Страница:
Е-mail: agat@glasnet.ru, Fidonet: 2:5020/1530.19
Что мы ищем? И не важно, что, возможно, мы находим каждый
что-то свое, важно, что мы ищем в одном и том же. Единство
мотивации. Не единство цели, а единство необходимости ее найти,
единство пути ее отыскания. И опять банальность: движение - это
и есть цель.
Самое простое объяснение - что это болезнь. И самое
правильное. Патология. Отклонение от нормы.
Простите нас. Простите нас, родные, простите нас,
родители и жены. У этой болезни иногда бывает летальный исход.
Наши дети нам простят. Они принесут с собой из детства
память о нас таких, какими мы никогда и не были. Детская память
не обладает рефлексией, она несет в себе мощный заряд
самоочищения. Молодые, сильные, чистые, познавшие смысл жизни,
уходя, унесшие его с собой, тайну обретения смысла, веру в его
существование, веру в возможность его найти - мы оставляем
детям.
Нашли ли мы его?
Простите нам, наши дети.
Ребята внизу провесили четвертую веревку. Юра уже
спустился, готовит место для остальных, рубит лоханку. Это
можно, ниже него никого нет, и черепица льда летит в пустоту.
Эдуард с Мишей под скалой. Я спускаюсь к ним, до мыска. Миша
просит меня выбить крюк, оставленный в скале на полочке, где-то
в самом ее верху, куда дотянулась третья веревка из тех, что
провешивали вчера. Я меняю рогатку на жумар, ухожу вверх метров
на десять и, пройдя еще метров пять маятником вправо, нахожу на
скале этот крюк. Стальной швеллер, из тех, что лежат во всех
магазинах. Цена пятьдесят копеек. Вбит глубоко и глухо. Левой
рукой подтягиваюсь на выступе скалы, а правой пытаюсь раскачать
его боковыми ударами ледового молотка. Нормально получается
только в одну сторону, с другой мешает скала. Пробую подцепить
клювом, но боюсь сломать молоток. Очень неудобно, крюк
находится высоко, на уровне лица.
Кажется, в тот момент я отпустил скалу и встал с ней
рядом = немного передохнуть и переменить тактику. Может быть,
подняться чуть выше, может, собрать карабинную цепочку.
Грохота я не слышал. Я слышал крик. Может быть, я и
слышал шум падения, но в памяти остался только крик. Крик
"Камень!" Мне показалось, что кричало сразу несколько человек.
Наверное, я тоже кричал: "Камень!" Я должен был кричать. Я
отчетливо помню сознание этой необходимости и то, что мозг
отдал соответствующий приказ, но выполнение этого приказа в
мозгу уже не отразилось, он уже был занят решением другой
задачи.
Первым закричал Макс. Как потом выяснилось, Юра тоже
поднял голову и увидел обвал только после того, как услышал
крик. Миша же и Эдуард в тот момент вообще ничего не видели и
не слышали.
Камень был размером с письменный стол. Кусок скалы,
прямоугольный блок, вывалившийся где-то на самом верху склона.
Я видел его какие-то доли секунды, и в памяти отпечаталось как
фотография, без динамики, просто момент. С такого расстояния и
за такое время оценить масштаб невозможно, и реально он мог
быть и с автомобиль, и с тумбочку. Мне показалось, что с
письменный стол. Свидетелей нет. Черный, прямоугольный, как бы
стоящий на ребре, с угла на угол, наискось, в створе,
образованном скалой и отдельно торчащим из скалы жандармом, в
клубах снежной пыли, в ореоле мелких, скажем так, с футбольный
мячик, камней, в абсолютной тишине, в тишине, которая
предшествует грохоту, которая порождена этим грохотом,
грохотом, всасывающим перед собой все звуки, как волна,
поднятая на мелководье речушки гигантом-теплоходом, перед тем,
как выплеснуть на берег, втягивает в себя воду, обнажая
безжалостно дно. Макс на фоне этого камня, маленькая фигурка,
во весь рост, стоя, а, может быть, просто откинувшись на
коротком поводке самостраховки, лишенный свободы тем, что еще
вот-вот, только что обеспечивало безопасность, широко раскинув
руки, видно его очень ясно, в цвете, синий анорак, желтая
каска, живой, живой не потому, что движется, поскольку все
неподвижно на этой фотографии, живой потому, что в цвете, а
здесь только живое, только человеческое имеет цвет.
Я вцепился обеими руками в какой-то выступ и
сгруппировался. Хорошо помню, что подтянул ноги. Лбом, каской
уткнулся в скалу. Прикрыл плечами лицо. У меня в руке был
молоток. Куда он делся в тот момент, совершенно не помню. На
спине еще был рюкзак. Тоже не помню. Боковым зрением отмечаю,
что веревка моя идет вбок и немного вниз и делает петлю.
Значит, я скаканул куда -то вверх. Правда, в тот момент меня
интересовало другое. Отчетливо помню мысль, что если у Макса
собъет веревку с крюка или камень попадет в ловушку петли, то
меня сдернет. Я напрягаюсь и жду рывка. Камень ударяется о
скалу. Мне кажется, что именно в тот выступ, за которым я залег
("залег" - понятие относительное, скала отвесная и здесь больше
подходит слово "завис").
Полное ощущение удара в лоб. Стены моей скалы - бункера
сотрясаются, как от прямого попадания снаряда. Что-то
рассыпается со страшным грохотом и проносится мимо, как поезд -
экспресс в непосредственной близости. Веревка несколько раз
дергается и замирает. Оседает серая, вперемешку со щебенкой,
снежная труха. Грохот уходит куда-то вниз, и там еще что-то
сыплется и съезжает. Наконец затихает все. Еще держится запах
битого камня, мокрый от снежной пыли. Я не сразу, с трудом
разжимаю руки и спускаюсь из-за скалы на лед.
Сразу же вижу Максима. Он как бы лежит на склоне -
ничком, подтянув ноги и спрятав лицо. Поза его очень
естественна для такой ситуации, просто человек пригнулся и
залег , с ним, кажется, все нормально, он вот-вот, сейчас
встанет, начнет двигаться. Рядом из-за скалы выглядывает Миша.
- Да, со мной все нормально. Вроде не задело.
Тело распалось на мелкие частички, и каждая дрожит
отдельной дрожью, не отвечая на вопрос. Так что изнутри
непонятно, и поэтому осматриваю и ощупываю себя снаружи - крови
вроде нет, пальцы на руках на месте, и даже можно пытаться ими
двигать, но какие-то онемевшие, хоть иголкой коли. Лицо мокрое,
но это от снега и от пота, наверное. На ногах тоже вроде стою,
на обеих, потом, правда, сошел ноготь с большого пальца ноги,
но это уже потом. Нет, вроде не задело.
- Как остальные?
- Все нормально.
- Юра? - Я не вижу его отсюда.
- Живой.
Странно, но Максим до сих пор лежит неподвижно. Мы
пытаемся окликнуть его, но ответа нет. Тут я замечаю, что ниже
него по склону растекается красное пятно. Незаметно для глаза
оно становится все больше и больше.
- Миша, там у него кровь.
- Вижу. Поднимайся к нему.
- Нет, давай ты первый.
У меня не утихла еще дрожь в коленках. Надо хоть немного
придти в себя.
На самом деле это отговорка. Я боюсь, хотя и не знаю еще,
чего, но кровь - это значит, что очень плохо, и поэтому мне не
хочется идти туда первым.
Слава Богу, Миша не стал повторять приказ, пошел сам. Я
перецепляюсь на так и не выбитый крюк и пропускаю его вперед.
Он проходит, тянет за собой вторую веревку.
Пока он поднимается, потихоньку прихожу в себя. Нахожу
молоток, который по-прежнему у меня в руке, рюкзачок за спиной,
жумар, который мне сейчас понадобится. Успеваю сфотографировать
склон, Максима и Мишу, идущего к нему. Вспоминаю, что у меня в
рюкзаке штурмовая аптечка - бинты, шприц, ампулы с баралгином.
Во всяком случае, так сказал Максим, он был у нас штатным
медиком. Просчитываю эти варианты.
Я уже спешу. Миша дошел до верха, дает добро и я резко
срываюсь к нему, замаливая минутное малодушие.
Наша веревка - импортная, мягкая, в гладкой оплетке -
теперь намокла и обледенела. Жумар не держит, и надо несколько
раз поддернуть, чтобы он, наконец, закусил. Как будто со
стороны, каким-то другим сознанием отмечаю, что в таких
условиях страховочная функция жумара несколько фиктивна. В
прямом же видении = просто потеря времени на подъеме. Перехожу
на другую веревку, которую протянул и уже закрепил Миша. Сбоку
опять - как счетчик такси - нарушение правил, временная потеря
страховки. Оплетка советской веревки - грубая, ребристая, жумар
держит хорошо. Я быстро иду вверх.
И снова отметка - щелк, щелк - веревка местами битая, но
это где-то в стороне, отдельно от меня, холодная констатация
факта, а я обливаюсь потом и ловлю дыхание - как-никак, а
полная веревка = это что подняться на девять этажей, причем не
с первого на девятый, а с тысяча шестьсот первого на тысяча
шестьсот девятый.
Кто-то всегда - первый. И шансов у первого всегда
чуть-чуть меньше. И остальные обречены на малодушие - уступить.
Хотя бы потому, что первый - всегда один. Быть первым легче,
чем это осознать. Обреченные отступить, обреченные на вину,
когда эта разница в шансах - чуть-чуть - становится равной
единице.
Даже тогда, когда этой разницы объективно нет, и шарик,
пущенный рукой рока, падает в соседнюю с тобой лузу этой
маленькой рулеточки на пять делений, даже тогда это чувство
вины - неистребимо.
Но ведь все было честно. Как выяснилось, только мы с
Максом умели пользоваться этой штукой - самосбрасывающимся
ледобуром. Мы поровну поделили этот склон. Одну веревку он -
одну я. И так далее.
Далее не получилось.
Он не успел еще пройти третью веревку и ждал наверху,
когда я закончу спуск. Торопил.
- И все-таки, почему первую веревку он, а не ты? Почему
начинал он?
- Да какая разница, там всего было шесть. Хватило бы как
раз поровну. Чушь!
- И все-таки?
- Да, да, да, там было неуютно, да, я никогда не видел
такого большого склона сразу, да, мне было не по себе, и я
тактично пропустил его первым. У него было больше опыта, больше
здоровья, он рвался вперед. И вообще, причем тут все это? Мы
все стояли на линии падения в этот момент. Мы были все равны,
равны до самого последнего момента.
- А все-таки пропустил его вперед?
- Да какая разница?
- А все-таки, а все-таки...
- В конце концов я мог и вообще не вызываться снимать эти
веревки. Горного опыта у меня нет, и никто бы даже не
подумал...
- Ты этим себя оправдываешь?
- Да.
- Оправдываешь в чем?
- Максик, Максик...
Миша подсел сзади, обнял, откинул Максима себе на грудь.
Я больше всего боялся, как оказалось, этого момента. Что, если
камень в лицо, и лица уже нет, я не смогу этого видеть, мне
будет плохо, я не выдержу... Самый страшный страх - это страх
испугаться.
Лицо чистое. Чистое и мертвое. Под носом большой черный
сгусток крови. Кровь уже не идет, даже на лице нигде больше
крови нет - потому, что он лежал головой вниз, и кровь стекала
на снег и на грудь. На груди, на "рогатке" тоже сгустки крови.
Лицо нежно-фиолетового цвета и выпуклое. Как будто что-то
выдавило лицо наружу, даже глаза не закрываются полностью, и
из-под век видны тоненькие белые полоски. Миша встает из-под
Максима и осторожно опускает его на лед. Максим зависает на
самостраховке, голова съезжает, безвольно откидывается назад,
рот открыт широко и безвольно, и там, внутри, слизистые
обесцвечены, обескровлены, желтые. Желтые и фиолетовые.
- Миша, глаз посмотри.
- Что?
- Глаз, глаз. - Я показываю пальцами.
Миша открывает глаз, стеклянный, как у игрушки.
- Миша, он мертвый.
- Давай, бухтуй веревку, ту, которую ближе к тебе.
Он что, не слышит? Или не понимает?
- Пошли отсюда вниз...
Я знаю, что я прав. Склон потенциально опасен, в любой
момент может сыпануть еще. Тепло, лед тает, тает уже давно,
дело к вечеру, это самое опасное время, изо льда вытаивают
камни, да и мы уже устали, у нас нет достаточного количества
веревок, нас просто мало, а завтра с новыми силами по утреннему
морозцу...
- ... Завтра... мы придем... утром...
Я знаю, что я прав. Страх, страх, страх, во мне говорит
страх. Со склона стекает опасность. Я вижу ее, она обтекает
Максима, Мишу, мягко обволакивает мои ноги, ноги подгибаются,
хочется ткнуться коленями в склон, не встать на колени под этим
небом, не молиться, нет, а просто поджать ноги, свернуться
калачиком, закрыть глаза, уснуть, уйти на дно этого потока,
поднырнуть и зарыться в иле. Паника мохнатым зверьком бьется
где-то под ложечкой, дергает лапками за веревочки, марионетка с
маленькой крысой внутри, отдельные части тела, они уже бегут
сами по себе, подальше от этого склона, вон из потока, поперек
струи, с тонущего корабля.
- Нет, мы будем его снимать. Бухтуй веревку.
Миша обрывает мой словесный понос. Все ясно. Снимаем, так
снимаем. Главное - переложить ответственность, хотя бы даже и
за себя самого.
- Если мы его не снимем сейчас, то мы его никогда не
снимем.
Ну это он уж пускай не оправдывается. Все правильно. Он
начальник, и он отвечает за всех. Я отвечаю только за себя.
Каждый отвечает только за себя. Он начальник, и ему не у кого
просить пощады. Решает только он. За всех отвечает только он.
Он решил правильно. Хотя Максим уже мертв, и хотя склон еще
опасен, на его месте я решил бы так же, должен был бы так же, и
каждый на его месте - так. Я верю в это. На этой вере держатся
еще горы над нашими головами.
Позже меня поразила необыкновенная живучесть человека. Я
так и не понял, почему погиб только он один. Мы стояли на одной
линии, и камнепад шел вдоль нее. Эдуард с Мишей были под
выступом скалы, единственном месте на склоне, хоть как-то
прикрытом, на пятачке, где и одному-то еле-еле, но все-таки. У
меня был маятник, небольшая свобода маневра, и я успел
отпрыгнуть на скалу, хотя тоже непонятно, как. Юра же, как и
Максим, прикованный на голом льду самостраховкой, только и
успел, как и все, крикнуть, да и залечь, и вся волна камней,
отразившись от скалы, веером накрыла его - его видели в тот
момент - скрыла совсем, затопила, перекатила и пронеслась, и
только синяк в полруки, чудом каким-то, краем. Чуда бы этого
чуть-чуть побольше, камень тот, Максов, чуть-чуть в сторону,
чуть-чуть...
Я откидываюсь на самостраховке и бухтую веревку через
колено, закидывая кольца через передние зубья кошки. Веревка
тянется снизу. Из-под руки падают комья мокрого, желтого от
крови снега. Рукавицы промокли, сжурились, и я больше не
пытаюсь их надевать. Руки уже не мерзнут, и вообще - многие
мелкие неудобства отходят на второй план. Я не сразу соображаю,
как надо маркировать веревку. Миша мне объясняет, и мы вместе
надеваем бухту ему на плечи.
Максим лежит немного на боку, и самостраховка проходит у
него под мышкой правой руки. Я вынимаю из-под веревки руку, ищу
пульс. Ищу долго, потому что знаю, что его не должно быть.
Миша перевязывается на веревку и спускается немного ниже
Максима. Я уже пытался ему говорить, что, в общем-то, уже все
равно, и опускать надо прямо так, как он лежит, самоходом,
кульком, просто привязать его к веревке и аккуратно стравить.
Лед ровный и чмстый, как каток, и по нему прямо вниз.
- Будем спускать, как тогда, в Измайлово.
Там были тренировки у нас, в Измайловском парке.
Деревянная призма около пруда, высотой метров пятнадцать.
Передняя грань ее немного наклонена, как и наш теперешний
склон. Когда-то на ней, говорят, был портрет Вождя, и осталось
обрамление - аллеи, дорожки, ухоженная клумба, только в центре
ансамбля, там, где концентрируется взгляд всех окружающих -
серое пятно дощатой стены, облюбованной туристами для
тренировок по горной технике.
Тем холодным весенним последождливым утром, когда все уже
налазились и наломались, в заключение проводили отработку
организации спасательных работ - "подъем пострадавшего из
трещины". "Пострадавшим" был Ерохин. Приехавший с какого-то
ночного сабантуя, он, похмельный, как нельзя лучше подходил для
этой роли. "Спасал" его Миша. Тогда он еще не был начальником.
Он спустился к "зависшему на веревке пострадавшему" Леше почти
до самого низа стенки, чтобы только не касаться ногами земли,
усадил его себе на спину, в лямки, образованные бухтой веревки,
надетой на плечи, и смиренно ждал, пока мы там, наверху,
организуем систему полиспаста для их подъема, путаясь озябшими
пальцами в многочисленных веревках и мешая друг другу полезными
и своевременныи советами, и мы еще весело потешались над его
незавидной ролью.
Конечно же, тогда мы их подняли и "спасли". И вот теперь
он хочет проделать то же самое, тот же способ спуска на спине,
так, как спускают живых.
Мы снимаем с Максима кошки, он - левую, я - правую, чтобы
не цеплялись; он присаживается снизу спиной к склону, и я
заправляю ноги Максима в петли, образованные бухтой веревки,
Как ватные. То есть с ватой ничего общего, просто обозначение
такое для этого состояния, очень подвижные в суставах,
складывающиеся в этих суставах, безвольно так. И ботинки
тяжелые, ощущается так, настоящие горные ботинки, французские,
он их тщательно так зашнуровывал, утром еще, еще сам, с любовью
какой-то, с гордостью, что у него такие хорошие ботинки. Он еще
рассказывал что -то интересное, и был в круге внимания, и в
этом круге сидел, выставив вперед на камень ботинки, и
зашнуровывал их каким-то особенным способом, а мы слушали его и
невольно на эти ботинки смотрели, и невольно завидовали, и он
видел, что мы завидуем, именно так = невольно и по-доброму, и
было видно, что ему приятно, и тоже так, по-доброму, вокруг
него всегда все почему-то было по-доброму. И почему я это
вспомнил? Просто ботинки тяжелые, большие, в петли продеваются
с трудом.
Попытка Миши встать с Максимом на плечах закончилась
неудачей. Здесь не Измайлово, наш лагерь на четыре - сто, и
нам до него еще спускаться и спускаться.
Интересно, хватило бы у меня сил на его месте?
Теперь уже Миша не сразу понимает, как я его предлагаю
спускать. Инициатива временно переходит в мои руки, а он сидит
на снегу, пытается отдышаться, и потихоньку к его взгляду
возвращается осмысленность. Я снимаю с груди Максима "рогатку",
сбиваю с нее о снег сгустки крови, цепляю за крюк. Снова
разматываю веревку, пропускаю через "рогатку" конец и закрепляю
его на груди у Максима. Миша уже встал, вяжет поводок от себя к
нему. Еще немного, я ищу по карманам нож, под его острым
лезвием нагруженная стропа самостраховки Макса лопается с тихим
хлопком, я выдаю понемногу веревку, и траурный кортеж движется
плавно в сторону Земли. Со мной остаются ледоруб, рюкзачок, два
ввернутых ледобура, на одном из которых вишу я, а на другом
болтается желтенький веселенький карабинчик Максовой
самостраховки с обрезком оранжевой стропы, и еще одил ледобур,
самосбрасывающийся, который Максим еще успел ввернуть, но так и
не успел им воспользоваться.
Если бы я не стал выбивать этот крюк, Макс, наверное,
заканчивал бы спуск по веревке и, обладая свободой маневра,
смог бы уйти в сторону. Я был бы у начала четвертой веревки, но
поскольку скала давала прикрытие только двоим, то я стоял бы за
ее краем, в том самом месте, где, как в фокусе линзы, сходятся
в одну точку трассы всех падающих по склону камней. Или
по-другому. Я бы стоял под скалой, а по четвертой веревке
начинал бы спуск Миша или Эдуард.
Имя этим если - легион.
Четвертую веревку я закрепляю за кем-то ранее оставленный
в скале крюк. Спускаюсь по сдвоенной основной и
вспомогательной. Снизу пришел туман и принес за собой тепло,
тишину и ирреальное ощущение замкнутого пространства. По льду,
под тонким слоем зернистого снега течет водичка. Сверху, из
тумана, время от времени бесшумно, почему-то парами,
соскальзывают камни. Один из них летит мне в лицо, и я успеваю
пригнуться. Эдуард ждет меня в вырубленной Юрой лоханке.
Следующую веревку уже сняли, она нужна на спуске, внизу, там,
где в бергшрунде ждут подошедшие снизу ребята. Но этого уже не
видно, лишь склон, катящийся вниз, в серую пустоту. Ощущение
отрезанности, одиночества. Пытаемся сдернуть веревку, но реп
только пружинит и отбрасывает нас на склон. Сводит пальцы, и я
разгибаю их зубами. Веревку надо сдернуть обязательно, нам не
спуститься без нее, осознание этой обязательности действует на
нервы, а перспектива снова подниматься по ней вверх что-то там
распутывать вызывает тихую истерику.
Отчаяние сильнее силы. Веревка поддается, идет все легче
и легче и, наконец, стремительной змейкой соскальзывает по
склону, опутывая ноги. Мы навешиваем ее, и Эдуард уходит вниз.
Я снова остаюсь один, скребу ногтями лед, расчищая место под
ледобур, и высматриваю в тумане летящие камни.
В бергшрунд я сваливаюсь с последней веревки, обдирая
руки об острые края льда. В крутом склоне эта трещина шириной
метра три почти горизонтальна и образует как бы лоджию,
прорезающую весь ледяной массив, давая укрытие от того, что
летит со склона. Утром, с ночного морозца, она заросла
частоколом сосулек. Их жалко было ломать, красота их на солнце
казалась вечной, но к вечеру на их месте был лишь холодный
серый душ. Сматывать веревки в этой камере дождя мне не
хочется, я так и иду вниз, волоча их за собой, в разболтавшейся
за целый день, сползающей под тяжестью крюков и карабинов
системе, в отсыревшей и обвисшей, особенно после бергшрунда,
одежде, мокрый и зябкий самому себе изнутри.
Под ногами опять комья желтого снега. Говорили, когда
Максима проносили над бергшрундом, и он завис в свободном
пространстве на страховочном поясе, сдавившем грудь, изо рта
снова шла кровь. Кровь - это единственная красная краска,
которая при разбавлении становится не розовой, а желтой. В
цвете крови желтого гораздо больше, чем красного, но за красным
этого не видно, и если красный сильно разбавить, желтый выходит
наружу.
Веревки норовят обогнать меня при спуске, и я несколько
раз падаю, путаясь кошками в них, соскальзываю, зарубаюсь
ледорубом. Из-под ног съезжают сугробики снега. Раскисший за
день склон, наверное, лавиноопасен, но даже мой сторонний
счетчик уже притомился, ленится, и его "тик-тик" как бы в
тумане. Выхожу на ледник и сажусь на одинокий камень,
докатившийся сюда когда-то со склона - вот так же, по такому же
случаю. Нужно смотать веревки, но сначала покурить, первый раз
за все время спуска. Ищу по карманам, и в одном из них, клапан
которого, вероятно, был открыт в тот момент, и хотя он был
ближе к скале, так сказать, с подветренной стороны, я
обнаруживаю пару горстей мокрой щебенки, которую нанесло
камнепадом. В другом, под мокрыми варежками - мятая пачка, и
спичка зажглась чудом, стемнело уже совсем и, значит, уже
некуда спешить.
Почему же так важно принести его вниз? Это не нужно уже
ему. Мертвому вообще уже ничего не нужно. Это нужно тем, кто
ждал его там, внизу, в городе? Конечно, нужно. Это традиция, но
традиция эта создана все-таки не теми, кто ждет, а теми, кто
ходит, и мы будем держаться ее, оправдывая, как угодно.
Не надо рационального объяснения, просто это сама
возможность сделать хоть что-то, когда сделать уже ничего
нельзя. Но все-таки помни: если есть тут закон спасать даже
мертвых, значит, и живого здесь не бросят тебя одного.
Морена, на которой стоит наш лагерь, похожа на песчаную
дюну. Только песок этот влажный, слежавшийся и смерзшийся,
черный, как угольная пыль. Вот мы и собрались вместе, все
шестеро, четверо из пяти, кто ходили наверх, и двое, которые
ждали нас внизу. Максим лежит на леднике, укрытый полиэтиленом
и присыпанный снегом. Он так и отправится вниз, как был, в
каске и страховочной системе, завернутый в полиэтилен и
затянутый веревкой. Ледник еще слабо светится немного внизу, а
здесь, в лагере, полная темнота, лишь нервно бегают огоньки
налобных фонариков, и их свет, ничего и не освещая почти,
засасывается в черноту грунта.
Подмораживает и становится суше. Сидеть холодно, да и
негде, мы так и стоим кружком недалеко от палаток. Лучики
фонариков бегают, пересекаясь на бачке с чаем, пачке сахара,
погасшем примусе.
Собираясь вечером вокруг костра, в нем важно не тепло и
не свет, а мерцание жизни огоня, приковывающие и притягивающие
взгляды в центр этого круга. Так же можно собраться и у свечи,
и у горящего примуса. Наш костер сейчас - огоньки фонариков,
трепещущие на алюминиевых стенках чайного бачка.
Фляжка спирта, это я попросил, и ее принесли сразу, но
она так и стоит, не тронутая почти ни кем. Где-то в палатке,
завернутый в спальник, еще долго будет остывать и к утру совсем
промерзнет наш ужин - полный автоклав душистой рисовой каши.
Только чай пользуется сейчас спросом. Разговор возбужденный,
перебор вариантов, все ли сделано так, как надо - все так, как
надо, и снова всплывает - не может быть, не должно, и отчаяние
сквозит, безнадежность - случайно, случайно - необратимо,
неисправимо, и чтобы как-то еще быть - надо делать, планы на
завтра - действовать, действовать, четко решить и
неукоснительно исполнить. Мы с Юрой побежим через несложный
боковой перевал в соседнюю долину вниз до первой рации вызывать
вертолет. В конце долины, возможно, есть база геологов. В
крайнем случае, еще через двадцать километров крупная турбаза,
и к вечеру мы можем быть там. Саша пойдет вниз по нашей долине
- поднимать людей, на Большом Алло всегда стоят чьи-нибудь
палатки. Остальные соберут лагерь и спустят Максима с ледника
до первой вертолетной площадки. Послезавтра с утра они будут
ждать нас. А теперь надо спать. Завтра снова будет очень
длинный день.
Я иду в палатку, и Миша окликает меня из темноты.
- Знаешь, ты извини, что я заставил тебя снимать эти
веревки.
- Да нет, что ты, все нормально, Миша, все было
Что мы ищем? И не важно, что, возможно, мы находим каждый
что-то свое, важно, что мы ищем в одном и том же. Единство
мотивации. Не единство цели, а единство необходимости ее найти,
единство пути ее отыскания. И опять банальность: движение - это
и есть цель.
Самое простое объяснение - что это болезнь. И самое
правильное. Патология. Отклонение от нормы.
Простите нас. Простите нас, родные, простите нас,
родители и жены. У этой болезни иногда бывает летальный исход.
Наши дети нам простят. Они принесут с собой из детства
память о нас таких, какими мы никогда и не были. Детская память
не обладает рефлексией, она несет в себе мощный заряд
самоочищения. Молодые, сильные, чистые, познавшие смысл жизни,
уходя, унесшие его с собой, тайну обретения смысла, веру в его
существование, веру в возможность его найти - мы оставляем
детям.
Нашли ли мы его?
Простите нам, наши дети.
Ребята внизу провесили четвертую веревку. Юра уже
спустился, готовит место для остальных, рубит лоханку. Это
можно, ниже него никого нет, и черепица льда летит в пустоту.
Эдуард с Мишей под скалой. Я спускаюсь к ним, до мыска. Миша
просит меня выбить крюк, оставленный в скале на полочке, где-то
в самом ее верху, куда дотянулась третья веревка из тех, что
провешивали вчера. Я меняю рогатку на жумар, ухожу вверх метров
на десять и, пройдя еще метров пять маятником вправо, нахожу на
скале этот крюк. Стальной швеллер, из тех, что лежат во всех
магазинах. Цена пятьдесят копеек. Вбит глубоко и глухо. Левой
рукой подтягиваюсь на выступе скалы, а правой пытаюсь раскачать
его боковыми ударами ледового молотка. Нормально получается
только в одну сторону, с другой мешает скала. Пробую подцепить
клювом, но боюсь сломать молоток. Очень неудобно, крюк
находится высоко, на уровне лица.
Кажется, в тот момент я отпустил скалу и встал с ней
рядом = немного передохнуть и переменить тактику. Может быть,
подняться чуть выше, может, собрать карабинную цепочку.
Грохота я не слышал. Я слышал крик. Может быть, я и
слышал шум падения, но в памяти остался только крик. Крик
"Камень!" Мне показалось, что кричало сразу несколько человек.
Наверное, я тоже кричал: "Камень!" Я должен был кричать. Я
отчетливо помню сознание этой необходимости и то, что мозг
отдал соответствующий приказ, но выполнение этого приказа в
мозгу уже не отразилось, он уже был занят решением другой
задачи.
Первым закричал Макс. Как потом выяснилось, Юра тоже
поднял голову и увидел обвал только после того, как услышал
крик. Миша же и Эдуард в тот момент вообще ничего не видели и
не слышали.
Камень был размером с письменный стол. Кусок скалы,
прямоугольный блок, вывалившийся где-то на самом верху склона.
Я видел его какие-то доли секунды, и в памяти отпечаталось как
фотография, без динамики, просто момент. С такого расстояния и
за такое время оценить масштаб невозможно, и реально он мог
быть и с автомобиль, и с тумбочку. Мне показалось, что с
письменный стол. Свидетелей нет. Черный, прямоугольный, как бы
стоящий на ребре, с угла на угол, наискось, в створе,
образованном скалой и отдельно торчащим из скалы жандармом, в
клубах снежной пыли, в ореоле мелких, скажем так, с футбольный
мячик, камней, в абсолютной тишине, в тишине, которая
предшествует грохоту, которая порождена этим грохотом,
грохотом, всасывающим перед собой все звуки, как волна,
поднятая на мелководье речушки гигантом-теплоходом, перед тем,
как выплеснуть на берег, втягивает в себя воду, обнажая
безжалостно дно. Макс на фоне этого камня, маленькая фигурка,
во весь рост, стоя, а, может быть, просто откинувшись на
коротком поводке самостраховки, лишенный свободы тем, что еще
вот-вот, только что обеспечивало безопасность, широко раскинув
руки, видно его очень ясно, в цвете, синий анорак, желтая
каска, живой, живой не потому, что движется, поскольку все
неподвижно на этой фотографии, живой потому, что в цвете, а
здесь только живое, только человеческое имеет цвет.
Я вцепился обеими руками в какой-то выступ и
сгруппировался. Хорошо помню, что подтянул ноги. Лбом, каской
уткнулся в скалу. Прикрыл плечами лицо. У меня в руке был
молоток. Куда он делся в тот момент, совершенно не помню. На
спине еще был рюкзак. Тоже не помню. Боковым зрением отмечаю,
что веревка моя идет вбок и немного вниз и делает петлю.
Значит, я скаканул куда -то вверх. Правда, в тот момент меня
интересовало другое. Отчетливо помню мысль, что если у Макса
собъет веревку с крюка или камень попадет в ловушку петли, то
меня сдернет. Я напрягаюсь и жду рывка. Камень ударяется о
скалу. Мне кажется, что именно в тот выступ, за которым я залег
("залег" - понятие относительное, скала отвесная и здесь больше
подходит слово "завис").
Полное ощущение удара в лоб. Стены моей скалы - бункера
сотрясаются, как от прямого попадания снаряда. Что-то
рассыпается со страшным грохотом и проносится мимо, как поезд -
экспресс в непосредственной близости. Веревка несколько раз
дергается и замирает. Оседает серая, вперемешку со щебенкой,
снежная труха. Грохот уходит куда-то вниз, и там еще что-то
сыплется и съезжает. Наконец затихает все. Еще держится запах
битого камня, мокрый от снежной пыли. Я не сразу, с трудом
разжимаю руки и спускаюсь из-за скалы на лед.
Сразу же вижу Максима. Он как бы лежит на склоне -
ничком, подтянув ноги и спрятав лицо. Поза его очень
естественна для такой ситуации, просто человек пригнулся и
залег , с ним, кажется, все нормально, он вот-вот, сейчас
встанет, начнет двигаться. Рядом из-за скалы выглядывает Миша.
- Да, со мной все нормально. Вроде не задело.
Тело распалось на мелкие частички, и каждая дрожит
отдельной дрожью, не отвечая на вопрос. Так что изнутри
непонятно, и поэтому осматриваю и ощупываю себя снаружи - крови
вроде нет, пальцы на руках на месте, и даже можно пытаться ими
двигать, но какие-то онемевшие, хоть иголкой коли. Лицо мокрое,
но это от снега и от пота, наверное. На ногах тоже вроде стою,
на обеих, потом, правда, сошел ноготь с большого пальца ноги,
но это уже потом. Нет, вроде не задело.
- Как остальные?
- Все нормально.
- Юра? - Я не вижу его отсюда.
- Живой.
Странно, но Максим до сих пор лежит неподвижно. Мы
пытаемся окликнуть его, но ответа нет. Тут я замечаю, что ниже
него по склону растекается красное пятно. Незаметно для глаза
оно становится все больше и больше.
- Миша, там у него кровь.
- Вижу. Поднимайся к нему.
- Нет, давай ты первый.
У меня не утихла еще дрожь в коленках. Надо хоть немного
придти в себя.
На самом деле это отговорка. Я боюсь, хотя и не знаю еще,
чего, но кровь - это значит, что очень плохо, и поэтому мне не
хочется идти туда первым.
Слава Богу, Миша не стал повторять приказ, пошел сам. Я
перецепляюсь на так и не выбитый крюк и пропускаю его вперед.
Он проходит, тянет за собой вторую веревку.
Пока он поднимается, потихоньку прихожу в себя. Нахожу
молоток, который по-прежнему у меня в руке, рюкзачок за спиной,
жумар, который мне сейчас понадобится. Успеваю сфотографировать
склон, Максима и Мишу, идущего к нему. Вспоминаю, что у меня в
рюкзаке штурмовая аптечка - бинты, шприц, ампулы с баралгином.
Во всяком случае, так сказал Максим, он был у нас штатным
медиком. Просчитываю эти варианты.
Я уже спешу. Миша дошел до верха, дает добро и я резко
срываюсь к нему, замаливая минутное малодушие.
Наша веревка - импортная, мягкая, в гладкой оплетке -
теперь намокла и обледенела. Жумар не держит, и надо несколько
раз поддернуть, чтобы он, наконец, закусил. Как будто со
стороны, каким-то другим сознанием отмечаю, что в таких
условиях страховочная функция жумара несколько фиктивна. В
прямом же видении = просто потеря времени на подъеме. Перехожу
на другую веревку, которую протянул и уже закрепил Миша. Сбоку
опять - как счетчик такси - нарушение правил, временная потеря
страховки. Оплетка советской веревки - грубая, ребристая, жумар
держит хорошо. Я быстро иду вверх.
И снова отметка - щелк, щелк - веревка местами битая, но
это где-то в стороне, отдельно от меня, холодная констатация
факта, а я обливаюсь потом и ловлю дыхание - как-никак, а
полная веревка = это что подняться на девять этажей, причем не
с первого на девятый, а с тысяча шестьсот первого на тысяча
шестьсот девятый.
Кто-то всегда - первый. И шансов у первого всегда
чуть-чуть меньше. И остальные обречены на малодушие - уступить.
Хотя бы потому, что первый - всегда один. Быть первым легче,
чем это осознать. Обреченные отступить, обреченные на вину,
когда эта разница в шансах - чуть-чуть - становится равной
единице.
Даже тогда, когда этой разницы объективно нет, и шарик,
пущенный рукой рока, падает в соседнюю с тобой лузу этой
маленькой рулеточки на пять делений, даже тогда это чувство
вины - неистребимо.
Но ведь все было честно. Как выяснилось, только мы с
Максом умели пользоваться этой штукой - самосбрасывающимся
ледобуром. Мы поровну поделили этот склон. Одну веревку он -
одну я. И так далее.
Далее не получилось.
Он не успел еще пройти третью веревку и ждал наверху,
когда я закончу спуск. Торопил.
- И все-таки, почему первую веревку он, а не ты? Почему
начинал он?
- Да какая разница, там всего было шесть. Хватило бы как
раз поровну. Чушь!
- И все-таки?
- Да, да, да, там было неуютно, да, я никогда не видел
такого большого склона сразу, да, мне было не по себе, и я
тактично пропустил его первым. У него было больше опыта, больше
здоровья, он рвался вперед. И вообще, причем тут все это? Мы
все стояли на линии падения в этот момент. Мы были все равны,
равны до самого последнего момента.
- А все-таки пропустил его вперед?
- Да какая разница?
- А все-таки, а все-таки...
- В конце концов я мог и вообще не вызываться снимать эти
веревки. Горного опыта у меня нет, и никто бы даже не
подумал...
- Ты этим себя оправдываешь?
- Да.
- Оправдываешь в чем?
- Максик, Максик...
Миша подсел сзади, обнял, откинул Максима себе на грудь.
Я больше всего боялся, как оказалось, этого момента. Что, если
камень в лицо, и лица уже нет, я не смогу этого видеть, мне
будет плохо, я не выдержу... Самый страшный страх - это страх
испугаться.
Лицо чистое. Чистое и мертвое. Под носом большой черный
сгусток крови. Кровь уже не идет, даже на лице нигде больше
крови нет - потому, что он лежал головой вниз, и кровь стекала
на снег и на грудь. На груди, на "рогатке" тоже сгустки крови.
Лицо нежно-фиолетового цвета и выпуклое. Как будто что-то
выдавило лицо наружу, даже глаза не закрываются полностью, и
из-под век видны тоненькие белые полоски. Миша встает из-под
Максима и осторожно опускает его на лед. Максим зависает на
самостраховке, голова съезжает, безвольно откидывается назад,
рот открыт широко и безвольно, и там, внутри, слизистые
обесцвечены, обескровлены, желтые. Желтые и фиолетовые.
- Миша, глаз посмотри.
- Что?
- Глаз, глаз. - Я показываю пальцами.
Миша открывает глаз, стеклянный, как у игрушки.
- Миша, он мертвый.
- Давай, бухтуй веревку, ту, которую ближе к тебе.
Он что, не слышит? Или не понимает?
- Пошли отсюда вниз...
Я знаю, что я прав. Склон потенциально опасен, в любой
момент может сыпануть еще. Тепло, лед тает, тает уже давно,
дело к вечеру, это самое опасное время, изо льда вытаивают
камни, да и мы уже устали, у нас нет достаточного количества
веревок, нас просто мало, а завтра с новыми силами по утреннему
морозцу...
- ... Завтра... мы придем... утром...
Я знаю, что я прав. Страх, страх, страх, во мне говорит
страх. Со склона стекает опасность. Я вижу ее, она обтекает
Максима, Мишу, мягко обволакивает мои ноги, ноги подгибаются,
хочется ткнуться коленями в склон, не встать на колени под этим
небом, не молиться, нет, а просто поджать ноги, свернуться
калачиком, закрыть глаза, уснуть, уйти на дно этого потока,
поднырнуть и зарыться в иле. Паника мохнатым зверьком бьется
где-то под ложечкой, дергает лапками за веревочки, марионетка с
маленькой крысой внутри, отдельные части тела, они уже бегут
сами по себе, подальше от этого склона, вон из потока, поперек
струи, с тонущего корабля.
- Нет, мы будем его снимать. Бухтуй веревку.
Миша обрывает мой словесный понос. Все ясно. Снимаем, так
снимаем. Главное - переложить ответственность, хотя бы даже и
за себя самого.
- Если мы его не снимем сейчас, то мы его никогда не
снимем.
Ну это он уж пускай не оправдывается. Все правильно. Он
начальник, и он отвечает за всех. Я отвечаю только за себя.
Каждый отвечает только за себя. Он начальник, и ему не у кого
просить пощады. Решает только он. За всех отвечает только он.
Он решил правильно. Хотя Максим уже мертв, и хотя склон еще
опасен, на его месте я решил бы так же, должен был бы так же, и
каждый на его месте - так. Я верю в это. На этой вере держатся
еще горы над нашими головами.
Позже меня поразила необыкновенная живучесть человека. Я
так и не понял, почему погиб только он один. Мы стояли на одной
линии, и камнепад шел вдоль нее. Эдуард с Мишей были под
выступом скалы, единственном месте на склоне, хоть как-то
прикрытом, на пятачке, где и одному-то еле-еле, но все-таки. У
меня был маятник, небольшая свобода маневра, и я успел
отпрыгнуть на скалу, хотя тоже непонятно, как. Юра же, как и
Максим, прикованный на голом льду самостраховкой, только и
успел, как и все, крикнуть, да и залечь, и вся волна камней,
отразившись от скалы, веером накрыла его - его видели в тот
момент - скрыла совсем, затопила, перекатила и пронеслась, и
только синяк в полруки, чудом каким-то, краем. Чуда бы этого
чуть-чуть побольше, камень тот, Максов, чуть-чуть в сторону,
чуть-чуть...
Я откидываюсь на самостраховке и бухтую веревку через
колено, закидывая кольца через передние зубья кошки. Веревка
тянется снизу. Из-под руки падают комья мокрого, желтого от
крови снега. Рукавицы промокли, сжурились, и я больше не
пытаюсь их надевать. Руки уже не мерзнут, и вообще - многие
мелкие неудобства отходят на второй план. Я не сразу соображаю,
как надо маркировать веревку. Миша мне объясняет, и мы вместе
надеваем бухту ему на плечи.
Максим лежит немного на боку, и самостраховка проходит у
него под мышкой правой руки. Я вынимаю из-под веревки руку, ищу
пульс. Ищу долго, потому что знаю, что его не должно быть.
Миша перевязывается на веревку и спускается немного ниже
Максима. Я уже пытался ему говорить, что, в общем-то, уже все
равно, и опускать надо прямо так, как он лежит, самоходом,
кульком, просто привязать его к веревке и аккуратно стравить.
Лед ровный и чмстый, как каток, и по нему прямо вниз.
- Будем спускать, как тогда, в Измайлово.
Там были тренировки у нас, в Измайловском парке.
Деревянная призма около пруда, высотой метров пятнадцать.
Передняя грань ее немного наклонена, как и наш теперешний
склон. Когда-то на ней, говорят, был портрет Вождя, и осталось
обрамление - аллеи, дорожки, ухоженная клумба, только в центре
ансамбля, там, где концентрируется взгляд всех окружающих -
серое пятно дощатой стены, облюбованной туристами для
тренировок по горной технике.
Тем холодным весенним последождливым утром, когда все уже
налазились и наломались, в заключение проводили отработку
организации спасательных работ - "подъем пострадавшего из
трещины". "Пострадавшим" был Ерохин. Приехавший с какого-то
ночного сабантуя, он, похмельный, как нельзя лучше подходил для
этой роли. "Спасал" его Миша. Тогда он еще не был начальником.
Он спустился к "зависшему на веревке пострадавшему" Леше почти
до самого низа стенки, чтобы только не касаться ногами земли,
усадил его себе на спину, в лямки, образованные бухтой веревки,
надетой на плечи, и смиренно ждал, пока мы там, наверху,
организуем систему полиспаста для их подъема, путаясь озябшими
пальцами в многочисленных веревках и мешая друг другу полезными
и своевременныи советами, и мы еще весело потешались над его
незавидной ролью.
Конечно же, тогда мы их подняли и "спасли". И вот теперь
он хочет проделать то же самое, тот же способ спуска на спине,
так, как спускают живых.
Мы снимаем с Максима кошки, он - левую, я - правую, чтобы
не цеплялись; он присаживается снизу спиной к склону, и я
заправляю ноги Максима в петли, образованные бухтой веревки,
Как ватные. То есть с ватой ничего общего, просто обозначение
такое для этого состояния, очень подвижные в суставах,
складывающиеся в этих суставах, безвольно так. И ботинки
тяжелые, ощущается так, настоящие горные ботинки, французские,
он их тщательно так зашнуровывал, утром еще, еще сам, с любовью
какой-то, с гордостью, что у него такие хорошие ботинки. Он еще
рассказывал что -то интересное, и был в круге внимания, и в
этом круге сидел, выставив вперед на камень ботинки, и
зашнуровывал их каким-то особенным способом, а мы слушали его и
невольно на эти ботинки смотрели, и невольно завидовали, и он
видел, что мы завидуем, именно так = невольно и по-доброму, и
было видно, что ему приятно, и тоже так, по-доброму, вокруг
него всегда все почему-то было по-доброму. И почему я это
вспомнил? Просто ботинки тяжелые, большие, в петли продеваются
с трудом.
Попытка Миши встать с Максимом на плечах закончилась
неудачей. Здесь не Измайлово, наш лагерь на четыре - сто, и
нам до него еще спускаться и спускаться.
Интересно, хватило бы у меня сил на его месте?
Теперь уже Миша не сразу понимает, как я его предлагаю
спускать. Инициатива временно переходит в мои руки, а он сидит
на снегу, пытается отдышаться, и потихоньку к его взгляду
возвращается осмысленность. Я снимаю с груди Максима "рогатку",
сбиваю с нее о снег сгустки крови, цепляю за крюк. Снова
разматываю веревку, пропускаю через "рогатку" конец и закрепляю
его на груди у Максима. Миша уже встал, вяжет поводок от себя к
нему. Еще немного, я ищу по карманам нож, под его острым
лезвием нагруженная стропа самостраховки Макса лопается с тихим
хлопком, я выдаю понемногу веревку, и траурный кортеж движется
плавно в сторону Земли. Со мной остаются ледоруб, рюкзачок, два
ввернутых ледобура, на одном из которых вишу я, а на другом
болтается желтенький веселенький карабинчик Максовой
самостраховки с обрезком оранжевой стропы, и еще одил ледобур,
самосбрасывающийся, который Максим еще успел ввернуть, но так и
не успел им воспользоваться.
Если бы я не стал выбивать этот крюк, Макс, наверное,
заканчивал бы спуск по веревке и, обладая свободой маневра,
смог бы уйти в сторону. Я был бы у начала четвертой веревки, но
поскольку скала давала прикрытие только двоим, то я стоял бы за
ее краем, в том самом месте, где, как в фокусе линзы, сходятся
в одну точку трассы всех падающих по склону камней. Или
по-другому. Я бы стоял под скалой, а по четвертой веревке
начинал бы спуск Миша или Эдуард.
Имя этим если - легион.
Четвертую веревку я закрепляю за кем-то ранее оставленный
в скале крюк. Спускаюсь по сдвоенной основной и
вспомогательной. Снизу пришел туман и принес за собой тепло,
тишину и ирреальное ощущение замкнутого пространства. По льду,
под тонким слоем зернистого снега течет водичка. Сверху, из
тумана, время от времени бесшумно, почему-то парами,
соскальзывают камни. Один из них летит мне в лицо, и я успеваю
пригнуться. Эдуард ждет меня в вырубленной Юрой лоханке.
Следующую веревку уже сняли, она нужна на спуске, внизу, там,
где в бергшрунде ждут подошедшие снизу ребята. Но этого уже не
видно, лишь склон, катящийся вниз, в серую пустоту. Ощущение
отрезанности, одиночества. Пытаемся сдернуть веревку, но реп
только пружинит и отбрасывает нас на склон. Сводит пальцы, и я
разгибаю их зубами. Веревку надо сдернуть обязательно, нам не
спуститься без нее, осознание этой обязательности действует на
нервы, а перспектива снова подниматься по ней вверх что-то там
распутывать вызывает тихую истерику.
Отчаяние сильнее силы. Веревка поддается, идет все легче
и легче и, наконец, стремительной змейкой соскальзывает по
склону, опутывая ноги. Мы навешиваем ее, и Эдуард уходит вниз.
Я снова остаюсь один, скребу ногтями лед, расчищая место под
ледобур, и высматриваю в тумане летящие камни.
В бергшрунд я сваливаюсь с последней веревки, обдирая
руки об острые края льда. В крутом склоне эта трещина шириной
метра три почти горизонтальна и образует как бы лоджию,
прорезающую весь ледяной массив, давая укрытие от того, что
летит со склона. Утром, с ночного морозца, она заросла
частоколом сосулек. Их жалко было ломать, красота их на солнце
казалась вечной, но к вечеру на их месте был лишь холодный
серый душ. Сматывать веревки в этой камере дождя мне не
хочется, я так и иду вниз, волоча их за собой, в разболтавшейся
за целый день, сползающей под тяжестью крюков и карабинов
системе, в отсыревшей и обвисшей, особенно после бергшрунда,
одежде, мокрый и зябкий самому себе изнутри.
Под ногами опять комья желтого снега. Говорили, когда
Максима проносили над бергшрундом, и он завис в свободном
пространстве на страховочном поясе, сдавившем грудь, изо рта
снова шла кровь. Кровь - это единственная красная краска,
которая при разбавлении становится не розовой, а желтой. В
цвете крови желтого гораздо больше, чем красного, но за красным
этого не видно, и если красный сильно разбавить, желтый выходит
наружу.
Веревки норовят обогнать меня при спуске, и я несколько
раз падаю, путаясь кошками в них, соскальзываю, зарубаюсь
ледорубом. Из-под ног съезжают сугробики снега. Раскисший за
день склон, наверное, лавиноопасен, но даже мой сторонний
счетчик уже притомился, ленится, и его "тик-тик" как бы в
тумане. Выхожу на ледник и сажусь на одинокий камень,
докатившийся сюда когда-то со склона - вот так же, по такому же
случаю. Нужно смотать веревки, но сначала покурить, первый раз
за все время спуска. Ищу по карманам, и в одном из них, клапан
которого, вероятно, был открыт в тот момент, и хотя он был
ближе к скале, так сказать, с подветренной стороны, я
обнаруживаю пару горстей мокрой щебенки, которую нанесло
камнепадом. В другом, под мокрыми варежками - мятая пачка, и
спичка зажглась чудом, стемнело уже совсем и, значит, уже
некуда спешить.
Почему же так важно принести его вниз? Это не нужно уже
ему. Мертвому вообще уже ничего не нужно. Это нужно тем, кто
ждал его там, внизу, в городе? Конечно, нужно. Это традиция, но
традиция эта создана все-таки не теми, кто ждет, а теми, кто
ходит, и мы будем держаться ее, оправдывая, как угодно.
Не надо рационального объяснения, просто это сама
возможность сделать хоть что-то, когда сделать уже ничего
нельзя. Но все-таки помни: если есть тут закон спасать даже
мертвых, значит, и живого здесь не бросят тебя одного.
Морена, на которой стоит наш лагерь, похожа на песчаную
дюну. Только песок этот влажный, слежавшийся и смерзшийся,
черный, как угольная пыль. Вот мы и собрались вместе, все
шестеро, четверо из пяти, кто ходили наверх, и двое, которые
ждали нас внизу. Максим лежит на леднике, укрытый полиэтиленом
и присыпанный снегом. Он так и отправится вниз, как был, в
каске и страховочной системе, завернутый в полиэтилен и
затянутый веревкой. Ледник еще слабо светится немного внизу, а
здесь, в лагере, полная темнота, лишь нервно бегают огоньки
налобных фонариков, и их свет, ничего и не освещая почти,
засасывается в черноту грунта.
Подмораживает и становится суше. Сидеть холодно, да и
негде, мы так и стоим кружком недалеко от палаток. Лучики
фонариков бегают, пересекаясь на бачке с чаем, пачке сахара,
погасшем примусе.
Собираясь вечером вокруг костра, в нем важно не тепло и
не свет, а мерцание жизни огоня, приковывающие и притягивающие
взгляды в центр этого круга. Так же можно собраться и у свечи,
и у горящего примуса. Наш костер сейчас - огоньки фонариков,
трепещущие на алюминиевых стенках чайного бачка.
Фляжка спирта, это я попросил, и ее принесли сразу, но
она так и стоит, не тронутая почти ни кем. Где-то в палатке,
завернутый в спальник, еще долго будет остывать и к утру совсем
промерзнет наш ужин - полный автоклав душистой рисовой каши.
Только чай пользуется сейчас спросом. Разговор возбужденный,
перебор вариантов, все ли сделано так, как надо - все так, как
надо, и снова всплывает - не может быть, не должно, и отчаяние
сквозит, безнадежность - случайно, случайно - необратимо,
неисправимо, и чтобы как-то еще быть - надо делать, планы на
завтра - действовать, действовать, четко решить и
неукоснительно исполнить. Мы с Юрой побежим через несложный
боковой перевал в соседнюю долину вниз до первой рации вызывать
вертолет. В конце долины, возможно, есть база геологов. В
крайнем случае, еще через двадцать километров крупная турбаза,
и к вечеру мы можем быть там. Саша пойдет вниз по нашей долине
- поднимать людей, на Большом Алло всегда стоят чьи-нибудь
палатки. Остальные соберут лагерь и спустят Максима с ледника
до первой вертолетной площадки. Послезавтра с утра они будут
ждать нас. А теперь надо спать. Завтра снова будет очень
длинный день.
Я иду в палатку, и Миша окликает меня из темноты.
- Знаешь, ты извини, что я заставил тебя снимать эти
веревки.
- Да нет, что ты, все нормально, Миша, все было