Страница:
- Вот сейчас он и отойдет сам по себе, без всяких криков, - недовольно проворчал солдат, который сетовал на отсутствие жизни.
Однако через некоторое время все тот же сержант заговорил вдруг так просто, мягко, что было непонятно, что это с ним теперь случилось и с кем это он так.
- Теперь лучше, ну вот и хорошо, только поглубже дыши, и все будет славно!
Солдат лежал все так же, разбросав руки, но глаза его теперь были глазами человека - сломанного, может быть, раздавленного, но живого, мыслящего и слышащего. Жизнь медленно, коряво, но приходила, ничего не обещая, а лишь требуя следовать ее нелегким, непростым путем.
Может быть, не к чему было бередить память, воскрешая случай с солдатом, однако все события ночи связывались этим вот неутомимым сержантом, заставившим меня немало пошевелить башкой, чтобы как-то восстановить в памяти отдельные пятна нашей фронтовой жизни. Если вся ночь прошла единым страшным мгновением, то время по реставрации человека в том надорванном артиллеристе, казалось, остановилось и ему не будет конца. Сержант обладал каким-то невероятным терпением и настойчивостью, на которые никого из нас просто не хватило бы. Солдат уже довольно живо для его состояния смотрел, переводя взгляд с одного из нас на другого, но, казалось, никак не мог взять в толк - кто мы такие и что нам нужно от него. Узнать он нас не мог - он не знал нас и раньше, а вот когда взгляд его наткнулся на расстрелянного друга, лежащего теперь недалеко от него на снегу, он долго, пусто смотрел на него, пока ему не удалось замкнуть цепь событий ночи, и он часто и коротко задышав, потихоньку заплакал, что, казалось, просто обрадовало сержанта.
- Ну вот это ладно, давно бы надо так! - И это все действительно было бы хорошо и славно, если бы я не узрел в поведении сержанта странную жажду заставить солдата говорить. Сержант был неутомим, и этот его хрипловатый голос, манера настаивать что-то скрывали за собой, где-то уже, вроде, были, звучали, но где и что именно, никак не давалось собрать во что-то предметное, определенное. Совсем не взрослые всхлипывания солдата, казалось, только распаляли сержанта. Он добился своего: оттепель пришла. Через нагромождение хлипи и стонов стало прорываться порою нечто вроде осмысленных звуков, и нам теперь уже сообща удалось уловить суть рваных причитаний солдата: он удерживал друга, тот ничего не слушал, потому что устал... потому не выдержал... устал... сошел с ума. Наконец становился понятным тот спасительный шквал огня нашего орудия - их было двое.
- Ну, теперь-то уж что... Слышишь, успокойся! Может быть, глоток водки выпьешь. Вы что... давно были вместе в расчете?.. Когда вы пришли сюда?.. Снарядов у вас нигде больше не осталось, а? Ну-ка вспомни, вы к кому были приданы? А ты знаешь, что ты всех нас спас, дорогой? - И еще навал всяких вопросов, увещеваний. Голос хоть и выговаривал всякие добрые хорошие слова, но хрипел, становился противным, гундосым, неприятным. Что он навалился на этого несчастного? От одного голоса убежишь куда глаза глядят. Однако я слушал и смотрел со все возрастающим недоумением на обладателя этого "ржавого наждака". Что-то было связано у меня с ним и это "что-то" было совсем рядом... Но что? Хоть "матушку-речку" пой - не мог припомнить, как ни смотрел, ни прислушивался...
- Полно, полно... А мы ведь до сих пор так и не знаем, как тебя кликать, звать-то тебя как?
- ...ле-те, нег... те-не...
- Какой такой "те не" - таких и фамилий-то не бывает на свете. Может, я неправильно понял, говори яснее... Как?
- ...те, неле... теге...
- Тенелев? Терентьев?
- Не-ет... Те-ле..негин...
- Теленегин... Телегин?! Ну, брат, дела! Телегин! - произнес сержант эту фамилию так, словно произносил нечто высокое, чему невозможно подобрать ни цены, ни измерений, настолько оно редко и прекрасно. - Какая замечательная фамилия - Те-ле-гин! А нервы у тебя, просто скажем - никуда не годные, как у Раз-ва-лю-хина какого-нибудь! Это не дело, брат, нет, ты уж извини!
Слушая нехитрые, доморощенные доводы сержанта, я вспомнил наконец, не мог не вспомнить. Невероятно, невероятно! Ай-яй-яй! Он замечательный человек и другого определения ему нет... И голос его такой славный, с надорванными обертонами, прямо скажем, задушевный, право, какой-то. Ах, какое счастье, что есть такие хрипуны на белом свете и до всего-то им дело, забота и разуменье. Да, да, это - он! Он запал в память с одного привала, когда мы шли на запад и тылы не очень успевали за нами. Наша кухня, проплутав где-то, привезла все холодное, и сержант этот достойно и просто выговаривал интенданту-офицеру, едва ли не капитану, точно не помню, что они обязаны быть всегда вовремя, готовыми и в кондиции, и упрямо твердил: "Не дело, капитан, не дело, извини". Я еще подумал тогда: вот я - старший сержант (правда, различие это не очень уж и велико, а если честно говорить никакого), а вот так говорить и вести себя с начальством, прямо скажем, не смог бы - слаб в коленках. Теперь хотелось подойти и сказать ему что-нибудь хорошее, душевное. Ну да что ж... ладно. Будет талдычить: не дело, брат, не дело... Ладно, действительно не дело, да и к чему. Сентиментальность - все это сахар, патока. Человек как человек... и голос-то ржавый... в дрожь бросает.
Между тем двор, дорогу, амбары и лощину погрузило теперь уже в настоящую, глубокую тишину, и хотя желанная гостья эта пришла вдруг - никто не удивился ей. Она давно должна была быть, но что-то вот уж слишком долго тянула, и оттого казалось, что уж теперешняя, наконец-то пришедшая, она не может, не должна таить в себе что-то там еще, кроме нее самой. Разговаривали шепотом, но все было слышно и понятно. В растворившуюся благодать расстояние могло донести громко гортанные голоса наших неудачливых недругов из-за полотна дороги, но и этого не происходило - и они надорвались, должно быть, хоть и "высшая нация", а ведь тоже, поди, достукались с этим их дурацким "Дойчланд, Дойчланд юбер аллес", и сейчас ночевать в поле на снегу не очень-то сподручно, потому, должно быть, и перли напролом - в дома, в тепло, хотелось вздремнуть с уютом, а вот поди ж ты - откуда ни возьмись, как черт из рукомойника, русская братия - сама не спит и другим не дает. Да-да, чего-чего, а это мы иногда умеем!
Ну, да не о том речь. Стало действительно тихо - так вот, наверное, было в мирной жизни. Мирная жизнь - что это? Какая она? Прекрасная? или обыкновенная, простая жизнь, а весь этот теперешний кошмар - лишь сон... Но нет, это была такая военная обстановка, такая жизнь, похожая на кошмар. И стало вдруг всех жалко: и Телегина с его несдюжившим другом, и соседа, загородившего меня от взрыва гранаты, и сержанта с его неуемной жаждой выжить, и самого себя, так как по всему выходит, что завтра (то есть уже сегодня), может быть... И стало жаль даже всех тех, за полотном железной дороги - какого черта они не сдались там, в городе-крепости Торунь? И им было бы сейчас хорошо - спали бы где-нибудь в помещениях, отведенных для военнопленных, и мы все были бы целы.. А так вот, поди ж ты, все наоборот нехорошо! А тут еще совсем непонятно - куда подевались остальные? Треть ранены или легко задеты, но и вместе с ними всего десять человек! И больше никто не подходит. Неужели все... Раненые оставались с нами, да им, собственно, и некуда было уходить - кругом враг, и они вынуждены были разделить участь всех нас, уцелевших. Так казалось мне той ночью, однако приходившее утро принесло с собой некоторые загадки, которые я до сих пор так и не сумел разгадать.
Долгая ночь, отнявшая у нас понятия цены, жажды жизни, уходила нехотя, вдоволь желая насладиться тем, что ей так недурно удалось. Брезжущий рассвет, стесняясь, не спешил к страшным плодам своей предшественницы и сперва робко, издали обозначил только светлую бурость построек и груды серых шинелей вповалку во дворе и между амбарами. Должно быть, прошло страшно много времени?
- Слушай, скажи, пожалуйста, я что-то ничего не понимаю... это что же... все наши, что ли?
- А то чьи же... Конечно, они. Отдыхают!
- Когда же это их всех?
- Вот те раз - ночь целую месили, а ты - "когда же..." Артналеты те, да крупнокалиберные с насыпи приговорили здесь многих. Долго ли умеючи-то? Время было...
- Так среди них и раненые, должно быть, были?
- Конечно, были. Ты от Телегина заразился что ли? Были... Все было. Их собрали и стащили в сарай, легко раненые сами ушли... Не знаю.
- Куда ж они ушли?
- Не сказали, говорю - не знаю и... отстань, Бога ради!
- Да не сердись ты... эти-то все, что ли?
- Да! Как видишь...
Что с лейтенантом? Спросить же о нем как-то не осмеливался, боясь услышать страшное. Где он может быть? Совершенно не помню, каким путем опять оказался около Телегина. Он стоял на коленях у ног своего друга, бормотал что-то и пригоршнями греб к нему снег. Но у него это не получалось. Побыть с ним, помочь ему ни сил, ни желания в себе не нашел, хоть такая мысль и промелькнула. Несмотря на тишину и полученную передышку, покой беспричинно вдруг ушел, нервы сковали все внутри. Поговорить бы с кем-нибудь - и я вернулся на старое место.
Когда накануне, подбежав к лейтенанту у дальнего торца амбара, я доложил: "Я здесь", - не то он считал само собою разумеющимся, что "я здесь", не то просто забыл, что оставлял меня добинтовывать безгрудого, но посмотрел он на меня как на незнакомого, явно не понимая, чего я хочу, и сказал: "Ты и должен быть здесь, иди к тем, что между амбарами". Это было последним, что я слышал от лейтенанта.
- Это опять я, извини... можно я просто постою здесь... Когда собирали их, рядовых и офицеров брали вместе?
- Где, каких офицеров?.. Ты о раненых, что ли?
- Да.
- Откуда же я знаю... Я их не допрашивал, а они не докладывали - кого брали, кого нет, оптом или в розницу. Видел только - бегали тут, лазили, копошились, но не приметил... ни к чему было.
- Сейчас-то они тоже здесь?
- Что ты пристал ко мне как банный лист? Пойди да посмотри! Тоже следователь - что, где, когда, почему?.. Потому! И не подходи ко мне больше, пошел отсюда... врежу, ей-богу, врежу... Много здесь вас - куда, зачем, откуда, почему...
- В том-то и дело, что не много... Тошно, тяжело, потому и спрашиваю.
- Вот и иди себе... кого хочешь спрашивай, кому хочешь отвечай, а меня оставь... здесь у самого душа не на месте... нашел громкоговоритель!
Видя, что с ним действительно лучше не заговаривать, какое-то время стоял, молчал, потом отошел. Надо поискать лейтенанта. Смотри-ка, санитары вернулись-таки, молодцы! Как там мои хворые? Интересно, не повредил ли безгрудому своей неумелой перевязкой? И те двое - как они, бедняги? Телегин-то вряд ли совсем отойдет, уж очень слаб, вояка никакой. Странное дело, но только теперь стал по-настоящему мне понятен его плач. Телегин маленький какой-то, как ученик младших классов... Потерять друга прямо на глазах - можно свихнуться. Правда, у меня с друзьями как-то не получалось и в школе... не могу сказать, что всегда был один... нет, характер, что ли, плохой или по-настоящему не интересен был никому. Вот только однажды, пожалуй, - Сережка Кожевников и Колька Терентьев в третьем классе, но и те что-то недолго продержались, отстали. Да, наверное, что-то неприятное есть во мне, скрытое, что и я-то не знаю, отталкивающее. Хорошо бы узнать - что именно, что за скверна, и я поборол бы в себе это зло, этот страшный, отталкивающий недостаток, порок, и друзей у меня было бы полно, они все были бы добры ко мне, дорожили бы мной, я был бы им нужен, и мне было бы хорошо, и им было славно, и не было бы у меня этой душевной недостаточности, как теперь. А то стоит кому-нибудь взглянуть на меня по-доброму, как я уже готов опрометью ринуться в огонь и воду. А может быть, это-то и есть тот страшный недостаток, от которого все шарахаются, как черт от ладана. Но я же не навязчив??! Да-а-а! Такое конечно цениться не может. И вот хотя бы сейчас не знаю, как у других, а у меня и здесь нет друга, а уж как надо, чтобы он был здесь сейчас, это-то уж я знаю точно. Вот разве только раненый тот, да и лейтенант... похвалил вчера и глазами вроде одобрил. А виноград этот... как это? Вайнтрауб - смешное слово... Э-э, фамилия... Интересный человек, это есть, это ни в какие вещмешки не засунешь... Немного сумасшедший, зато умный, черт те что, это тоже нечасто встретишь, и добрый, кажется: подбадривал меня, боялся, чтоб я опять не сорвался и пахучкой меня какой-то намазал - до сих пор воняю. В ногу заставлял идти. Правда, вот еще сержант этот, тоже человек замечательный, редкий, и это терпение его невероятное, вызывающее восхищение, завидное просто, как это он управляется с ним - ума не приложу, но уж очень конкретный какой-то, даже скучно становится - все дело да дело... и голос!.. Это ж надо такое - скрипит и всех пугает. Вот и все! Ну, правда, никто из них и в ум не возьмет, что я их друг, и от этого немного грустно.
- Ты что как соляной столб стоишь? - Вона-а, стоит припомнить, так он в ушах и скрипит. Деловой уж очень, хозяйственный. Там за холодную пищу набросился на бедного интенданта-обозника, здесь пересолили все ему... Никто-то ни в чем не угодит ему никогда!
- Плохо слышишь, что ли? - Сбоку от меня стоял сержант и как-то странно смотрел на меня. - Не надо расслабляться, не время, они вот-вот опять, надо думать, полезут... а ты где-то такое витаешь. У тебя все на мази, в порядке, готов?
- Я? Да... готов. Все в порядке... вот с патронами у меня не очень, просто худо.
- Так в чем же у тебя порядок? Э-э-э, да ты, я вижу, как из детского сада, действительно. Ты кто по профессии?
- По специальности, что ли?.. Никто, не успел еще, просто человек, по улицам бегал и немного киномехаником работал.
- Ого-о, ничего себе... Это немало, а говоришь - никто; и механика прекрасно, и бегать тоже уметь надо... А жить хочешь, человек?
- Еще бы, конечно... Кто ж не хочет-то?
- Ну вот видишь, как ладно получается... Это и надо делать сейчас, а потом и постоять успеем, и помолчать, и подумать... Вон их, бедолаг, сколько навалили... Ни за что ни про что, тоже ведь, поди, недурно бегали, хотели и постоять, и подумать... и кино посмотреть... Ах ты, боже ты мой, - как-то совсем сокрушенно выдохнул он. - Беда!! Ты поползай-ка между ними, собери, набей себе диски, пока обстановка позволяет.
- Ладно, сделаю! Сержант, правда, что ли - завтрак привезли или ты подбодрить хотел, агитировал?
- Завтрак?.. Нет, не думаю, сюда трудно просто. Какой завтрак, где?.. Кто тебе такое бухнул?
- Ну вот ты, стол, говорил, поставили, соли много вроде стоит, - ты говорил?
- Я говорил: соли много? Какой соли? Ничего не знаю... А-а-а! Вона куда ты дал... - Хохотнув, он цепко, пристально взглянул на меня. - Ты, должно быть, артист?
- Ну что ты... какой там артист... в школьном драмкружке участвовал, только и всего - это так. И то недолго, но потом... я из второго взвода автоматчик, командир отделения.
- Понятно... Вот уж и не знаю, как тебе объяснить... В одной из древнейших книг рассказывается, как одна женщина оглянулась, на что оглядываться и подсматривать не следовало, и сразу превратилась в соляной столб.
- Фокусницей была, что ли?
- Да-а-а... Я все забываю, что ты автоматчик... из второго взвода и боюсь - не очень поймешь... ты вот что... мы сейчас...
- Вот те на-а, почему же вдруг так-то? Гранаты вместе с тобой бросал и все тогда понимал, а здесь сразу оглупел и ничего не соображаю...
- Твоя фамилия... я все забываю...
- Смоктунович...
- Так ты... не русский, что ли?
- Почему же так-то? Самый обыкновенный русский, из второго взвода. - Не исключено, что я и дальше бы объяснял ему, откуда я такой автоматчик, но он, должно быть, устал говорить со мной и довольно сухо оборвал меня, сказав:
- Наберешь патроны и займи место у дороги. - И ушел.
Ну вот, и этот не состоялся - сбежал. Есть, есть во мне что-то такое, что пугает, отталкивает, заставляет бежать. Хорошо бы действительно, если повезет и буду жив, узнать эту скверну в себе, побороть ее и заиметь друга-двух возле себя - куда как недурно. Я бы заботился о них, они - обо мне, и всегда было бы с кем поговорить. Никто бы не сбегал. Вспомнились бинты на моих раненых. Как они там, жив ли "Безгрудый"? С этой мыслью я и поспешил в амбар в надежде узнать у санитаров о раненых, оставшихся в доме. Но ни санитаров, ни кого другого в темноте амбара не оказалось. Ни на какие мои возгласы и вопросы, брошенные в темноту, никто не ответил. Было неприятно глухо, и, когда глаза, привыкнув, стали различать окружающее, - в разных местах на сене удалось разглядеть человек шесть скончавшихся наших бойцов, перевязанных, но, увы, не смогших совладать со своими ранениями.
Узнать удалось только двоих. Один был едва ли не мой ровесник, ну года, пожалуй, на три, не больше, старше, и ничем особо себя не проявивший, разве только тем, что был большим любителем поспать. Где только мог притулиться там раздавался храп. Он умудрялся спать на ходу. Впрочем, никакая это не диковинка и не выдумка. Я не однажды ловил себя дремлющим на монотонном движении марша. Он же был большой специалист, профессионал, можно сказать. Помню, несколько растерянное лицо его, когда его понукали за то, что, задремав на ходу, он ударил козырьком каски идущего впереди в затылок.
- Команды "стой" не было, - вяло оправдывался он. - Если бы он шел как нужно... вперед, - неожиданно добавил он совсем неподходящее к нему, не его слово, чем и разрядил эту перепалку. В общем-то, он был славный малый, который относился ко всем ровно и добро. Не помню его фамилии, думаю, что ее и тогда-то мало кто знал - настолько он был неприметным, обычным и простым человеком. Мою фамилию тоже вряд ли кто знал тогда, я уж не говорю, чтоб помнить ее до сих пор. Ко мне и обращались: "сержант", "славянин" или "эй, слушай", а самое распространенное - "солдат". В силу моей худобы и сутулости еще и "доходягой", "костылем" нередко звали, и еще как-то, и все в этом же роде, так что я уж и не помню. Никому не приходила охота окликать меня по фамилии, тем более что она такая длинная, ничего собою предметного не выражающая и оттого непроста в запоминании.
Второй, кого удалось мне при скудном отсвете ночи, скупо пробивавшемся в распахнутую дверь, рассмотрев, узнать в глубине амбара, был личностью в высшей степени примечательной. Лет ему было 33-35, и, как вспоминается сейчас, человек он был молодой, полный сил и надежд, но тогда, на фоне всех нас - юнцов-сержантов, только что окончивших в глубине страны училища, новичков, попавших в порядком боями истерзанную, поредевшую часть - он выглядел совершеннейшим стариком. Фамилия его - Егоров, однако запомнилась фамилия не потому, что она проста и без труда ложится на память, а скорее, оттого, что с легкой руки заводилы-острослова, сократив ее, перелицевали в имя, прицепив к нему своеобразное в сочетании с именем определение животновод, таившее, на мой взгляд, некую загадку и привлекательность: "Егор-животновод". Ни на какого животновода, в моем представлении, он не походил и никогда им не был, а просто Егоров случаем подобрал где-то совсем крошечного, еще слепого котенка, бережно носил его за пазухой шинели и нежно кормил этот малый незрелый комочек из своей ложки. Славный симбиоз этот и послужил отправной точкой в его прозвище, он-то и понуждал, надо полагать, Егорова всегда держаться особняком. Однако, не котенок, не прозвище и не возраст самого Егорова выделяли его среди всего состава взвода. Вот уж, право, и не знаю - в чем здесь, как принято говорить сейчас, первопричина: характер ли такой, либо действительно его лета, как он, должно быть, полагал, давали ему право, но на любой вопрос, просьбу, обращение или даже приказ у него всегда был готовый ответ - "опять я?", либо "я-то тут при чем?", либо "я уже был", или "почему обязательно я?". Он был неиссякаем и неутомим в готовности выдать целую обойму падежей, склонений, изменений и всевозможных измерений этого самого "я", и только одно оставалось постоянным и неизменным - это то раздражение и неприязнь, с которыми он произносил это "я", словно оно ему так осточертело, что слышать о нем у него уже больше не было никаких сил.
Теперь Егоров был непривычно спокоен, лежал под шинелью на животе с закрытыми глазами, будто все еще продолжал прислушиваться к боли внутри. И, может быть, темнота рождала ту умиротворенность, но весь вид Егорова напоминал легко занемогшего больного, которому ставят горчичники или банки. Он терпеливо давил и без того приплюснутую щеку: "Опять я? Тут-то уж при чем я?" - это его всегда недовольное немое воскресила память. Я никогда не видел того котенка, только слышал рассказ о нем, но здесь, сидя на сене рядом с Животноводом, понимая всю несуразность, нелепость этого наваждения, я тем не менее не мог не думать о котенке и хотел увидеть его. Убеждая себя, что меня интересует лишь, что погубило Егорова, приподнял на нем шинель... Из-под гимнастерки в темноте белели бинты, по-видимому спина животновода была прошита автоматной очередью или пропахана осколками... Глазами я шарил вокруг Егорова по углам амбара, по каким-то темным доскам над головой, и хоть наверное знал, что без постороннего источника света не может быть никаких светящихся глаз, тем не менее ждал, что вот-вот где-нибудь вспыхнут два крошечных уголька и своим свечением уведут в то прекрасное время душевной свободы, когда была всего-навсего одна и единственная опасность учитель в школе по поведению, по глазам ли (тоже ведь, должно быть, какое-то свечение было), или по другим каким признакам заметит во мне, что заданный урок не готов, не выучен - вызовет к доске и поставит двойку. Но всюду было темно, тихо и пусто, как в склепе, а когда устоявшуюся тишину амбара вдруг прорезало ласковое "кис-кис-кис-с-с-с", и нежный мираж этот, отголосок мира и нормального жития, просвистев, растаял в запахах медикаментов, крови и сена, я еще какое-то время продолжал молча стоять на четвереньках, честно пытаясь понять - не сошел ли я с ума? Сознание, подстегнутое возвращением к реальности, настойчиво и жадно перебросило в пору детства, живо пропуская перед внутренним взором моим четкость образов и событий, словно раньше, когда все это происходило, оно было заснято на какую-то дорогую моей душе пленку и теперь, в трудные минуты, специально прокручивалось вновь, с тем чтобы показать: будучи ребенком, ты мог и переносил это, а сейчас тебе уже ого-го-го, почти девятнадцать, так что же ты, голубчик? И почему-то эти "просмотры", как бы разны они ни были, начинались всегда с одного и того же: кругом - бело, хруст снега под ногами. Снег сухой. Мороз сковывает дыхание, и я мечусь в переулке. По этой дороге я только что проходил - отчаянию моему, казалось, не будет конца... Валенком я разгребал, даже пинал малейшую неровность в снеге в надежде найти все же где-то оброненную только что купленную, новенькую коробку прекрасных, разноцветных, еще не отточенных карандашей! Снег, звеня, рассыпался веером... меня душило отчаяние... горе было разящим. Я не знал, куда себя девать настолько, что и по сию пору не могу пройти мимо магазина "Канцелярских товаров", чтоб хоть мимолетно глазами не обласкать это удивительное богатство нашей цивилизации - коробки цветных карандашей!
Был здесь и мой отец, и просвет в темном небе Сибири, и ослепительно яркая звезда, долго летевшая параллельно земле над нашим городом, появился почему-то и Егоров, что лежал теперь рядом, однако был осиротело примолкший, держал одну руку за пазухой шинели и, казалось, всячески старался избежать встретиться взглядом со мной. Его вытеснили деревья за кладбищенской стеной того же Красноярска, которые на фоне увядающего дня всегда образовывали точное очертание фантастически огромной головы кошки. Все-таки котенок, должно быть, нелепое желание увидеть этого маленького, неудачного поводыря по жизни родили рой этих воспоминаний. Выплыл из темноты и образ тетки моей Нади, что растила меня как родного сына, и матери - кроткого, сильного, загнанного работой человека, - все прошло передо мной так четко, ясно, что, помнится, нужны были определенные усилия, чтоб не остаться в плену этого ложного, успокаивающего возбуждения, иными словами - не впасть в забвение, не свихнуться.
Звук одинокого выстрела вернул реальность. Черная тень, соскользнув с дальних соседних построек двора, быстро подбежала к распахнутому амбару и на короткое время исчезла вовсе. Невероятная, сахарная белизна всего, что увиделось в проем двери, неприятно колола глаза, словно все окутали свежайшими крахмальными простынями. "Разве шел снег?" Ракета, косо упав где-то невдалеке, недовольно шипела, борясь со снегом. Феерия белизны так же неожиданно исчезла, как и появилась. Какое-то время, казалось, двор погрузился в непроглядный мрак. Не могу припомнить - когда же шел снег?.. Теперь надо к ним... набрать патронов... и ждать... каникулы, видно, кончались.
Хотел было набросить на Егорова шинель, да вдруг все стало ни к чему, и эта его причуда с котенком ранее таившая в себе много человечного, доброго, рождавшая желание тоже прихватить какого-нибудь куренка, цыпленка, щенка, показалась вдруг глупой, слащавой, совсем-совсем ненужной, даже противной. Конечно, это маленькое зверье отвлекало, согревало и долго поддерживало, однако, увы, не смогло уберечь его здесь - значит, суть не в этом... А в чем? И вообще есть ли она? Злой, мятущийся, не в силах остановиться на какой-нибудь определенной, одной доброй либо просто спокойной мысли, я вновь окунулся в промозглую сырость двора. Оказывается, в амбаре было тепло. Влажная мерзлость воздуха вызывала озноб. Надо успеть, пока темно и все в тумане. Это он покрыл все своею белой ленью. Странно - кругом тихо. И наших никого не видно, должно быть им так же тяжело и сидят где-нибудь у стен. Меня-то должен был бы кто-нибудь окликнуть, а вот ведь - молчок. Чтоб не случилось чего-нибудь непредсказуемого, я громко в голос выдохнул: "Господи ты Боже мой!" И долго стоял на месте, убеждая себя, что привыкаю к темноте, однако долго длиться этот самообман не мог - в амбаре было не светлее. Чувствовал, как вползала тошнота безысходности - нас мало, а их вчера черным-черно, да и за насыпью их, должно быть, не меньше. Ох, нехорошо на душе. Не хотелось никуда идти, вообще ничего не хотелось. Стоял, борясь с собою... Однако патроны нужны, и, если уж пойдут напролом, то хотя бы на время защититься, кто их знает, что они там надумали, для чего ракеты бросали?.. Привыкнув глазами к дышащей мгле, многого не узнавал, не видел. Вспомнилось, как вчера нас приводили сюда знакомиться с местностью. Теперь мы все это знаем, но только все куда-то исчезло, ушло, растворилось, и только стены амбаров то появлялись, проступая призрачными, загадочными островами чужих замков, то вновь проваливались в серую муть. Там, где за крышами вчера виднелся шпиль костела, было пусто и темно... Ничего кругом, кроме гиганта дерева впереди справа и дымчато-белесого плена двора. Однако дерево было столь белым, что и оно, казалось, вот-вот сольется с этим зыбким миром холодного серебра и если оно пока виделось, то только потому, что, разглядев тихо лежащих под ним на снегу людей, как бы задумалось и скорбно распростерло саван своих ветвей над ними. Да, лежат вот, как неровно вспаханное поле. Ни нерва, ни страха - мертвый покой и холодная тишина, а ведь у всех были мысли, были чувства, не могли не быть - где же все это? И хотя они лежали всюду, почему-то пошел к тем, что были в центре двора. Теперь только они могли выручить нас, оставшихся... Тяжело, мутно...
Однако через некоторое время все тот же сержант заговорил вдруг так просто, мягко, что было непонятно, что это с ним теперь случилось и с кем это он так.
- Теперь лучше, ну вот и хорошо, только поглубже дыши, и все будет славно!
Солдат лежал все так же, разбросав руки, но глаза его теперь были глазами человека - сломанного, может быть, раздавленного, но живого, мыслящего и слышащего. Жизнь медленно, коряво, но приходила, ничего не обещая, а лишь требуя следовать ее нелегким, непростым путем.
Может быть, не к чему было бередить память, воскрешая случай с солдатом, однако все события ночи связывались этим вот неутомимым сержантом, заставившим меня немало пошевелить башкой, чтобы как-то восстановить в памяти отдельные пятна нашей фронтовой жизни. Если вся ночь прошла единым страшным мгновением, то время по реставрации человека в том надорванном артиллеристе, казалось, остановилось и ему не будет конца. Сержант обладал каким-то невероятным терпением и настойчивостью, на которые никого из нас просто не хватило бы. Солдат уже довольно живо для его состояния смотрел, переводя взгляд с одного из нас на другого, но, казалось, никак не мог взять в толк - кто мы такие и что нам нужно от него. Узнать он нас не мог - он не знал нас и раньше, а вот когда взгляд его наткнулся на расстрелянного друга, лежащего теперь недалеко от него на снегу, он долго, пусто смотрел на него, пока ему не удалось замкнуть цепь событий ночи, и он часто и коротко задышав, потихоньку заплакал, что, казалось, просто обрадовало сержанта.
- Ну вот это ладно, давно бы надо так! - И это все действительно было бы хорошо и славно, если бы я не узрел в поведении сержанта странную жажду заставить солдата говорить. Сержант был неутомим, и этот его хрипловатый голос, манера настаивать что-то скрывали за собой, где-то уже, вроде, были, звучали, но где и что именно, никак не давалось собрать во что-то предметное, определенное. Совсем не взрослые всхлипывания солдата, казалось, только распаляли сержанта. Он добился своего: оттепель пришла. Через нагромождение хлипи и стонов стало прорываться порою нечто вроде осмысленных звуков, и нам теперь уже сообща удалось уловить суть рваных причитаний солдата: он удерживал друга, тот ничего не слушал, потому что устал... потому не выдержал... устал... сошел с ума. Наконец становился понятным тот спасительный шквал огня нашего орудия - их было двое.
- Ну, теперь-то уж что... Слышишь, успокойся! Может быть, глоток водки выпьешь. Вы что... давно были вместе в расчете?.. Когда вы пришли сюда?.. Снарядов у вас нигде больше не осталось, а? Ну-ка вспомни, вы к кому были приданы? А ты знаешь, что ты всех нас спас, дорогой? - И еще навал всяких вопросов, увещеваний. Голос хоть и выговаривал всякие добрые хорошие слова, но хрипел, становился противным, гундосым, неприятным. Что он навалился на этого несчастного? От одного голоса убежишь куда глаза глядят. Однако я слушал и смотрел со все возрастающим недоумением на обладателя этого "ржавого наждака". Что-то было связано у меня с ним и это "что-то" было совсем рядом... Но что? Хоть "матушку-речку" пой - не мог припомнить, как ни смотрел, ни прислушивался...
- Полно, полно... А мы ведь до сих пор так и не знаем, как тебя кликать, звать-то тебя как?
- ...ле-те, нег... те-не...
- Какой такой "те не" - таких и фамилий-то не бывает на свете. Может, я неправильно понял, говори яснее... Как?
- ...те, неле... теге...
- Тенелев? Терентьев?
- Не-ет... Те-ле..негин...
- Теленегин... Телегин?! Ну, брат, дела! Телегин! - произнес сержант эту фамилию так, словно произносил нечто высокое, чему невозможно подобрать ни цены, ни измерений, настолько оно редко и прекрасно. - Какая замечательная фамилия - Те-ле-гин! А нервы у тебя, просто скажем - никуда не годные, как у Раз-ва-лю-хина какого-нибудь! Это не дело, брат, нет, ты уж извини!
Слушая нехитрые, доморощенные доводы сержанта, я вспомнил наконец, не мог не вспомнить. Невероятно, невероятно! Ай-яй-яй! Он замечательный человек и другого определения ему нет... И голос его такой славный, с надорванными обертонами, прямо скажем, задушевный, право, какой-то. Ах, какое счастье, что есть такие хрипуны на белом свете и до всего-то им дело, забота и разуменье. Да, да, это - он! Он запал в память с одного привала, когда мы шли на запад и тылы не очень успевали за нами. Наша кухня, проплутав где-то, привезла все холодное, и сержант этот достойно и просто выговаривал интенданту-офицеру, едва ли не капитану, точно не помню, что они обязаны быть всегда вовремя, готовыми и в кондиции, и упрямо твердил: "Не дело, капитан, не дело, извини". Я еще подумал тогда: вот я - старший сержант (правда, различие это не очень уж и велико, а если честно говорить никакого), а вот так говорить и вести себя с начальством, прямо скажем, не смог бы - слаб в коленках. Теперь хотелось подойти и сказать ему что-нибудь хорошее, душевное. Ну да что ж... ладно. Будет талдычить: не дело, брат, не дело... Ладно, действительно не дело, да и к чему. Сентиментальность - все это сахар, патока. Человек как человек... и голос-то ржавый... в дрожь бросает.
Между тем двор, дорогу, амбары и лощину погрузило теперь уже в настоящую, глубокую тишину, и хотя желанная гостья эта пришла вдруг - никто не удивился ей. Она давно должна была быть, но что-то вот уж слишком долго тянула, и оттого казалось, что уж теперешняя, наконец-то пришедшая, она не может, не должна таить в себе что-то там еще, кроме нее самой. Разговаривали шепотом, но все было слышно и понятно. В растворившуюся благодать расстояние могло донести громко гортанные голоса наших неудачливых недругов из-за полотна дороги, но и этого не происходило - и они надорвались, должно быть, хоть и "высшая нация", а ведь тоже, поди, достукались с этим их дурацким "Дойчланд, Дойчланд юбер аллес", и сейчас ночевать в поле на снегу не очень-то сподручно, потому, должно быть, и перли напролом - в дома, в тепло, хотелось вздремнуть с уютом, а вот поди ж ты - откуда ни возьмись, как черт из рукомойника, русская братия - сама не спит и другим не дает. Да-да, чего-чего, а это мы иногда умеем!
Ну, да не о том речь. Стало действительно тихо - так вот, наверное, было в мирной жизни. Мирная жизнь - что это? Какая она? Прекрасная? или обыкновенная, простая жизнь, а весь этот теперешний кошмар - лишь сон... Но нет, это была такая военная обстановка, такая жизнь, похожая на кошмар. И стало вдруг всех жалко: и Телегина с его несдюжившим другом, и соседа, загородившего меня от взрыва гранаты, и сержанта с его неуемной жаждой выжить, и самого себя, так как по всему выходит, что завтра (то есть уже сегодня), может быть... И стало жаль даже всех тех, за полотном железной дороги - какого черта они не сдались там, в городе-крепости Торунь? И им было бы сейчас хорошо - спали бы где-нибудь в помещениях, отведенных для военнопленных, и мы все были бы целы.. А так вот, поди ж ты, все наоборот нехорошо! А тут еще совсем непонятно - куда подевались остальные? Треть ранены или легко задеты, но и вместе с ними всего десять человек! И больше никто не подходит. Неужели все... Раненые оставались с нами, да им, собственно, и некуда было уходить - кругом враг, и они вынуждены были разделить участь всех нас, уцелевших. Так казалось мне той ночью, однако приходившее утро принесло с собой некоторые загадки, которые я до сих пор так и не сумел разгадать.
Долгая ночь, отнявшая у нас понятия цены, жажды жизни, уходила нехотя, вдоволь желая насладиться тем, что ей так недурно удалось. Брезжущий рассвет, стесняясь, не спешил к страшным плодам своей предшественницы и сперва робко, издали обозначил только светлую бурость построек и груды серых шинелей вповалку во дворе и между амбарами. Должно быть, прошло страшно много времени?
- Слушай, скажи, пожалуйста, я что-то ничего не понимаю... это что же... все наши, что ли?
- А то чьи же... Конечно, они. Отдыхают!
- Когда же это их всех?
- Вот те раз - ночь целую месили, а ты - "когда же..." Артналеты те, да крупнокалиберные с насыпи приговорили здесь многих. Долго ли умеючи-то? Время было...
- Так среди них и раненые, должно быть, были?
- Конечно, были. Ты от Телегина заразился что ли? Были... Все было. Их собрали и стащили в сарай, легко раненые сами ушли... Не знаю.
- Куда ж они ушли?
- Не сказали, говорю - не знаю и... отстань, Бога ради!
- Да не сердись ты... эти-то все, что ли?
- Да! Как видишь...
Что с лейтенантом? Спросить же о нем как-то не осмеливался, боясь услышать страшное. Где он может быть? Совершенно не помню, каким путем опять оказался около Телегина. Он стоял на коленях у ног своего друга, бормотал что-то и пригоршнями греб к нему снег. Но у него это не получалось. Побыть с ним, помочь ему ни сил, ни желания в себе не нашел, хоть такая мысль и промелькнула. Несмотря на тишину и полученную передышку, покой беспричинно вдруг ушел, нервы сковали все внутри. Поговорить бы с кем-нибудь - и я вернулся на старое место.
Когда накануне, подбежав к лейтенанту у дальнего торца амбара, я доложил: "Я здесь", - не то он считал само собою разумеющимся, что "я здесь", не то просто забыл, что оставлял меня добинтовывать безгрудого, но посмотрел он на меня как на незнакомого, явно не понимая, чего я хочу, и сказал: "Ты и должен быть здесь, иди к тем, что между амбарами". Это было последним, что я слышал от лейтенанта.
- Это опять я, извини... можно я просто постою здесь... Когда собирали их, рядовых и офицеров брали вместе?
- Где, каких офицеров?.. Ты о раненых, что ли?
- Да.
- Откуда же я знаю... Я их не допрашивал, а они не докладывали - кого брали, кого нет, оптом или в розницу. Видел только - бегали тут, лазили, копошились, но не приметил... ни к чему было.
- Сейчас-то они тоже здесь?
- Что ты пристал ко мне как банный лист? Пойди да посмотри! Тоже следователь - что, где, когда, почему?.. Потому! И не подходи ко мне больше, пошел отсюда... врежу, ей-богу, врежу... Много здесь вас - куда, зачем, откуда, почему...
- В том-то и дело, что не много... Тошно, тяжело, потому и спрашиваю.
- Вот и иди себе... кого хочешь спрашивай, кому хочешь отвечай, а меня оставь... здесь у самого душа не на месте... нашел громкоговоритель!
Видя, что с ним действительно лучше не заговаривать, какое-то время стоял, молчал, потом отошел. Надо поискать лейтенанта. Смотри-ка, санитары вернулись-таки, молодцы! Как там мои хворые? Интересно, не повредил ли безгрудому своей неумелой перевязкой? И те двое - как они, бедняги? Телегин-то вряд ли совсем отойдет, уж очень слаб, вояка никакой. Странное дело, но только теперь стал по-настоящему мне понятен его плач. Телегин маленький какой-то, как ученик младших классов... Потерять друга прямо на глазах - можно свихнуться. Правда, у меня с друзьями как-то не получалось и в школе... не могу сказать, что всегда был один... нет, характер, что ли, плохой или по-настоящему не интересен был никому. Вот только однажды, пожалуй, - Сережка Кожевников и Колька Терентьев в третьем классе, но и те что-то недолго продержались, отстали. Да, наверное, что-то неприятное есть во мне, скрытое, что и я-то не знаю, отталкивающее. Хорошо бы узнать - что именно, что за скверна, и я поборол бы в себе это зло, этот страшный, отталкивающий недостаток, порок, и друзей у меня было бы полно, они все были бы добры ко мне, дорожили бы мной, я был бы им нужен, и мне было бы хорошо, и им было славно, и не было бы у меня этой душевной недостаточности, как теперь. А то стоит кому-нибудь взглянуть на меня по-доброму, как я уже готов опрометью ринуться в огонь и воду. А может быть, это-то и есть тот страшный недостаток, от которого все шарахаются, как черт от ладана. Но я же не навязчив??! Да-а-а! Такое конечно цениться не может. И вот хотя бы сейчас не знаю, как у других, а у меня и здесь нет друга, а уж как надо, чтобы он был здесь сейчас, это-то уж я знаю точно. Вот разве только раненый тот, да и лейтенант... похвалил вчера и глазами вроде одобрил. А виноград этот... как это? Вайнтрауб - смешное слово... Э-э, фамилия... Интересный человек, это есть, это ни в какие вещмешки не засунешь... Немного сумасшедший, зато умный, черт те что, это тоже нечасто встретишь, и добрый, кажется: подбадривал меня, боялся, чтоб я опять не сорвался и пахучкой меня какой-то намазал - до сих пор воняю. В ногу заставлял идти. Правда, вот еще сержант этот, тоже человек замечательный, редкий, и это терпение его невероятное, вызывающее восхищение, завидное просто, как это он управляется с ним - ума не приложу, но уж очень конкретный какой-то, даже скучно становится - все дело да дело... и голос!.. Это ж надо такое - скрипит и всех пугает. Вот и все! Ну, правда, никто из них и в ум не возьмет, что я их друг, и от этого немного грустно.
- Ты что как соляной столб стоишь? - Вона-а, стоит припомнить, так он в ушах и скрипит. Деловой уж очень, хозяйственный. Там за холодную пищу набросился на бедного интенданта-обозника, здесь пересолили все ему... Никто-то ни в чем не угодит ему никогда!
- Плохо слышишь, что ли? - Сбоку от меня стоял сержант и как-то странно смотрел на меня. - Не надо расслабляться, не время, они вот-вот опять, надо думать, полезут... а ты где-то такое витаешь. У тебя все на мази, в порядке, готов?
- Я? Да... готов. Все в порядке... вот с патронами у меня не очень, просто худо.
- Так в чем же у тебя порядок? Э-э-э, да ты, я вижу, как из детского сада, действительно. Ты кто по профессии?
- По специальности, что ли?.. Никто, не успел еще, просто человек, по улицам бегал и немного киномехаником работал.
- Ого-о, ничего себе... Это немало, а говоришь - никто; и механика прекрасно, и бегать тоже уметь надо... А жить хочешь, человек?
- Еще бы, конечно... Кто ж не хочет-то?
- Ну вот видишь, как ладно получается... Это и надо делать сейчас, а потом и постоять успеем, и помолчать, и подумать... Вон их, бедолаг, сколько навалили... Ни за что ни про что, тоже ведь, поди, недурно бегали, хотели и постоять, и подумать... и кино посмотреть... Ах ты, боже ты мой, - как-то совсем сокрушенно выдохнул он. - Беда!! Ты поползай-ка между ними, собери, набей себе диски, пока обстановка позволяет.
- Ладно, сделаю! Сержант, правда, что ли - завтрак привезли или ты подбодрить хотел, агитировал?
- Завтрак?.. Нет, не думаю, сюда трудно просто. Какой завтрак, где?.. Кто тебе такое бухнул?
- Ну вот ты, стол, говорил, поставили, соли много вроде стоит, - ты говорил?
- Я говорил: соли много? Какой соли? Ничего не знаю... А-а-а! Вона куда ты дал... - Хохотнув, он цепко, пристально взглянул на меня. - Ты, должно быть, артист?
- Ну что ты... какой там артист... в школьном драмкружке участвовал, только и всего - это так. И то недолго, но потом... я из второго взвода автоматчик, командир отделения.
- Понятно... Вот уж и не знаю, как тебе объяснить... В одной из древнейших книг рассказывается, как одна женщина оглянулась, на что оглядываться и подсматривать не следовало, и сразу превратилась в соляной столб.
- Фокусницей была, что ли?
- Да-а-а... Я все забываю, что ты автоматчик... из второго взвода и боюсь - не очень поймешь... ты вот что... мы сейчас...
- Вот те на-а, почему же вдруг так-то? Гранаты вместе с тобой бросал и все тогда понимал, а здесь сразу оглупел и ничего не соображаю...
- Твоя фамилия... я все забываю...
- Смоктунович...
- Так ты... не русский, что ли?
- Почему же так-то? Самый обыкновенный русский, из второго взвода. - Не исключено, что я и дальше бы объяснял ему, откуда я такой автоматчик, но он, должно быть, устал говорить со мной и довольно сухо оборвал меня, сказав:
- Наберешь патроны и займи место у дороги. - И ушел.
Ну вот, и этот не состоялся - сбежал. Есть, есть во мне что-то такое, что пугает, отталкивает, заставляет бежать. Хорошо бы действительно, если повезет и буду жив, узнать эту скверну в себе, побороть ее и заиметь друга-двух возле себя - куда как недурно. Я бы заботился о них, они - обо мне, и всегда было бы с кем поговорить. Никто бы не сбегал. Вспомнились бинты на моих раненых. Как они там, жив ли "Безгрудый"? С этой мыслью я и поспешил в амбар в надежде узнать у санитаров о раненых, оставшихся в доме. Но ни санитаров, ни кого другого в темноте амбара не оказалось. Ни на какие мои возгласы и вопросы, брошенные в темноту, никто не ответил. Было неприятно глухо, и, когда глаза, привыкнув, стали различать окружающее, - в разных местах на сене удалось разглядеть человек шесть скончавшихся наших бойцов, перевязанных, но, увы, не смогших совладать со своими ранениями.
Узнать удалось только двоих. Один был едва ли не мой ровесник, ну года, пожалуй, на три, не больше, старше, и ничем особо себя не проявивший, разве только тем, что был большим любителем поспать. Где только мог притулиться там раздавался храп. Он умудрялся спать на ходу. Впрочем, никакая это не диковинка и не выдумка. Я не однажды ловил себя дремлющим на монотонном движении марша. Он же был большой специалист, профессионал, можно сказать. Помню, несколько растерянное лицо его, когда его понукали за то, что, задремав на ходу, он ударил козырьком каски идущего впереди в затылок.
- Команды "стой" не было, - вяло оправдывался он. - Если бы он шел как нужно... вперед, - неожиданно добавил он совсем неподходящее к нему, не его слово, чем и разрядил эту перепалку. В общем-то, он был славный малый, который относился ко всем ровно и добро. Не помню его фамилии, думаю, что ее и тогда-то мало кто знал - настолько он был неприметным, обычным и простым человеком. Мою фамилию тоже вряд ли кто знал тогда, я уж не говорю, чтоб помнить ее до сих пор. Ко мне и обращались: "сержант", "славянин" или "эй, слушай", а самое распространенное - "солдат". В силу моей худобы и сутулости еще и "доходягой", "костылем" нередко звали, и еще как-то, и все в этом же роде, так что я уж и не помню. Никому не приходила охота окликать меня по фамилии, тем более что она такая длинная, ничего собою предметного не выражающая и оттого непроста в запоминании.
Второй, кого удалось мне при скудном отсвете ночи, скупо пробивавшемся в распахнутую дверь, рассмотрев, узнать в глубине амбара, был личностью в высшей степени примечательной. Лет ему было 33-35, и, как вспоминается сейчас, человек он был молодой, полный сил и надежд, но тогда, на фоне всех нас - юнцов-сержантов, только что окончивших в глубине страны училища, новичков, попавших в порядком боями истерзанную, поредевшую часть - он выглядел совершеннейшим стариком. Фамилия его - Егоров, однако запомнилась фамилия не потому, что она проста и без труда ложится на память, а скорее, оттого, что с легкой руки заводилы-острослова, сократив ее, перелицевали в имя, прицепив к нему своеобразное в сочетании с именем определение животновод, таившее, на мой взгляд, некую загадку и привлекательность: "Егор-животновод". Ни на какого животновода, в моем представлении, он не походил и никогда им не был, а просто Егоров случаем подобрал где-то совсем крошечного, еще слепого котенка, бережно носил его за пазухой шинели и нежно кормил этот малый незрелый комочек из своей ложки. Славный симбиоз этот и послужил отправной точкой в его прозвище, он-то и понуждал, надо полагать, Егорова всегда держаться особняком. Однако, не котенок, не прозвище и не возраст самого Егорова выделяли его среди всего состава взвода. Вот уж, право, и не знаю - в чем здесь, как принято говорить сейчас, первопричина: характер ли такой, либо действительно его лета, как он, должно быть, полагал, давали ему право, но на любой вопрос, просьбу, обращение или даже приказ у него всегда был готовый ответ - "опять я?", либо "я-то тут при чем?", либо "я уже был", или "почему обязательно я?". Он был неиссякаем и неутомим в готовности выдать целую обойму падежей, склонений, изменений и всевозможных измерений этого самого "я", и только одно оставалось постоянным и неизменным - это то раздражение и неприязнь, с которыми он произносил это "я", словно оно ему так осточертело, что слышать о нем у него уже больше не было никаких сил.
Теперь Егоров был непривычно спокоен, лежал под шинелью на животе с закрытыми глазами, будто все еще продолжал прислушиваться к боли внутри. И, может быть, темнота рождала ту умиротворенность, но весь вид Егорова напоминал легко занемогшего больного, которому ставят горчичники или банки. Он терпеливо давил и без того приплюснутую щеку: "Опять я? Тут-то уж при чем я?" - это его всегда недовольное немое воскресила память. Я никогда не видел того котенка, только слышал рассказ о нем, но здесь, сидя на сене рядом с Животноводом, понимая всю несуразность, нелепость этого наваждения, я тем не менее не мог не думать о котенке и хотел увидеть его. Убеждая себя, что меня интересует лишь, что погубило Егорова, приподнял на нем шинель... Из-под гимнастерки в темноте белели бинты, по-видимому спина животновода была прошита автоматной очередью или пропахана осколками... Глазами я шарил вокруг Егорова по углам амбара, по каким-то темным доскам над головой, и хоть наверное знал, что без постороннего источника света не может быть никаких светящихся глаз, тем не менее ждал, что вот-вот где-нибудь вспыхнут два крошечных уголька и своим свечением уведут в то прекрасное время душевной свободы, когда была всего-навсего одна и единственная опасность учитель в школе по поведению, по глазам ли (тоже ведь, должно быть, какое-то свечение было), или по другим каким признакам заметит во мне, что заданный урок не готов, не выучен - вызовет к доске и поставит двойку. Но всюду было темно, тихо и пусто, как в склепе, а когда устоявшуюся тишину амбара вдруг прорезало ласковое "кис-кис-кис-с-с-с", и нежный мираж этот, отголосок мира и нормального жития, просвистев, растаял в запахах медикаментов, крови и сена, я еще какое-то время продолжал молча стоять на четвереньках, честно пытаясь понять - не сошел ли я с ума? Сознание, подстегнутое возвращением к реальности, настойчиво и жадно перебросило в пору детства, живо пропуская перед внутренним взором моим четкость образов и событий, словно раньше, когда все это происходило, оно было заснято на какую-то дорогую моей душе пленку и теперь, в трудные минуты, специально прокручивалось вновь, с тем чтобы показать: будучи ребенком, ты мог и переносил это, а сейчас тебе уже ого-го-го, почти девятнадцать, так что же ты, голубчик? И почему-то эти "просмотры", как бы разны они ни были, начинались всегда с одного и того же: кругом - бело, хруст снега под ногами. Снег сухой. Мороз сковывает дыхание, и я мечусь в переулке. По этой дороге я только что проходил - отчаянию моему, казалось, не будет конца... Валенком я разгребал, даже пинал малейшую неровность в снеге в надежде найти все же где-то оброненную только что купленную, новенькую коробку прекрасных, разноцветных, еще не отточенных карандашей! Снег, звеня, рассыпался веером... меня душило отчаяние... горе было разящим. Я не знал, куда себя девать настолько, что и по сию пору не могу пройти мимо магазина "Канцелярских товаров", чтоб хоть мимолетно глазами не обласкать это удивительное богатство нашей цивилизации - коробки цветных карандашей!
Был здесь и мой отец, и просвет в темном небе Сибири, и ослепительно яркая звезда, долго летевшая параллельно земле над нашим городом, появился почему-то и Егоров, что лежал теперь рядом, однако был осиротело примолкший, держал одну руку за пазухой шинели и, казалось, всячески старался избежать встретиться взглядом со мной. Его вытеснили деревья за кладбищенской стеной того же Красноярска, которые на фоне увядающего дня всегда образовывали точное очертание фантастически огромной головы кошки. Все-таки котенок, должно быть, нелепое желание увидеть этого маленького, неудачного поводыря по жизни родили рой этих воспоминаний. Выплыл из темноты и образ тетки моей Нади, что растила меня как родного сына, и матери - кроткого, сильного, загнанного работой человека, - все прошло передо мной так четко, ясно, что, помнится, нужны были определенные усилия, чтоб не остаться в плену этого ложного, успокаивающего возбуждения, иными словами - не впасть в забвение, не свихнуться.
Звук одинокого выстрела вернул реальность. Черная тень, соскользнув с дальних соседних построек двора, быстро подбежала к распахнутому амбару и на короткое время исчезла вовсе. Невероятная, сахарная белизна всего, что увиделось в проем двери, неприятно колола глаза, словно все окутали свежайшими крахмальными простынями. "Разве шел снег?" Ракета, косо упав где-то невдалеке, недовольно шипела, борясь со снегом. Феерия белизны так же неожиданно исчезла, как и появилась. Какое-то время, казалось, двор погрузился в непроглядный мрак. Не могу припомнить - когда же шел снег?.. Теперь надо к ним... набрать патронов... и ждать... каникулы, видно, кончались.
Хотел было набросить на Егорова шинель, да вдруг все стало ни к чему, и эта его причуда с котенком ранее таившая в себе много человечного, доброго, рождавшая желание тоже прихватить какого-нибудь куренка, цыпленка, щенка, показалась вдруг глупой, слащавой, совсем-совсем ненужной, даже противной. Конечно, это маленькое зверье отвлекало, согревало и долго поддерживало, однако, увы, не смогло уберечь его здесь - значит, суть не в этом... А в чем? И вообще есть ли она? Злой, мятущийся, не в силах остановиться на какой-нибудь определенной, одной доброй либо просто спокойной мысли, я вновь окунулся в промозглую сырость двора. Оказывается, в амбаре было тепло. Влажная мерзлость воздуха вызывала озноб. Надо успеть, пока темно и все в тумане. Это он покрыл все своею белой ленью. Странно - кругом тихо. И наших никого не видно, должно быть им так же тяжело и сидят где-нибудь у стен. Меня-то должен был бы кто-нибудь окликнуть, а вот ведь - молчок. Чтоб не случилось чего-нибудь непредсказуемого, я громко в голос выдохнул: "Господи ты Боже мой!" И долго стоял на месте, убеждая себя, что привыкаю к темноте, однако долго длиться этот самообман не мог - в амбаре было не светлее. Чувствовал, как вползала тошнота безысходности - нас мало, а их вчера черным-черно, да и за насыпью их, должно быть, не меньше. Ох, нехорошо на душе. Не хотелось никуда идти, вообще ничего не хотелось. Стоял, борясь с собою... Однако патроны нужны, и, если уж пойдут напролом, то хотя бы на время защититься, кто их знает, что они там надумали, для чего ракеты бросали?.. Привыкнув глазами к дышащей мгле, многого не узнавал, не видел. Вспомнилось, как вчера нас приводили сюда знакомиться с местностью. Теперь мы все это знаем, но только все куда-то исчезло, ушло, растворилось, и только стены амбаров то появлялись, проступая призрачными, загадочными островами чужих замков, то вновь проваливались в серую муть. Там, где за крышами вчера виднелся шпиль костела, было пусто и темно... Ничего кругом, кроме гиганта дерева впереди справа и дымчато-белесого плена двора. Однако дерево было столь белым, что и оно, казалось, вот-вот сольется с этим зыбким миром холодного серебра и если оно пока виделось, то только потому, что, разглядев тихо лежащих под ним на снегу людей, как бы задумалось и скорбно распростерло саван своих ветвей над ними. Да, лежат вот, как неровно вспаханное поле. Ни нерва, ни страха - мертвый покой и холодная тишина, а ведь у всех были мысли, были чувства, не могли не быть - где же все это? И хотя они лежали всюду, почему-то пошел к тем, что были в центре двора. Теперь только они могли выручить нас, оставшихся... Тяжело, мутно...