Умберто усмехнулся, услышав предположение Питера, что его отказ от занятий вызван ссорой с Агатой.
   «Не в этом дело, Питер! Агата подросла. Теперь моя очередь медовый месяц справлять!»
   Лусинда, услышав заявление Умберто, фыркнула.
   «Так ты ее так и не распечатал? То-то я смотрю — она смурная ходит!»
   «В кого у тебя такой язык злой! — покосился на нее Питер. — Мать Клара вроде добрейшей души женщина, а ведь родня тебе прямая!»
   «Нечего меня с бабкой сравнивать! — огрызнулась Лусинда. — Пожила бы, как я, полжизни при муже, полжизни одна — не такой мегерой бы стала!»
   «Ладно вам зубатиться! — вмешался Умберто. — Праздник у нас с Агатой, а вы ругаться принялись!»
   «Да мне-то что! — пожала плечами Лусинда. — Только жалко девчонку! У нее уж с полгода как периоды начались, а ты все ног воротишь! — Она взглянула на Умберто, не скрывая понятной ему усмешки, продолжила: — Я Ha ее месте давно бы тебя оседлала, никуда б ты не делся!»
   Умберто сделал вид, что не расслышал, и отвернулся. Вроде и неплохая женщина досталась Питеру в жёны, но иногда ее нрав пугал. Вот и сейчас: ведь последние деньки с пузом дохаживает, ноги пухнут, мочиться бегает чуть ли не в полчаса раз, а туда же — напоминает, что связаны они не только родством через Агату, но и многими месяцами общей постели. И хоть избавлялся он от ее запаха, отмывал ее сок со своей кожи, но всю память в тазу не выполощешь!
   «Не бери в голову, Умберто! — рассмеялся Питер. — Женушка моя изголодалась по ласке, сама полночи ворочается и мне заснуть не дает. А куда с таким животом? Там уже сын так пихается, что я чуть с кровати не слетаю!»
   «Сын — это хорошо! — через силу улыбнулся Умберто. — И тебе помощник будет, и матери поддержка! Может, до самого твоего возвращения продержится — так вообще красота! И снова рядом будете!»
   «Вот и я так считаю, — подхватил Питер. — На редкость все удачно получается! Так сколько тебя не беспокоить? — перевел он разговор на причину визита Умберто. — Неделю? Две?»
   «Пока не знаю! — ответил Умберто. — По тому времени, сколько я ждал, — и десяти лет будет мало!»
   Лусинда снова фыркнула. Питер даже ухом не повел в ее сторону.
   «Ну, десять лет я тебе не обещаю, — он встал, вышел из комнаты и уже из коридора крикнул: — но на первые дни хорошее настроение могу гарантировать!»
   Вернулся он с тяжелой корзиной, в которой звякнуло стекло, когда он поставил ее на стол перед Умберто.
   «Здесь пара бутылок шампанского для Агаты и бутылка рома для тебя! Не обессудь: когда у меня сын родится — нарушу твой покой, позову! Хотя какой там у тебя покой будет!»
   Умберто не стал отказываться от подарка, ведь сегодня у них действительно будет праздник. Он крепко пожал руку Питеру, поклонился Лусинде (она погрозила ему пальцем в ответ) и вышел из их дома.
 
   У них ушел весь день, чтобы подготовиться к первой ночи. В отличие от инженера, он не внес никаких изменений в обыденный уклад. Не появилось у него газовой плиты — была обычная дровяная печь, и потому Умберто натаскал из кладовки столько поленьев, сколько входило в отведенный для них угол в кухне, забив почти до потолка.
   Одну курицу Агата отварила, приготовив душистый легкий бульон, который можно будет пить прямо из глиняных кружек. Вторую курицу пожарила, охладила возле приоткрытого окна и переложила в эмалированную кастрюлю, плотно закрыв крышкой. Ее Умберто спустил в погреб, где мясо могло храниться по двое и даже трое суток. Туда же был спущен котелок с тушеными овощами, два кувшина свежевыжатого сока гуавы, собранный утром десяток яиц. Еще Агата напекла в духовке больших пресных лепешек, отчего весь дом пропах хлебом.
   Они пообедали почти на ходу (на печи продолжал готовиться их сегодняшний ужин, завтрашний обед и несколько последующих трапез), сидя друг напротив друга и соединив на столе руки. Фуйжоаду [12], оставшуюся со вчерашнего вечера, они ели ложками, под конец уже через силу. Хлеб, лежавший на глиняном блюде посередине стола, тоже ломали вместе, протягивая разом к нему руки и разрывая пополам.
   Сиесту они провели в постели, раздевшись донага. К полудню небо вновь стало затягиваться пеленой облаков, в доме, несмотря на раскрытые окна, было душно, а их тела, казалось, источали скопленный за годы внутренний жар.
   Агата стеснялась мелких юношеских прыщей, высыпавших у нее на висках и плечах одновременно с наливанием груди и округлением бедер. Заставив Умберто задернуть в спальне занавески, она торопливо разделась, избегая поворачиваться к нему спиной, и поспешно нырнула в разобранную кровать. Когда к ней присоединился муж, ему показалось, что ее тело сотрясает озноб. Однако это была всего лишь нервная дрожь — она прошла после первого же поцелуя, длившегося целую вечность и не сумевшего напоить никого из них.
   Она всегда была маленькой — и будучи девочкой и становясь женщиной. Умберто она не доходила и до плеча, но в постели различие в росте не имело значения. Было только жаль, что ее тело, которое он едва начал целовать, так быстро кончалось: десяток поцелуев на лицо с маленьким ртом, пять — на тонкую шею, по дюжине прикосновений губами к гладким ладошкам и голубым ниточкам вен на запястьях. Тяжелая, слишком быстро выросшая грудь потребовала больше времени, но зато мягкий живот закончился быстро.
   И тогда он усложнил игру, быстро проскальзывая губами вниз и лишь касаясь ее тела кончиком языка, и медленно возвращаясь вверх. Он целовал нежную кожу внутренней поверхности бедер с бледным родимым пятном с монетку в одно сентаво под правой паховой складкой, и девичьи прыщики над лопатками, которых она так стеснялась, и покрытую пушком заднюю поверхность шеи. Агата прыскала смехом от щекотки, но поднимала рукой длинные волосы вверх для его удобства и не пыталась сопротивляться.
   Он зарывался носом ей в подмышки и жадно вдыхал ее настоящий запах — запах женщины, которая живет, работает, ест и потеет. Слизывал бисеринки пота с поясницы, уверяя шепотом, что «настоящие лесные олени обожают соль» и прекрасно зная, что Агата никогда в жизни не видела оленей иначе как на оттисках гравюр в старинных книгах. Он перецеловал каждый короткий пальчик на ее ногах и уделил должное внимание тонким лодыжкам и твердым коленям, скрывающим беззащитные ямочки на обратной своей стороне.
   Он добрался до лона, столь знакомого по прошлым жизням, когда его ласкал и в него проникал Амбруаз Камон и Амилькар Гомеш, и столь неизвестного нынешнему Умберто Камоэшу. И он преодолел слабое сопротивление Агаты, потому что именно этого она от него ждала, и заставил ее разум покинуть голову, а наслаждение сгуститься в крестце. И взяв Евин ромб на ладонь, он повел Агату вверх по спиральной тропинке, проходившей сквозь белые, розовые, алые и багровые облака. Когда же она испугалась, что погибнет в одиночестве, лопнув изнутри, как кукурузное зерно в раскаленной духовке, он вернул ее в мир краткой болью присоединения и взорвался вместе с ней и внутри нее.
   Они очнулись спустя несколько минут в звенящей тишине, и Агата, вывернувшись у него из подмышки, уперлась ладонями ему в грудь и в тысячный раз задала единственный тревожащий всех женщин мира вопрос:
   «Ты меня любишь?»
   «Люблю! — ответил он, пытаясь разглядеть ее лицо, настолько близкое, что расплывалось в неясное бледное пятно. — Ведь я каждый раз возвращаюсь!»
   Она опустила голову ему на грудь.
   «А я каждый раз тебя жду!»
   Умберто шевельнулся, поправляя ее тело и укладывая его на себя полностью. Как желанна была эта тяжесть женского тела, едва вступившего в свой расцвет, еще не раскрывшегося полностью, застигнутого в скользящем шаге из вчерашней хрупкости в завтрашнюю силу! Он провел пальцами по узкой спине Агаты, свел руки на ее талии, дотянулся до подъемов, которыми начинались маленькие ягодицы.
   Как странно, — подумал он, даже не подумал, а ощутил в одно Длинное мгновение. Мы настолько друг на друга не похожи, разные до противоположности! Каждый из нас способен годами существовать обособленно: дышать, пить, есть, справлять надобности, испытывать собственную боль и личные удовольствия. Но вот она лежит на мне всем своим телом, с тонкими, как у птиц, костями и нежной кожей, думает неслышные мне мысли маленькой головой, а спина ее выгибается в такт моему дыханию, и ее грудь ощущает удары моего сердца яснее собственных. Я больше ее настолько, что сумей я обволочь ее тело своим, заключить в себе, как шершавый ананас заключает в своей сердцевине семена, я внешне бы ничуть не изменился. Зато насколько правильней это было, насколько целесообразней! Я смог бы чувствовать ее в себе каждое мгновение и защищать от жестокостей мира всем своим телом. Ведь именно для этого природа создала нас — жестких, грубых, больших и сильных, — чтобы мы служили женщинам панцирем, скорлупой. Если бы она чувствовала то же, что и я, она изо всех сил должна была стремиться проникнуть внутрь меня, спрятаться, уютно устроившись внутри и сонно посапывая. А вместо этого я — большой и сильный — стремлюсь прорваться внутрь ее маленького и слабого тела, пусть не всей своей массой, а только частью ее, прорваться и спрятать внутри нее еще меньший организм, вообще не способный к самостоятельному существованию!
   Как несправедливо устроен мир! — ощутил он в то же бесконечное мгновение. — Ведь я никогда не смогу иметь ее внутри себя и даже не смогу постоянно находиться с нею рядом! Потому что как только мы встретились, увидели и почувствовали друг друга, мы одновременно уже начали и расставаться. Еще не расходиться, нет! Но уже расставаться, как движущиеся навстречу по параллельным путям поезда: едва поравнялись головные вагоны и ты успел ухватить облик стоящего у окна другого поезда человека, как вагоны сдвинулись, и ты смотришь уже в другие окна. Так и мы — день прошел, и на следующее утро я вижу ее старше на один день, а она меня — на один день помолодевшего. Как будто ее день не истрачен на жизнь, а перешел от нее ко мне. Как будто извечный женский упрек: «Я отдала тебе всю свою молодость!» реализован в этом месте буквально.
   Они незаметно задремали и проснулись лишь к закату. Наскоро переделав неотложную работу, на веранде смыли с себя пыль согревшейся в бочках водой и направились в дом. Бобы совсем остыли, но холодные, в жирной подливке и с хлебом, казались еще вкуснее. Они перекусывали стоя, держа тарелки в руках и оставляя в них ложки, когда требовалось взять стакан или отломить кусок хлеба.
   «Ты как?» — спросил он, ставя опустевший стакан на стол.
   «Прекрасно! — заявила Агата. — Сейчас набью пузо, нальюсь шампанским и повалю тебя в койку!»
   «Да пожалуйста!»
   В свете керосиновой лампы глаза Агаты казались входами в тоннели, в конце которых дрожали отблески горящих факелов. Гигантская ее тень, отброшенная на стену, ломалась на дверцах шкафа, хаотично дергалась, пытаясь успеть за движениями хозяйки.
   Умберто отхлебнул прямо из горлышка, вытер губы ладонью.
   «Что ж, я готов!»
   «Вижу, что готов! — усмехнулась жена, опустив глаза. — Нужно еще постель перестелить — не люблю спать на мокром!»
   Через минуту они продолжили начатое днем, любили друг друга всю ночь и смогли заснуть лишь перед самым рассветом, обнявшись и склеившись животами.

7

   Едва заходящее солнце коснулось леса, как рядом с его диском, разрезанным облаками, в небо начал расти тонкий белый столб. Питер опустил с колена наполовину оструганную чурку.
   «Смотрите, еще одна ракета!» — негромко сказал он. Джону, сидевшему напротив отца, пришлось обернуться, а Умберто — поднять глаза.
   Столб дыма, оплывающий и будто оседающий под своей тяжестью книзу, постепенно отклонялся к северу. На острой его вершине можно было различить крошечную звездочку.
   «Да, еще одна! — повторил Питер. — Надо же, до перуанских Анд добрались!»
   «Время идет, — нахмурился сын, — а мы сидим здесь как партизаны, ничего не знаем, ничего не видим!»
   «А кто-нибудь из деревни ходил на запад?» — спросил Питер.
   «Нет. А зачем?» — удивился Умберто.
   «Как зачем? Интересно! По твоим рассказам, при движении на восток уходишь все дальше в прошлое, но тогда, если двинуть на запад — попадешь в будущее!»
   «Наверное, так и есть, — кивнул Умберто. — А чего мы там не видели?»
   «Ничего не видели! — с восторгом сказал Питер. — Слышишь! В отличие от прошлого — ни-че-го!»
   Умберто покачал головой, бросил взгляд на вихрастого Джона, с интересом слушавшего отца.
   «Да, может, там и людей-то нормальных нет, в будущем!»
   «Как это нет? — удивился Питер. — Куда ж они делись? Сам же видел — ракеты взлетают!»
   «Вот-вот, — усмехнулся Умберто, — может, этими ракетами и заканчивается человечество!»
   «Типун тебе на язык! — рявкнул О’Брайан. — Столько лет прожить — и ничему не научиться! Да мир с каждым годом только лучше становится, люди — добрее, жизнь богаче!»
   «То-то я и смотрю! При Тиберии вся Европа в лесах была, зубры, олени бродили! Медведей с кабанами от деревень не могли отогнать… Бога-аче! — передразнил он Питера. — И где сейчас те медведи? И шкур-то от них не осталось — все моль побила!»
   «Ну, за прогресс нужно тоже платить! — буркнул Питер. — Либо поля с городами, либо леса с медведями…»
   «Вот с этого и начинал бы! Там, где твой прогресс прокатился, землю под асфальт закатали, а люди в саранчу превратились: заработали, купили, сожрали, посрали! И снова: заработали, купили, сожрали… Раньше дом строили не для себя — для детей и внуков. И лес корчевали в расчете на то, что за плугом будут ходить поколение за поколением. А сейчас? — Умберто вытянул ногу в самодельном деревянном башмаке. — Обуви на сезон не хватает, Балтазар привозит одно дерьмо, через неделю рвется, через месяц разваливается!»
   «Нашел к чему придраться — к башмакам! — не сдавался Питер. — Сейчас никто не хочет годами пользоваться одними и теми же вещами. Хочется нового, свежего. Так зачем же тратить время и силы на тряпье, если оно уже следующей весной никому не будет нужно? Под это все и отлажено: поносил, выбросил, купил новое — еще лучше и красивей!»
   «…И все при деле, — подхватил Умберто. — Люди заняты, фабрики работают, деньги капают, мусорные свалки растут! Я про это и говорю: саранча, пожирающая все вокруг, но не из-за голода, а из любви к самому процессу жевания. А на то, что после нее остается смердящая пустыня, — плевать!»
   Питер промолчал и снова стал строгать ножом чурку. С одной ее стороны уже вырисовывалось корабельное днище, и Умберто непроизвольно покосился на это изделие: поплавать ему пришлось немало, но таких обводов корпуса видеть не приходилось.
   «А вот интересно! — О’Брайан через минуту прервал работу. — Женщины наши стареют, а мы молодеем — к этому я начал привыкать и даже считать естественным. Мужчины уходят, и процесс разворачивается обратно. Но почему это касается всех местных жителей, кроме Балтазара с Кларой? Они будто застыли в одном возрасте — ни туда ни сюда! Можешь объяснить?»
   «Это всегда так было, — неохотно сказал Умберто. — Они родители…»
   «А я кто — стручок бобовый? Вон, сын напротив сидит!»
   «Ты не понял! — мотнул головой Умберто. — Балтазар с Кларой — родители всей деревни. Любая женщина здесь — от их корня. Это мужчины чужие бывают, вроде нас с тобой, да и то — как женщин местных причастились, стали вровень с местными. А Отец с Матерью будут жить, пока снова Христос не явится!»
   «Во! — удивился инженер. — Что еще за сказка про второе пришествие? Сколько здесь прожил — ни разу не слышал!»
   «Точно? Хотелось бы тогда знать: ты с Лусиндой хоть о чем-то разговариваешь, или только за столом с ней сидишь, да на пару кровать разбиваешь?»
   «Полегче!» — предостерег Питер, схватив за руку и показав глазами на Джона.
   «Ага! — осекся Умберто. — Но все же до чего хитрющая эта Лусинда! При Казимиро рта никому не давала раскрыть — прям хлестало из нее болтовней! А ты, видать, из другого теста, приструнил маленько!»
   Умберто, впрочем, и сам был не против скоротать вечер за умным разговором.
   «Если хочешь, могу рассказать! — предложил он. — И Джону не вредно послушать! С тебя стаканчик огненной воды — и старый индеец готов петь до утра!»
   «Прибедняйся! — усмехнулся Питер. — В тебе если что и осталось старого, так одна память! Ладно, будет тебе выпивка!..»
   Питер скрылся в доме, откуда почти сразу же раздались женский и мужской голоса, с каждым мгновением набиравшие обороты. Умберто ухмыльнулся: власть Питера над Лусиндой оказалась недостаточной, чтобы та промолчала в вопросе о расходе выпивки.
   О'Брайан появился через минуту, держа в руках бутылку и пару стаканов. Настроение у него испортилось. Скривившись, он сунул Умберто стакан, свинтил крышку с бутылки.
   «Не хотел пить, но сейчас из принципа выпью!» — буркнул Питер.
   Тут же из-за открытого окна послышался высокий голос Лусинды:
   «Давай-давай! Начинай пить каждый вечер! Хороший ты пример сыну подаешь!»
   «Если хочешь, и тебе налью! — отозвался Питер. — Только не подслушивай из-за занавесок, как шкодливая девчонка!»
   Что буркнула жена — Умберто не расслышал, но с трудом сдержал улыбку, когда она выскочила на веранду с пустым стаканом, сжимаемым как древко флага. Питер разлил ром, и Лусинда скрылась в доме. Судя по звяканью стекла — разбавляла напиток лимонным соком и добавляла сахар.
   «Давай, рассказывай!» — потребовал Питер, когда они сделали по глотку.
   И Умберто начал историю Балтазара, как он слышал ее от самого Отца.
   «Было это в конце семнадцатого века — точные года Балтазар не помнит, но голландцев уже вовсю поперли с северо-востока. Они уезжали, оставляя дома и поля, засаженные сахарным тростником, зачастую выжигая все за собой, чтоб ничего не досталось переселенцам из Европы. Как раз в это время прошел слух, что в глубине страны нашли золото, много золота, выходящего жилами на поверхность и лежащего россыпями в ручьях. Конечно, все это касалось других земель, расположенных гораздо южнее, между реками Парана и Сан-Франсиско, там, где сейчас штат Минас Жерайс. Но Балтазар тоже решил попытать счастья и углубиться в сельву вдоль Амазонки, видимо, не желая смешиваться с толпой, рвущейся на юг. Он собрал последний урожай, продал дом, землю и почти всех рабов, нанял индейцев, запасся свинцом и порохом, приказал молодой жене собрать вещи и сразу по окончании сезона дождей углубился в лес во главе каравана.
   Ты, наверное, представляешь, что значило в то время пробиваться через сельву, где и звериных троп отродясь не бывало — настолько быстро все зарастает кустарником и лианами, где под ногами либо чавкает болотистая почва, либо они по колено проваливаются в гниющие листья. Где папоротники вырастают выше человеческой головы, а в лесу невозможно найти дров для костра — настолько все пропитано влагой.
   Тем не менее, караван смог углубиться в лес на несколько десятков миль, прежде чем начались первые серьезные неприятности. Сначала у экспедиции отсырела и испортилась мука, потом завоняла солонина. В довершение всего, пробираясь по заболоченной низине, они истратили весь запас питьевой воды и попробовали пить из луж. В экспедиции начались рези в животе и кровавый понос. Они были вынуждены остановиться в этом месте на несколько дней, по истечении которых похоронили четверых индейцев и троих последних рабов. Сам Балтазар и Клара не умерли только благодаря чаю, на питьё которого они перешли в попытке закрепить кишечник. А, может, дело оказалось в роме, который начали добавлять в воду. Как бы то ни было, они остались в живых и не позволили умереть остальным участникам похода.
   Через два дня пути экспедиция выбралась из болота на возвышенность и вскоре набрела на этот ручей, бегущий в сторону Амазонки. Индейцы потребовали возвращения. Балтазар попросил три дня на размышления, в течение которых обшарил ручей сверху донизу в поисках золота, — и ничего не нашел. Поэтому он ответил индейцам отказом и пригрозил недовольным оружием.
   Закончилось это для него печально: единственный белый мужчина посреди дикого леса не мог оказать должного сопротивления десятку взбешенных индейцев. Убивать их не стали. Балтазара обезоружили, избили палками, но его жену даже пальцем не тронули. Имущество, естественно, разграбили, перепились ромом и исчезли на следующий же день. Пьянкой смогла воспользоваться Клара, ночью выкрав у индейцев топор, нож, пару одеял и запрятав все это в лесу. Не знаю, о чем думала бы на ее месте любая другая женщина, на глазах у которой с кровавой пеной в горле умирает муж, но Клара будто заглянула в будущее и заботилась только о нем…»
   Умберто вздохнул, взглянув на опустевший стакан.
   «Я еще не утомил тебя своим рассказом?»
   «Отнюдь!» — возразил Питер.
   «Тогда плесни еще, и я продолжу!»
   Питер без возражений добавил ему и налил себе — не больше, чем на два пальца.
   «Когда индейцы ушли, и Клара осталась наедине с Балтазаром, дышавшим все тише, потому что его пробитые легкие заполнялись кровью, она не смогла придумать никаких средств облегчить страдания мужа, кроме как снять с него перепачканную в крови и грязи одежду и обмыть тело — благо что ручей протекал совсем рядом. Так она и сделала, принося воду одеялом…»
   В ответ на удивленный взгляд Джонни, Умберто пояснил: «У них ведь ничего не осталось, кроме топора, ножа и одеял. Вот она и придумала — мочила одеяло в ручье, сворачивала его комом, поднималась к шалашу, в котором страдал Балтазар, и выжимала на него все, что смогла донести, а потом протирала тело влажной тканью.
   Переворачивать его она побоялась, — продолжил Умберто. — И поэтому оставила лежать так, как положила вначале, едва дотянув впавшего в беспамятство мужа до временного убежища. Ну, а потом сделала единственное, ей остававшееся — прилегла с ним рядом и постаралась согреть его остывающие ноги. И лежала так до полудня, то впадая в дремоту, то приходя в себя, пока не почувствовала, что умирающий вдруг покрылся испариной, а саму ее начало колотить в ознобе.
   Однако к вечеру Балтазару вдруг полегчало. Он больше не хрипел, а только стонал, по-прежнему не открывая глаз и будто пытаясь говорить, но так неразборчиво, что Клара, сколько она не силилась, понять его не смогла. Она не ела весь этот день и всю последующую ночь, а когда утром муж очнулся и попросил пить, сама еле смогла спуститься к реке и затащить наверх мокрое одеяло.
   Балтазар выздоравливал с поразительной быстротой, несмотря на меню из древесных улиток и дождевых червей, которых Клара выковыривала палкой и очищала от съеденной ими земли, продавливая между пальцами и споласкивая в ручье. Ну, а когда муж смог говорить, не задыхаясь после каждого слова, то и рассказал ей о своем видении.
   С его слов, после того как белый свет померк в глазах от удара прикладом, он оказался в странном месте, где вместо солнца от горизонта до горизонта светилось низкое багровое небо. Он проваливался в песок, текущий быстрее воды, и песок этот был настолько холодный, что обжигал сильнее пламени. Чем больше Балтазар барахтался, тем глубже увязал. Сначала он погрузился по колено и даже не очень испугался, но когда попытался вытащить одну ногу — вторая провалилась по пах. Вскоре он утонул по самую шею, и над поверхностью оставались только вздернутые вверх руки и запрокинутая голова. В этот момент он услышал шорох приближающихся шагов и рядом с воронкой, почти поглотившей Балтазара, остановился человек.
   Был ой худ настолько, что выпирающие кости почти прорывали изнутри кожу, а из одежды имел только обрывок грязной ткани, обмотанной вокруг чресел. И еще заметил Балтазар рубец на его груди, старый и бледный, будто ударили когда-то человека широким мечом под сердце.
   «Тебе хорошо здесь?» — спросил человек, присаживаясь на корточки возле ямы.
   «Я умираю! — прохрипел ему снизу Балтазар. — Помоги мне!»
   Человек покачал головой.
   «Это не мое дело! — ответил он. — Ты сам вырыл себе эту яму и сам в нее влез. Почему же я должен тебя вытаскивать?»
   «Я не знаю, как здесь оказался!» — прохрипел Балтазар и попробовал дотянуться до человека рукой, но только расшевелил край воронки, и песок полился вниз тонкой струйкой, засыпав его до самого рта. Чтобы не захлебнуться, Балтазар так сильно запрокинул голову, что затрещали сведенные мышцами шейные позвонки.
   «Как же не знаешь? — удивился странный человек, слегка отодвинувшись от ямы, подползавшей к нему под ноги. — Ведь ты сам заставил добрых людей увести себя далеко-далеко от дома, да еще напал на них, когда они захотели вернуться, и угрожал им смертью! Разве не так?»
   «Так! — признал Балтазар. — Но ведь я не убил никого из них!»
   «Ты просто не успел! — покачал головой странный человек. — Будь у тебя больше времени, наверняка отправил бы сюда двух, а то и трех из них!»
   Балтазар не чувствовал своего тела. Казалось, оно полностью растворилось в песке, а голова просто воткнута в дно воронки. Даже торчавшие по бокам руки ему не подчинялись, а сведенные судорогой пальцы походили на высохшие древесные сучья.
   «Я должен умереть?» — спросил он, собрав последние силы.
   «Не знаю, — пожал плечами человек. — У тебя еще несколько минут, чтобы позвать на помощь. Если никто не явится — я просто засыплю тебя. Это не больно, поверь! Дышать тебе не нужно, смотреть здесь не на что. Ты уснешь, и для тебя все закончится…»