой сплошные черные шашечки. Он говорил, он предупреждал, что надо устроить «велосипед», а лучше вообще обойтись обогащенным триколором из зубного тюбика.
Паулинов, по кличке Паук, трясучая морда, распахнул окно и стал звать на помощь.
Дроздофил и Аргумент бросились отвязывать веревку. Узел затянулся, Котомонов бестолково совал руки в трусы, прыгал и волочил сапог. Аргумент опрокинул его обратно на постель, а Дроздофил склонился, пытаясь подцепить петлю зубами.
Они, Дроздофил и Аргумент, были очень похожи друг на друга — одинаково тощие бестолочи, с черными зубами и выбритыми макушками.
Вожатый Миша, застегивая брюки, ворвался в палату. Неизвестно, о чем он подумал при виде Дроздофила, испуганно впившегося ртом в пах плачущего Котомонова.
— Тритоны, смирно! — гаркнул Миша и смахнул Дроздофила на пол.
Малый Букер автоматически вытянулся, продолжая лежать в постели.
— Перестань выть, — Миша распутал узел, быстро осмотрел Котомонова, хлопнул по плечу и двумя пальцами поднял сапог. — Чья идея?
Тритоны молчали. В дверь кто-то заглянул, и Миша, не глядя, лягнул ее ногой.
— Синяя шашка, — объявил вожатый, ни о чем больше не спрашивая. — Остался последний шаг. Нет, что это я — две синих шашки.
— Почему две-то, — прогундосил рыхлый и жадный Жижморф, которому стало обидно, благо на сей раз он ни в чем не участвовал.
Миша потряс сапогом:
— За поведение и за порядок. Это, по-твоему, порядок? Вещи разбросаны где попало.
Он повернулся, чтобы уйти, но задержался на пороге и поманил Котомонова.
— Быстро одеваться, — приказал он оставшимся.
В коридоре Миша присел перед пострадавшим на корточки и серьезно заглянул в его глаза.
— Здорово больно?
— Не, уже ничего.
— А то в медпункт.
— Не надо.
— Ну, смотри, — Миша кивнул. — Послушай, Котомонов. Я случайно на твои трусы посмотрел. Что это за белые пятна?
Котомонов мгновенно вспотел.
— Это мыло, наверно, — сказал он после паузы. — Я их стирал в умывалке, вода очень холодная.
— А что же в прачечную не сдал? — и Миша будто удивился. — У нас же есть прачечная.
Котомонов пожал плечами.
— Не знаю… Сам хотел.
— Молодец, что сам хотел, — Миша выпрямился и отвесил ему дружеский подзатыльник. — Иди в палату, одевайся.
— Ага, — Котомонов рванулся прочь.
— И вот что, — придержал его Миша. — Не ври никогда. Договорились? Не надо врать.
— Понял.
— «Есть» надо говорить, — Миша строго нахмурился.
— Есть, господин вожатый.
— Свободен.
Котомонов вернулся в палату. Там прибирали постели. Все были мрачные, и только Жижморф упоенно болтал о своих мячах, он очень любил футбол. Дома у него повсюду были мячи, горы надписанных мячей, иные даже с татуировками, из кожи каких-то людей. Отец Жижморфа разделял увлечение сына и, будучи ловким чучельником, готовил мячи из птиц и зверей. Судя по рассказу Жижморфа, все комнаты, кухня и коридор были забиты мячами. Словно какой-то чудовищный страус нанес ему в дом пестрых яиц. Это был инкубатор, в котором выращивались счастливые невидимые птицы, наполнявшие душу Жижморфа жадностью до новых и новых мячей.
— Да заткнись ты, — не выдержал Катыш-Латыш.
Малый Букер, одевшись наспех, выглянул в окно.
— Давайте быстрее, — сказал он обеспокоенно. — Уже строятся.
Действительно, из второго и третьего — кирпично-красного и охристого — корпусов уже выходили Кентавры и Дьяволы, выстраиваясь в шеренги. На плацу появился Миша и начал отдавать какие-то распоряжения. Букер озадаченно остановился: издалека, со спины, вожатый был очень похож на приснившегося богатыря.
Хрипло заквакал горн. Аргумент и Дроздофил столкнулись в дверях и мигом забыли о своей неразлучной дружбе. Дроздофил замахнулся, но тут побежали Букер, Котомонов, Катыш-Латыш и Жижморф. Они заключили драчунов в кольцо и увлекли на улицу. Паук копался, лихорадочно завязывая шнурки. Хлопали двери палат, Тритоны выходили на построение.
Там, снаружи, другие отряды упоенно махали руками в нехитрой зарядке, на которую Тритонам уже не осталось времени.
Через пять минут построились, ряды застыли. Утренний ветерок ощупывал штандарты; над скаутами парили пентаграммы, бородатые старики с трезубцами и вооруженные луками кентавры.
Миша летел по периметру, осматривая строй, и на бегу поправлял своим подопечным пилотки, ремни и голубые галстуки. Наконец, все было готово; Миша ступил в пентаграмму, начерченную в самом центре плаца, и махнул рукой. Барабанщик ударил дробь. Скауты, маршируя на месте, сделали равнение на середину. Потом отряды пошли, растягиваясь по периметру плаца. Горн поддакивал, барабан гремел. Миша стоял навытяжку и строго наблюдал за четкостью шага. Во главе Кентавров и Дьяволов печатали шаг вожатые низшего ранга, Дима и Леша.
Периметр замер, барабанная дробь зависла на полуслове.
— Кентавры! Равняйсь… Смирно!
Гремя обувью, командир отряда Кентавров промаршировал к Мише.
— Господин старший вожатый, — голос разносился в мертвой тишине. — Отряд «Кентавры» летнего лагеря «Бригантина» имени балканского героя Муция Сцеволочи построен.
Миша серьезно кивнул и вскинул руку в приветственном салюте. Командир Кентавров отсалютовал в ответ, повернулся на каблуках и отправился обратно, к своим.
На Степина, командира Тритонов Миша нарочно не смотрел, и тот ступал, как побитый зверь.
Когда отчитались Дьяволы, Миша гаркнул:
— Равняйсь! … К подъему флага летнего лагеря «Бригантина»…приступить разрешаю!
Барабан очнулся и вновь заработал. Горн, сбившись на первых нотах, подстроился и надсадно задудел. Дежурный Кентавр, носивший на рукаве повязку, приблизился к флагштоку и начал перебирать веревку.
Флаг пивоваренной компании «Арктика Плюс», дарительницы и содержательницы лагеря, отправился в небо. Когда он занял положенное место, Миша опустил руку.
— Слушай приказ! — он откашлялся. — За грубое нарушение внутреннего распорядка, издевательство над товарищем и позорную трусость отряду Тритоны объявляется выговор.
Плац напряженно безмолвствовал.
— О сегодняшних планах, — продолжил Миша. — Сегодня мы играем с местными на Зеленом Поле. Всем приготовиться, прошу не подвести. К Тритонам это не относится. Их отряд остается в лагере и занимается уборкой территории.
Малый Букер облегченно вздохнул. Его не слишком расстроило наказание. В отличие от ахнувшего Жижморфа, он не любил футбола и боялся местных отморозков. Он с удовольствием откажется от опасного Зеленого Поля и предоставит Кентаврам и Дьяволам защищать честь мундира, которого не больно-то жаль перед лицом угрозы, исходившей от сельских скинхедов, презиравших горожан и почитавших за счастье навешать им при случае совсем не голов, а других, гораздо более впечатляющих штук.
— Песню…запе-вай! — скомандовал Миша.
И проснувшийся лагерь приветствовал день многолетним гимном. Миша вновь вскинул руку, барабанщик опустил палочки, и шеренги пришли в движение. «В флибустьерском дальнем синем море бригантина поднимает паруса» — на ходу напевая эти слова, скауты потянулись к столовой, которая уже давно улыбалась распахнутыми дверями.
…В этот день происходили мелкие, но важные события.
Подломилась доска развлекательного деревянного барабана, и Дроздофил угодил в медпункт. Он визжал от ужаса, пока медсестра смазывала ему ссадины зеленкой.
В сортире утонул ежик. Все бегали на него смотреть, но никто не решился достать.
На обед приготовили тепловатый рассольник, на ужин — холодный и пышный императорский омлет с кубиками масла, которое съедали просто так, без всего.
Котомонов, стоило ему вспомнить об утреннем, начинал притворяться и постанывал, держась за больное место. Его отвлекали, и он быстро про все забывал.
Итого:
Поведение — синяя шашка.
Достижения — желтая. Убрали все шишки и фантики, подмели.
Чистота — зеленая. В палате было так себе.
Порядок — синяя.
Поздним вечером Малый Букер засыпал, как учила мама. Она говорила: чтобы заснуть, не надо считать овец и слонов. Считай лучше лапки у сна; все сосчитаешь — сразу заснешь.
Он, правда, не считал, он отрывал. И сны ему мстили.
Шашечки закрашивали от руки, после отбоя. Каждый понимал, что оценки за прожитый день выставляются кем-то из вожатых, но таинство свершалось без свидетелей, и выглядело так, будто по ночам лагерь посещает дисциплинированная фея из методических сказок: не злая, не добрая, но внимательная. И скауты, проснувшись, первым делом спешили на веранду, хотя и старались ничем не выдавать своего любопытства к суждениям, пришедшим из взрослого мира. Шашечки ждали: желтая, красная, желтая, желтая. Красная, синяя, синяя, синяя. Желтая, синяя, черная, черная. Черные шашечки возникали редко. Две черные шашечки сразу или по одной за два дня подряд означали поражение в правах. Наказания были разные, не слишком изобретательные: без купания. К столбу. Без футбола. Без кино. Без посылок.
Народившись, шашечки магически окрашивали в свой цвет взволнованную действительность.
Но еще продолжался сон, и действительность радовалась последним минутам вольности. Водокачка, нисколько не уставшая за ночь, продолжала медленные, мерные засосы, доходившие до надрывных и визгливых всхлипов. Пожарная бочка присела в тени, по ее красному боку спешил муравей, направляясь к муравейнику, который переживал холокост из лета в лето. Пожарный же щит был украшен неприятно треугольными ведрами и пустыми петлями для предусмотрительно изъятого багра и неосмотрительно оставленного тупого топорика. Солнце вытапливало из сосен желтый жир, который подсыхал толстой стрекозьей корочкой. По каменным плитам спешил к леднику разнорабочий в халате цвета дымного неба. В кустах посвистывал карлик, на ступенях террасы спал бдительный кот.
Летние дни похожи, пролетают быстро и после вспоминаются как одно цветовое пятно, в котором смешались яркие краски. Шашечки тасуются и сливаются в радугу событий, но памятного мало, и если день отмечен каким-нибудь происшествием, редко — двумя, а чаще — ни одним, то это крупное везение, удача.
Горнист появился, хлопнув дверью двухэтажного салатного дома. Его голубой галстук сбился набок, пилотка была заломлена, а шорты — захватаны спереди. На сонном лице сохранялось приснившееся надменное раздражение. Горнист вздохнул, наполняя легкие запахами реки и сосновой хвои; расслабленно поднял горн, чтобы пробудить его зовом горностаю товарищей. Бархатная тряпка с трезубцем, вышитым мулине, расправилась и провисла. Вокруг все замерло, мальчик был магом на миг, который дарит если не жизнь, то право на бодрствование всему, что представало его недовольным глазам. Сигнала терпеливо ждала баскетбольная площадка, ждали застывшие в тумане купальни, а на отшибе, чтобы никому не мешать, тоже ждала и чадила кухонная труба.
— Подъем! Подъем! Вставай, а то убьем!
Но Малый Букер уже давно не спал. Он лежал, положив поверх одеяла руки, всерьез и многажды отбитые линейкой; урок пошел впрок, и он не прятал их даже во сне. Малый Букер зачарованно рассматривал притертые пеньки на досках потолка в спальне, которые в точности повторяли карту звездного неба. Во всяком случае, он сразу узнал в ней Ковш, а все остальное примыслил с беспечной натяжкой, подгоняя исключение под чудесное правило.
Слева ворочался Котомонов, с полуночи разукрашенный зубной пастой. На его груди покоился сапог, чье голенище было туго перетянуто бечевкой. Конец бечевки терялся под одеялом, старый трюк. Раздраженное пробуждение, метание снаряда в надежде сразить предполагаемого обидчика, который примется, ясное дело, ржать и гоготать громче прочих. И вслед за этим — болезненный полуотрыв причинных мест. Интересно, спускаются ли вниз, ближе к детству армейские шуточки грядущего, или они зачинаются во младенчестве и возносятся в будущее в виде ядовитых паров? Кто кого, короче говоря, учит жизни?
Букер лежал неподвижно: маленький, с низким лбом над пуговичными глазками, которые были вшиты глубоко в череп; с мощной челюстью, больше похожей на лопатку. Его называли Малым Букером из-за фамилии, которая была именно Букер, что делало излишними неизбежные аналогии с литературой; был еще Букер Большой, то есть папа.
О стекло билась муха — нет, оса, судя по особой монотонности и напряженности жужжания. Котомонов вздохнул, и Катыш-Латыш откликнулся ему томным стоном. Жижморф, не просыпаясь, начал чесаться. Одеяло ходило ходуном, и Малый Букер прислушивался к микроскопическим щелчкам, с которыми отскакивали корочки заживших расчесов.
Ему приснился необычный, яркий сон, от которого он, собственно говоря, и проснулся. Его ловил красивый, улыбчивый богатырь, а через секунду, если в снах существуют секунды, этот богатырь, голый, уже сам убегал от него, приседая и озорно оглядываясь. Малый Букер преследовал богатыря и пригоршнями швырял в загорелую спину сырой песок.
У богатыря, в остальном безупречно сложенного, была непропорционально крупная голова с гладко уложенными пластмассовыми волосами.
Малый Букер встряхнул головой и растопырил пальцы. Он и так знал, что до родительского Дня осталось недолго, но ему было приятно убедиться в этом воочию. Он загнул мизинец и прошептал: «Раз». Подтянул спохватившийся безымянный: «Два». Прервав счет на четырех, он вдруг подумал о шашечках и попытался вообразить, что будет, если каким-нибудь утром все четыре окажутся черными. Так не бывает, но вдруг? Тут не отделаться футболом и танцами. Наверно, весь отряд лишат чего-то более существенного. Например, родительского Дня.
От представленной картины Букера сковало льдом. Сосущая фантазия. Концерт подготовлен, столы накрыты, кладовые распахнуты, готовые к приему подарков. Приборы мигают огнями, шлемы откинуты. Отцы, нервничая, передают сыновьям сверкающие диски с бритвенной кромкой. И в это мгновение музыка замирает на кишечно-патефонной ноте, а из радиорубки передают убийственный Приказ Номер Один: «Распоряжением начальника лагеря „Бригантина“… за вопиющее несоблюдение… злостное нарушение и разгильдяйство…. запретить отряду „Тритоны“…»
— Блин, — пробормотал Котомонов, спросонья схватил сапог и швырнул его в угол.
Котомонов так заорал, что заглушил зычный горн, прозвучавший одновременно. Малый Букер вскочил, видя перед собой сплошные черные шашечки. Он говорил, он предупреждал, что надо устроить «велосипед», а лучше вообще обойтись обогащенным триколором из зубного тюбика.
Паулинов, по кличке Паук, трясучая морда, распахнул окно и стал звать на помощь.
Дроздофил и Аргумент бросились отвязывать веревку. Узел затянулся, Котомонов бестолково совал руки в трусы, прыгал и волочил сапог. Аргумент опрокинул его обратно на постель, а Дроздофил склонился, пытаясь подцепить петлю зубами.
Они, Дроздофил и Аргумент, были очень похожи друг на друга — одинаково тощие бестолочи, с черными зубами и выбритыми макушками.
Вожатый Миша, застегивая брюки, ворвался в палату. Неизвестно, о чем он подумал при виде Дроздофила, испуганно впившегося ртом в пах плачущего Котомонова.
— Тритоны, смирно! — гаркнул Миша и смахнул Дроздофила на пол.
Малый Букер автоматически вытянулся, продолжая лежать в постели.
— Перестань выть, — Миша распутал узел, быстро осмотрел Котомонова, хлопнул по плечу и двумя пальцами поднял сапог. — Чья идея?
Тритоны молчали. В дверь кто-то заглянул, и Миша, не глядя, лягнул ее ногой.
— Синяя шашка, — объявил вожатый, ни о чем больше не спрашивая. — Остался последний шаг. Нет, что это я — две синих шашки.
— Почему две-то, — прогундосил рыхлый и жадный Жижморф, которому стало обидно, благо на сей раз он ни в чем не участвовал.
Миша потряс сапогом:
— За поведение и за порядок. Это, по-твоему, порядок? Вещи разбросаны где попало.
Он повернулся, чтобы уйти, но задержался на пороге и поманил Котомонова.
— Быстро одеваться, — приказал он оставшимся.
В коридоре Миша присел перед пострадавшим на корточки и серьезно заглянул в его глаза.
— Здорово больно?
— Не, уже ничего.
— А то в медпункт.
— Не надо.
— Ну, смотри, — Миша кивнул. — Послушай, Котомонов. Я случайно на твои трусы посмотрел. Что это за белые пятна?
Котомонов мгновенно вспотел.
— Это мыло, наверно, — сказал он после паузы. — Я их стирал в умывалке, вода очень холодная.
— А что же в прачечную не сдал? — и Миша будто удивился. — У нас же есть прачечная.
Котомонов пожал плечами.
— Не знаю… Сам хотел.
— Молодец, что сам хотел, — Миша выпрямился и отвесил ему дружеский подзатыльник. — Иди в палату, одевайся.
— Ага, — Котомонов рванулся прочь.
— И вот что, — придержал его Миша. — Не ври никогда. Договорились? Не надо врать.
— Понял.
— «Есть» надо говорить, — Миша строго нахмурился.
— Есть, господин вожатый.
— Свободен.
Котомонов вернулся в палату. Там прибирали постели. Все были мрачные, и только Жижморф упоенно болтал о своих мячах, он очень любил футбол. Дома у него повсюду были мячи, горы надписанных мячей, иные даже с татуировками, из кожи каких-то людей. Отец Жижморфа разделял увлечение сына и, будучи ловким чучельником, готовил мячи из птиц и зверей. Судя по рассказу Жижморфа, все комнаты, кухня и коридор были забиты мячами. Словно какой-то чудовищный страус нанес ему в дом пестрых яиц. Это был инкубатор, в котором выращивались счастливые невидимые птицы, наполнявшие душу Жижморфа жадностью до новых и новых мячей.
— Да заткнись ты, — не выдержал Катыш-Латыш.
Малый Букер, одевшись наспех, выглянул в окно.
— Давайте быстрее, — сказал он обеспокоенно. — Уже строятся.
Действительно, из второго и третьего — кирпично-красного и охристого — корпусов уже выходили Кентавры и Дьяволы, выстраиваясь в шеренги. На плацу появился Миша и начал отдавать какие-то распоряжения. Букер озадаченно остановился: издалека, со спины, вожатый был очень похож на приснившегося богатыря.
Хрипло заквакал горн. Аргумент и Дроздофил столкнулись в дверях и мигом забыли о своей неразлучной дружбе. Дроздофил замахнулся, но тут побежали Букер, Котомонов, Катыш-Латыш и Жижморф. Они заключили драчунов в кольцо и увлекли на улицу. Паук копался, лихорадочно завязывая шнурки. Хлопали двери палат, Тритоны выходили на построение.
Там, снаружи, другие отряды упоенно махали руками в нехитрой зарядке, на которую Тритонам уже не осталось времени.
Через пять минут построились, ряды застыли. Утренний ветерок ощупывал штандарты; над скаутами парили пентаграммы, бородатые старики с трезубцами и вооруженные луками кентавры.
Миша летел по периметру, осматривая строй, и на бегу поправлял своим подопечным пилотки, ремни и голубые галстуки. Наконец, все было готово; Миша ступил в пентаграмму, начерченную в самом центре плаца, и махнул рукой. Барабанщик ударил дробь. Скауты, маршируя на месте, сделали равнение на середину. Потом отряды пошли, растягиваясь по периметру плаца. Горн поддакивал, барабан гремел. Миша стоял навытяжку и строго наблюдал за четкостью шага. Во главе Кентавров и Дьяволов печатали шаг вожатые низшего ранга, Дима и Леша.
Периметр замер, барабанная дробь зависла на полуслове.
— Кентавры! Равняйсь… Смирно!
Гремя обувью, командир отряда Кентавров промаршировал к Мише.
— Господин старший вожатый, — голос разносился в мертвой тишине. — Отряд «Кентавры» летнего лагеря «Бригантина» имени балканского героя Муция Сцеволочи построен.
Миша серьезно кивнул и вскинул руку в приветственном салюте. Командир Кентавров отсалютовал в ответ, повернулся на каблуках и отправился обратно, к своим.
На Степина, командира Тритонов Миша нарочно не смотрел, и тот ступал, как побитый зверь.
Когда отчитались Дьяволы, Миша гаркнул:
— Равняйсь! … К подъему флага летнего лагеря «Бригантина»…приступить разрешаю!
Барабан очнулся и вновь заработал. Горн, сбившись на первых нотах, подстроился и надсадно задудел. Дежурный Кентавр, носивший на рукаве повязку, приблизился к флагштоку и начал перебирать веревку.
Флаг пивоваренной компании «Арктика Плюс», дарительницы и содержательницы лагеря, отправился в небо. Когда он занял положенное место, Миша опустил руку.
— Слушай приказ! — он откашлялся. — За грубое нарушение внутреннего распорядка, издевательство над товарищем и позорную трусость отряду Тритоны объявляется выговор.
Плац напряженно безмолвствовал.
— О сегодняшних планах, — продолжил Миша. — Сегодня мы играем с местными на Зеленом Поле. Всем приготовиться, прошу не подвести. К Тритонам это не относится. Их отряд остается в лагере и занимается уборкой территории.
Малый Букер облегченно вздохнул. Его не слишком расстроило наказание. В отличие от ахнувшего Жижморфа, он не любил футбола и боялся местных отморозков. Он с удовольствием откажется от опасного Зеленого Поля и предоставит Кентаврам и Дьяволам защищать честь мундира, которого не больно-то жаль перед лицом угрозы, исходившей от сельских скинхедов, презиравших горожан и почитавших за счастье навешать им при случае совсем не голов, а других, гораздо более впечатляющих штук.
— Песню…запе-вай! — скомандовал Миша.
И проснувшийся лагерь приветствовал день многолетним гимном. Миша вновь вскинул руку, барабанщик опустил палочки, и шеренги пришли в движение. «В флибустьерском дальнем синем море бригантина поднимает паруса» — на ходу напевая эти слова, скауты потянулись к столовой, которая уже давно улыбалась распахнутыми дверями.
…В этот день происходили мелкие, но важные события.
Подломилась доска развлекательного деревянного барабана, и Дроздофил угодил в медпункт. Он визжал от ужаса, пока медсестра смазывала ему ссадины зеленкой.
В сортире утонул ежик. Все бегали на него смотреть, но никто не решился достать.
На обед приготовили тепловатый рассольник, на ужин — холодный и пышный императорский омлет с кубиками масла, которое съедали просто так, без всего.
Котомонов, стоило ему вспомнить об утреннем, начинал притворяться и постанывал, держась за больное место. Его отвлекали, и он быстро про все забывал.
Итого:
Поведение — синяя шашка.
Достижения — желтая. Убрали все шишки и фантики, подмели.
Чистота — зеленая. В палате было так себе.
Порядок — синяя.
Поздним вечером Малый Букер засыпал, как учила мама. Она говорила: чтобы заснуть, не надо считать овец и слонов. Считай лучше лапки у сна; все сосчитаешь — сразу заснешь.
Он, правда, не считал, он отрывал. И сны ему мстили.
2. Шесть дней до родительского Дня.
Шашечки для Тритонов: желтая, красная, желтая, желтая
По недосмотру лагерной администрации в радиорубку проник кто-то из скаутов и дал себе волю, выбирая репертуар. Сипатый громкоговоритель с трудом переваривал кислотный развлекательный скулеж. Казалось, что волновой барабанщик давно ушел выпить и закусить, но сложная десятиведерная система продолжает пыхтеть и трудится сама по себе.
— Там кто-то из Дьяволов, — сказал Котомонов, выстругивая лук. Он говорил сквозь зубы, потому что держал в них леску для будущей тетивы.
— Сейчас Миша его вынет, — отозвался Букер, следя за работой перочинного ножа.
— Пошли сами вынем, — предложил Аргумент, который был недоволен музыкой. — Поставим нормальное. «Веселых ребят» смотрели? Крутой саундтрек.
— Не, посидим тут. Черную метку захотел? Без футбола оставили, теперь без похода оставят.
— Очень страшно. К тому же нашим вчера навешали.
— Не трогать! — Котомонов сыграл отработавшим ножиком, и тот, кувыркнувшись, вонзился в песок. Лук был почти готов. Котомонов прищурился, подыскивая дичь; в отдалении прыгали наивно-нахальные белки, не знающие лиха.
— Белку в глаз собрался? — захохотал Малый Букер, падая на спину и задирая ноги.
— Тебя, блин, — огрызнулся Котомонов и отрешенно уставился на вздыбленные корни, подрытые многими поколениями следопытов.
— Тогда полезай на «кукушку», — посоветовал Аргумент, незаметно перемещаясь поближе к запретному ножу. — «Зарницы» дождись и полезай.
«Кукушкой» в лагере «Бригантина» называли огромную старую ель, росшую близ забора в диком сыром месте, где не было ни хозяйственных построек, ни дорожек. В ее ветвях во время оно прятался снайпер, кукушка-моджахед. Это было давно. В стволе дерева сохранились теперь уже ржавые железнодорожные костыли, которые служили ему ступеньками. Моджахед куковал, привлекая внимание русских солдат; те останавливались и считали, сколько лет им осталось жить. И всегда получалось, что ровно столько, сколько нужно, чтобы снайпер прицелился, плюс время полета пули. На этого гада не пожалели ракеты и сняли с вертолета; елка укоротилась на треть. С тех пор из разросшихся за многие годы веток торчал уродливый, угольно-черный обрубок.
Котомонов, не отвечая на вызов, прилаживал леску.
Малый Букер взял веточку и стал чертить на песке круги.
— Слышь, Аргумент, — сказал он с притворным равнодушием. — Ты что про мнему знаешь? Точно не больно?
Аргумент по-змеиному плюнул.
— Говорят, не больно. Во дворе пацаны говорили, что вообще никак. Но они темнят, это сразу видно. Шуточки всякие шутят, скалятся и сразу про другое заговаривают.
Букер кивнул:
— Вот-вот. Разгалдятся: фигня, фигня, да ты что! А как начнешь спрашивать, затыкаются.
Котомонов вмешался:
— Ты, Букер, когда-нибудь Ботинка своего на лопатки клал?
— Ну, не клал, — тот усмехнулся и раздраженно пожал плечами.
— Правильно. И никто не клал. А после мнемы — это как бы положил. Ботинок после этого ходит, как скотина покрытая, в глаза боится заглянуть. А может, ленится. Но уважает, блин! У нас один своего даже бьет, но не по голове. Боится, говорит, что гадить начнет.
— Там кто-то из Дьяволов, — сказал Котомонов, выстругивая лук. Он говорил сквозь зубы, потому что держал в них леску для будущей тетивы.
— Сейчас Миша его вынет, — отозвался Букер, следя за работой перочинного ножа.
— Пошли сами вынем, — предложил Аргумент, который был недоволен музыкой. — Поставим нормальное. «Веселых ребят» смотрели? Крутой саундтрек.
— Не, посидим тут. Черную метку захотел? Без футбола оставили, теперь без похода оставят.
— Очень страшно. К тому же нашим вчера навешали.
— Не трогать! — Котомонов сыграл отработавшим ножиком, и тот, кувыркнувшись, вонзился в песок. Лук был почти готов. Котомонов прищурился, подыскивая дичь; в отдалении прыгали наивно-нахальные белки, не знающие лиха.
— Белку в глаз собрался? — захохотал Малый Букер, падая на спину и задирая ноги.
— Тебя, блин, — огрызнулся Котомонов и отрешенно уставился на вздыбленные корни, подрытые многими поколениями следопытов.
— Тогда полезай на «кукушку», — посоветовал Аргумент, незаметно перемещаясь поближе к запретному ножу. — «Зарницы» дождись и полезай.
«Кукушкой» в лагере «Бригантина» называли огромную старую ель, росшую близ забора в диком сыром месте, где не было ни хозяйственных построек, ни дорожек. В ее ветвях во время оно прятался снайпер, кукушка-моджахед. Это было давно. В стволе дерева сохранились теперь уже ржавые железнодорожные костыли, которые служили ему ступеньками. Моджахед куковал, привлекая внимание русских солдат; те останавливались и считали, сколько лет им осталось жить. И всегда получалось, что ровно столько, сколько нужно, чтобы снайпер прицелился, плюс время полета пули. На этого гада не пожалели ракеты и сняли с вертолета; елка укоротилась на треть. С тех пор из разросшихся за многие годы веток торчал уродливый, угольно-черный обрубок.
Котомонов, не отвечая на вызов, прилаживал леску.
Малый Букер взял веточку и стал чертить на песке круги.
— Слышь, Аргумент, — сказал он с притворным равнодушием. — Ты что про мнему знаешь? Точно не больно?
Аргумент по-змеиному плюнул.
— Говорят, не больно. Во дворе пацаны говорили, что вообще никак. Но они темнят, это сразу видно. Шуточки всякие шутят, скалятся и сразу про другое заговаривают.
Букер кивнул:
— Вот-вот. Разгалдятся: фигня, фигня, да ты что! А как начнешь спрашивать, затыкаются.
Котомонов вмешался:
— Ты, Букер, когда-нибудь Ботинка своего на лопатки клал?
— Ну, не клал, — тот усмехнулся и раздраженно пожал плечами.
— Правильно. И никто не клал. А после мнемы — это как бы положил. Ботинок после этого ходит, как скотина покрытая, в глаза боится заглянуть. А может, ленится. Но уважает, блин! У нас один своего даже бьет, но не по голове. Боится, говорит, что гадить начнет.