18 января 1958
   Мирный
   Сегодня в Комсомольскую прилетели Толстиков и главный инженер экспедиции Парфенов. У них тотчас началось совещание с Бабарыкиным, Николаевым и Фокиным. Обсуждались маршрут колонны, проблемы снабжения, ремонта и складов. Может быть, в Советскую направят больше тракторов, чем предполагалось. Тогда они будут легче нагружены, а в пути, которого никто толком не знает, это большой плюс.
   Разговор идет достаточно резкий. Дипломатическими любезностями тут не обмениваются. Бабарыкин высказал весьма тяжелые упреки по поводу снабжения и по поводу того, что на Комсомольской оказалось меньше горючего, чем было предусмотрено. Некоторых товарищей он охарактеризовал весьма язвительно. Толстиков и Парфенов часть упреков приняли, а часть сочли чрезмерной претензией Бабарыкина. Некоторые недостатки уже ликвидированы. В тот миг, когда я покидал совещание, шел спор о тонне картофеля, которую требовал Бабарыкин и которую Толстиков отказывался давать, потому что до создания станции Бабарыкину негде ее держать. Конкретность спорных вопросов, достаточно глубокая заинтересованность обеих сторон, не тратящих времени на всякую ерунду вроде гардин с цветочками, в том, чтобы создание Советской прошло благополучно, - все это порождало уверенность, что если не через месяц, то через месяц с четвертью станция будет открыта. Уходя из комнаты, в которой стояла вся аппаратура и жили все зимовщики Комсомольской, я взглянул напоследок на пятерых мужчин, сидевших в синем табачном дыму и споривших о картошке.
   Я распрощался с Фокиным, Сорокиным и Ивановым. Может быть, мне и придется еще пролетать над Комсомольской, но приземляться - вряд ли.
   Эта маленькая станция на холодной макушке Антарктики стала для меня, благодаря людям, такой своей, такой близкой, такой родной, такой попросту милой, что мне захотелось как можно теплее поблагодарить хозяев, но что-то сжало мне горло, и мне не хватило русских слов. Я обнялся с друзьями в холодной передней. От нашего дыхания образовалось над головами белое облако. Мы стояли и хлопали друг друга по спине руками в огромных рукавицах. Потом я побежал к самолету, моторы которого уже ревели. Там стоял у своего трактора Саня Морозов. Ручища у него и вправду как у кузнеца, - мое плечо от его удара опустилось на полметра. Мы сказали друг другу на прощание несколько слов, и я влез в самолет. Моторы заработали во всю мощь, металлическую лестницу втянули внутрь. Громадные лыжи помчались по заснеженной стартовой дорожке. Самолет грузно и с трудом оторвался от нее. Сквозь замерзшее окно я увидел домик станции, тракторы, сани с жилыми кабинами - весь поезд, обвивший кольцом склад горючего, радиомачту, красное знамя на высоком шесте и человека, обдуваемого низкой, до колен, поземкой, Наверно, это был Иванов.
   В Мирный я возвращался на самолете Перова. Сначала видимость была плохой, погода облачной, и мы летели словно в молоке. Но ближе к берегу видимость стала прекрасной. Снежный покров под нами уже не такой монотонный - и сам он, и узоры на нем все время меняются. Одно место было похоже на полянку, усеянную белыми грибами-боровиками. Ветер-фокусник намел аккуратные холмики снега - они отбрасывали тень и были абсолютно похожи на боровики.
   На высоте двух тысяч двухсот метров перед нами открылась огромная ширь могучей и своеобразной панорамы Антарктики. До моря еще было девяносто километров, но казалось, что оно совсем рядом. Мы видели открытую воду, белые айсберги и даже трещины на льду. Отсюда я впервые увидел шельфовый ледник Шеклтона - ледяной массив, который на восток от Мирного врезается выступом в море Дейвиса и круто обрывается над водой снежно-белым барьером. Ясно был виден остров Дригальского, похожий на большое пирожное с пышным верхом или на щедро обсыпанную сахарной пудрой булку, лежащую на воде, словно на черном противне. Мы различали, как материковый лед у берега прорезают глубокие трещины. Их рисунок определял формы и размеры будущих айсбергов. Море Дейвиса уже стало свободней ото льда, а лед на рейде Мирного хоть и сильнее изборожден разводьями и уже не так плотен, как неделю назад, но все-таки еще держится.
   Примерно в тридцати километрах от Мирного мы пролетели над двумя "Пингвинами". Они шли с довольно хорошей скоростью по направлению к Пионерской. Каждый волок сани, но с небольшим грузом. Тракторы, которые мы видели в Комсомольской, выглядят гораздо более мощными.
   Мирный встретил нас бархатно-мягким, теплым, ароматным воздухом, которого тут сколько угодно. Хотя снег здесь глубокий и рыхлый (он уже тает), ходить тут в сравнении с Комсомольской совсем не утомительно. Чувствуешь себя как дома.
   Да, как дома. Я не был здесь целую неделю. Один из моих соседей по комнате - безупречно вежливый, хорошо воспитанный, интеллигентный человек, который во время плавания страдал при мало-мальском волнении не только от морской болезни, но и от стыда за нее перед другими, - отказался от участия в морской экспедиции на "Оби" явно из страха перед морем и в Мирном только тем и занимается, что со слезами на глазах измеряет по карте расстояние до Порт-Луи, куда направилась "Кооперация", и обратно да подробно высчитывает, сколько он получит суточных за свое сидение в Мирном. На меня он смотрит как на болвана, поскольку я приехал сюда за свой счет и по своей воле. А душа у него настолько нежная, что он того и гляди начнет по утрам целовать руку своему товарищу. Этот милый сосед разложился так, что у меня нет уголка на столе, чтоб работать, и стула, чтоб сидеть. Слава богу, что хоть кровать не тронул.
   Он любит поговорить о киноактерах и писателях - в Москве у него, безусловно, необычайно изысканные знакомства. Когда же я, не желая ни в коем случае мешать ему, пытаюсь тихо выскользнуть за дверь со своим блокнотом, он прерывает разговор о какой-то актрисе, вся подноготная которой ему доподлинно известна, и с приторной улыбкой напоминает мне о том, что завтра моя очередь убирать комнату.
   В поисках свободного стола направляюсь к радистам. И по пути на радиостанцию испытываю приступ тоски по Комсомольской, по ее людям, по камбузу, по тамошним вечерам, по чистке картошки, по той свободной, непринужденной, трудовой и подлинно товарищеской атмосфере, в которой мало кислорода, но много человечности.
   А один из моих соседей, эта угасающая свеча, этот юноша с кротким женским голосом, который жалуется на то, что чай здесь пахнет пингвинами, который сейчас, наверно, подсчитывает свои суточные и удивляется тому, что он в силу жестокости жизни должен был ехать за ними в Мирный, хотя почтальон мог бы принести ему те же несколько тысяч прямо в постель, - этот мой сосед остается для меня самой неразрешимой загадкой Антарктики.
   20 января 1958
   Вчера весь день спал. Видно, Комсомольская меня утомила.
   Сегодня по Мирному трудно ходить. Пурга. Поселок захлестывают порывы вьюги, нахлынувшие с материка. В трех шагах почти ничего не видно. Двигаться можно только боком или чуть ли не на четвереньках. Двери заносит. За стенами не смолкает унылое и грозное пение пурги. Самолеты не летают. А ведь это всего-навсего летний буранчик. Что же тут творится холодной полярной ночью, когда скорость ветра достигает пятидесяти метров в секунду?
   Но надо увидеть хотя бы такую метель, чтобы полностью понять последние страницы дневника Скотта, написанные во время пурги километрах в двадцати от склада запасов. Перед ними была снежная буря и смерть, а за спиной у них лежал самый, вероятно, трагический поход в истории антарктических открытий. Листаю дневник Скотта:
   "Вторник, 16 января. Лагерь 68. Высота 9760 футов. Температура -23,5ь [-31ьЦ]. Сбылись наши худшие или почти худшие опасения. Утром пошли бодро и прошли 7 1/2 миль. Полуденное наблюдение показало 89ь42' южн. широты. После завтрака мы собрались в дальнейший путь в самом радостном настроении от сознания, что завтра будет достигнута цель. Прошли еще около двух часов, как вдруг Боуэрс своими зоркими глазами разглядел какой-то предмет, который он сначала принял за гурий. Он встревожился, но рассудил, что это, должно быть, заструга. Полчаса спустя мы разглядели черную точку впереди, и вскоре убедились, что это не могло быть естественной чертой снежного ландшафта. Когда подошли ближе, точка эта оказалась черным флагом, привязанным к полозу от саней. Тут же поблизости были видны остатки лагеря, следы саней и лыж, идущие в обоих направлениях, ясные отпечатки собачьих лап, причем многих собак. Вся история как на ладони: норвежцы нас опередили. Они первыми достигли полюса. Ужасное разочарование! Мне больно за моих верных товарищей...
   Конец всем нашим мечтам. Печальное будет возвращение ...
   ... Великий боже! Что это за ужасное место и каково нам понимать, что за все труды мы не вознаграждены даже сознанием того, что пришли сюда первыми! Конечно, много значит и то, что мы вообще сюда дошли.
   Среда, 21 марта. Лагерь 60 от полюса. В понедельник к вечеру доплелись до 11-й мили от склада. Вчера весь день пролежали из-за свирепой пурги. Последняя надежда: Уилсон и Боуэрс сегодня пойдут в склад за топливом.
   Четверг, 22 и 23 марта. Метель не унимается. Уилсон и Боуэрс не могли идти. Завтра остается последняя возможность. Топлива нет, пищи осталось на раз или на два. Должно быть, конец близок. Решили дождаться естественного конца. Пойдем до склада с вещами или без них и умрем в дороге.
   Четверг, 29 марта. С 21-го числа свирепствовал непрерывный шторм с WSW и SW. 20-го у нас было топлива на две чашки чая на каждого и на два дня сухой пищи. Каждый день мы были готовы идти - до склада всего одиннадцать миль, - но нет возможности выйти из палатки, так несет и крутит снег. Не думаю, чтобы мы теперь могли еще на что-либо надеяться. Выдержим, до конца. Мы, понятно, все слабеем, и конец не может быть далек.
   Жаль, но не думаю, чтобы я был в состоянии еще писать.
   Р. Скотт"
   Последняя запись: "Ради бога, не оставьте наших близких!"
   Все это уже читанное, знакомое. Но одно дело читать книгу Скотта в Таллине, в тихой, спокойной комнате, и другое дело - здесь, после того, как на улице, где бушует пурга, едва-едва нашел свою дверь. И снежный шторм бушует здесь не за строчками, а за стенами.
   21 января 1958
   "Кооперация" идет хорошим ходом. День назад она выбралась из полосы сильного, одиннадцатибалльного шторма. Она покрывает ежедневно двести сорок - двести пятьдесят миль и даже прошла в один из дней двести шестьдесят семь миль. Вполне реально, что она вернется в Мирный 12-13 февраля.
   Мне все никак не удается попасть на Восток. Самолеты не летают. Толстиков тоже все еще в Комсомольской, а без его разрешения полететь не удастся.
   22 января 1958
   Сегодня Мирный печален. Ночью из Комсомольской привезли тело Николая Алексеевича Чугунова, молодого инженера-аэролога. Он четвертый из советских полярников, погибших в Антарктике. Во время первой экспедиции погиб тракторист Хмара, провалившийся с трактором под морской лед. Во время второй экспедиции обломившийся барьер погубил двух курсантов с "Лены". Чугунов четвертый.
   Он отравился на Комсомольской газом, когда варил обед для участников тракторной колонны. Спасти его не сумели.
   Я не знаю Чугунова, так как он приплыл сюда на "Оби", но уверен, что на Комсомольской мы встречались, даже, вероятно, болтали, а может быть, сидели рядом в кино. Его спутники говорят, что он был хорошим товарищем, чудесным человеком.
   Утром, еще до того, как узнал о смерти Чугунова, читал новеллу Колдуэлла "Полевые цветы". Возможно, так мне теперь только кажется, но мне чудилось, что где-то рядом ходит смерть. В самом деле, можно написать книгу и употребить при этом миллион слов, из которых каждое будет правдой, но не в человеческих возможностях написать в прошедшем времени: "Я умер". Кто-то другой пишет: "Он умер". Чугунов умер. Наверно, завтра на Комсомольскую вылетит вместо него другой инженер-аэролог. Жизнь не останавливается, она идет вперед, тронется дальше и тракторный поезд, но уже без Чугунова. Он был молодой человек, перед самой поездкой в Антарктику женился. Дня через два мы его похороним в Мирном, на берегу моря Дейвиса.
   И все-таки след его останется на белой странице Антарктиды.
   24 января 1958
   Очень сильный ветер, вернее, шторм. На юге - на Пионерской, на Комсомольской, на Востоке - хорошая погода. В Оазисе тоже хорошая погода, но над Мирным воет и свистит буря. Есть в этом что-то родное, хотя из-за нее и откладывается моя поездка в Оазис. Завтра-послезавтра туда улетят три последних самолета, и потом связь с Оазисом прервется надолго, поскольку вертолет возвратится обратно в Мирный. Сгорбившись от ветра, я по десять раз на день хожу к летчикам и спрашиваю, не устанавливается ли погода и не полетим ли мы. Но погода не устанавливается.
   Да, в сегодняшней буре есть что-то родное. Придя к нам с юго-востока, она сумела наконец привести в движение лед на море Дейвиса, точнее, на рейде Мирного. Там, где вчера была только узкая, видная лишь с самолета трещина, уже чернеет между кромками белого льда расширяющаяся полоса чистой воды. Сколько раз я видел ледоход на море, нагромождение льдин на берегу, но тут все иначе, движение здешних льдов исполнено медлительности и величавого спокойствия, тяжелые, словно бы чугунные айсберги упрямы, и на глаз кажется, что они не перемещаются. И все-таки лед тронулся, - значит, лето пришло, хотя вода, выглядывающая порой из-под пляшущей завесы шторма, на вид совсем ледяная, такая же, какой она бывает в мелких эстонских проливах с середины ноября до конца декабря.
   У-хуу! У-хууу! У-хууу! - плачет над Мирным буря. На спине вертолета дрожат лопасти подъемного винта, на метеорологической площадке гудят натянутые провода, порывы бури расшвыривают птиц, пустые ящики переворачиваются с боку на бок. Но все тут, сотрясаемое сейчас бурей, уже пропитано духом человеческого жилья. Если бы еще пустить по ветру несколько осенних листьев да обломков камыша и посадить на крышу каркающую ворону с распростертыми крыльями, то была бы полная картина октябрьской непогоды в эстонской деревне. Только море в Мирном другое, более свирепое и холодное, оно выглядит необычайно могуче со своими белыми ледяными обрывами, со своими плоскими айсбергами на черной воде.
   Сегодня в девять часов вечера были похороны Чугунова.
   Мы собрались у метеорологической площадки. Люди в ватниках с опущенными на шапки капюшонами шли, сгорбясь, против ветра. Шли так, словно несли на своих плечах весь лед Антарктиды и всю тяжесть смерти. Гроб, обитый кумачом, поставили на тракторные сани. В почетном карауле стояли товарищи Чугунова метеорологи и аэрологи. Буря рвала на них ватники и капюшоны.
   Выступали Бугаев, Толстяков и Трешников. Это мужественные люди, знающие, что такое риск и во имя чего стоит рисковать. Если бы я записал их речи слово в слово, они показались бы холодными. Но смерть всегда угнетает, она всегда тяжела, а в нашем небольшом коллективе она втройне тяжелей. И особенно тяжела для тех, на кого возложена большая ответственность.
   Гроб с телом Чугунова отнесли на морену неподалеку от Мирного. Мы погребли его здесь до той поры, когда лед на море Дейвиса снова окрепнет. Тогда гроб перенесут на один из островов на рейде Мирного, где уже спят двое товарищей покойного, погибшие под обломками барьера.
   Салют из охотничьих ружей. Из-за воя ветра он слышен слабо.
   Вспоминаю название книги Зегерс "Мертвые остаются молодыми". И потом, уже в комнате Якунина и Яковлева, долго еще думаю о смерти. Я надеюсь, что она пока очень далека от меня. А может быть, она и поблизости - в расстоянии двух-трех дней. И если я в самом деле принес какому-нибудь человеку несколько дней или часов счастья, если я протянул ему руку в тяжелую минуту, то пусть в награду за это на душе у меня в последний час будет светлее, чем сегодня.
   Буря плачет над Мирным.
   25 января 1958
   В Антарктиде надо быть терпеливым. Этот большой материк требует большого терпения. Полетишь куда-нибудь на денек, а погода испортится - вот и просидишь там неделю или даже месяц, если не повезет, и сколько ни мечись, сколько ни нервничай - толку не будет. Здешние расстояния, длиной в сотни километров, пешком не отмахаешь, а от ругани ни теплей, ни холодней не станет.
   Самолет "Ли-2" еще утром был загружен и подготовлен к отлету в Оазис, но сильный ветер все не унимается. Проходит время завтрака, часы тянутся и тянутся, словно нить из клубка шерсти, и вот наступает время обеда.
   В 14.15 самолет все-таки стартует. Пилоты - Рыжков и Григорьев. Пассажиров трое: начальник гляциологического отряда Закиев, врач Мирного Лифляндский, направляющийся в Оазис к больному радисту, и я. Прямая нашего курса пролегает почти прямо на ост, к сотой восточной долготе.
   Все еще очень сильный южный ветер начинает трепать самолет уже над Мирным. Справа от нас простирается Земля Королевы Мэри, слева и прямо под нами - море Дейвиса. Оно полно айсбергов и белеющих льдин, оторвавшихся от берега. Между ними темнеют большие участки чистой воды. Видимость хорошая, отчетливо различаешь резко очерченную кривую материкового льда, то сплошную, то рваную.
   Летим над ледником Хелен. Он находится чуть восточнее Мирного. Корявые, складчатые, потрескавшиеся айсберги - где сгрудившиеся в одно место, а где разбросанные как попало - образуют внизу чудовищный, невообразимый хаос. Что за силища, что за тяжесть! А место рождения всех этих айсбергов, отчетливо видных с самолета и похожих на гигантские белые паромы, плавающие по летнему морю, - ледник Хелен, залитый сверху донизу ослепительно ярким солнцем. Почему таким красивым в своей дикости и мощи местам даются женские имена?
   Хелен остается позади. Теперь под нами спокойный и белый морской лед: слева океан со своими айсбергами и темной холодной синевой, а справа крутой барьер материкового льда и пологий купол Антарктиды, на котором лежат облака. Внизу по кромке льда ползают тюлени, которых здесь много. В одном стаде я насчитал двадцать два тюленя.
   Ледник Роско. Он выглядит более спокойным, чем ледник Хелен, хотя на карте он кажется более пространным и диким. Ледник Хелен, очевидно, потому произвел на меня впечатление такой мощи и, можно сказать, активности, что курс наш пролегал над его выступающим в море мысом.
   Справа по-прежнему материк - Земля Королевы Мэри, но с глаз уже скрылась чистая вода на севере и под нами простирается огромное и однообразное белое ледяное поле. Внизу шельфовый, то есть плавучий, ледник Шеклтона, один из крупнейших ледников во всей Антарктике. Я представлял его совсем иным, более беспокойным, хаотичным и живым, сильнее изборожденным трещинами. Оказывается, ничего подобного. Даже остров Массона, находящийся посередине этого ледника, в ста пятидесяти километрах от Мирного, и тот не может оживить белой пустыни. Он, правда, большой и, вздымаясь, образует огромный горб, но и его земля совершенно погребена подо льдом и снегом. Кажется, что это вовсе и не остров, а сугроб гигантских размеров. Мы не видим его затененной стороны, и это еще более увеличивает сходство острова с сугробом.
   15.30. Кое-где справа виднеются выступающие из материкового льда темные обнаженные скалы. В мертвом царстве, где единственными проявлениями жизни являются перемещения льдов, игра ветра со снегом и сверкание солнца, эти круглоголовые, словно тюлени, темные скалы кажутся какими-то живыми и дружелюбными.
   Летим над ледниками Денмана и Скотта. А затем перед нами Оазис Бангера. Где-то там, посередине, расположена наша станция Оазис, но мы ее не видим. Оазис Бангера окружен ледниками. Между ними вздымаются, словно на фантастическом или лунном ландшафте, бурые конусы приземистых скал. Сверху этот ландшафт выглядит диким, бездушным, угрюмым и унылым - оазис, где жизни не больше, чем на ледниках.
   Но через несколько минут Оазис Бангера уже скрылся из виду. Мы не смогли приземлиться. Там бушевал шторм - двадцать пять метров в секунду. Нас болтало так, что весь Оазис слился в одно сплошное бурое пятно.
   Пришлось повернуть назад. Завтра полетим снова.
   Сегодня "Кооперация" прибыла в Порт-Луи.
   26 января 1958
   Утром снова отправились на аэродром, чтобы лететь в Оазис. Ветер был сильный, стоявший самолет содрогался от его порывов. Сидели, курили, ждали. Но так ничего и не дождались. Как нам сообщили по радио, вертолет, вылетевший из Оазиса на аэродром, расположенный в двадцати пяти километрах от Оазиса, вернулся обратно, так как над скалами слишком сильно болтало. Но попасть в Оазис с аэродрома близ него можно только на вертолете, если же его не пришлют за нами, лететь бессмысленно. Дорога там трудная и опасная, вся в трещинах. Еще позже нам сообщили, что у вертолета при посадке сломалась одна из лопастей подъемного винта. Вернулись домой.
   В Мирном уже несколько дней находится Павлик Сорокин из Комсомольской. Я не раз встречал его в кают-компании и сегодня встретил опять. Павел похудел и побледнел, веселости у него поубавилось, глаза стали серьезнее.
   Мы разговорились. Я спросил, что с ним. Сперва он помрачнел, но потом рассмеялся, весело и от души, и рассказал мне свою грустную историю. Лицо его при этом выражало крайнее удивление.
   Сорокин прилетел в Мирный главным образом за медикаментами, и его поселили у наших врачей Лифляндского и Шлейфера. А это отчаянные зубоскалы. С самым невинным, отзывчивым и сочувственным видом они тебя так обведут вокруг пальца, что над тобой будет потешаться потом вся экспедиция.
   Шлейфер - круглый и крепкий тяжеловес с намечающимся брюшком, с солидным и спокойным, словно у спящего Иеговы, выражением лица. Взгляд его карих глаз, прикрытых большими тяжелыми веками, кажется исполненным равнодушия и апатии. По национальности он еврей, по образованию - зубной врач, по специальности - медик полярных экспедиций. Последнее означает, что его знания должны намного превышать (а они и превышают) узкие рамки стоматологии.
   Лифляндский моложе Шлейфера. Это хирург, восемь лет проработавший на Дальнем Севере, полный человек с глазами мечтателя и простодушной внешностью. Но внешность обманчива. В здешней больнице и в здешней "латинской кухне" вынашиваются ядовитейшие каверзы и розыгрыши.
   Вот вам пример.
   К Шлейферу и Лифляндскому является молодой, только что окончивший университет специалист, впервые попавший в полярные условия. Ему предстоит лететь на какую-то дальнюю станцию. Он безо всяких к тому оснований беспокоится за свое здоровье. Дав несколько деловых советов, врачи рекомендуют ему взять с собой утеплитель, которым пользуются во время морозов для одной весьма нежной части тела. Не знаю, кто из врачей добавил, что существуют утеплители двух типов: одни, шерстяные и попроще, - для рядовых участников экспедиции, а другие, посложнее, - для руководства. Главными деталями последних являются собачий мех и электрическая грелка. Врачи настойчиво рекомендовали требовать утеплитель для руководства, поскольку перед смертью, законом, поваром и морозом все равны. Думаю, что при этом были еще сказаны громкие слова о равноправии и демократии.
   Разумеется, ни шерстяных, ни меховых утеплителей не существует. Но юноша клюнул на удочку и написал длинное заявление, на котором заместитель начальника экспедиции по хозяйственной части написал лаконично резолюцию: "Отказать!". Однако Толстиков, не сразу понявший суть дела, сказал:
   - Если и вправду есть такие чудеса техники, почему же их не выдают?
   История эта продолжает передаваться от человека к человеку, с каждым днем совершенствуясь и пополняясь новыми деталями, - она уже стала достоянием изустной хроники Мирного.
   Но вернемся к Сорокину. Врачи провели его следующим образом. В их квартире живет медик второй экспедиции Тихомиров - парень с виду холодный и угрюмый. Сорокина поселили с ним в одной комнате.
   По уговору с Лифляндским и Шлейфером, Тихомиров разыгрывал помешанного - не буйного, а тихого. Он втянул Сорокина, уже предупрежденного обоими друзьями о возможных неприятностях, в заговор против врачей: на глазах у Павла он выбрасывал в окно какие-то таблетки, заклиная его молчать об этом. Он показывал Павлу на большой картонный ящик под кроватью и, имея в виду его содержимое, говорил:
   - "Кооперация" - бу-бух!
   Это означало, что корабль взлетит на воздух.
   Сорокин поверил в то, что он сумасшедший. "Тихий помешанный" Тихомиров полностью убедил его в этом своей манией к украшениям. По вечерам, когда поблизости не было ни Шлейфера, ни Лифляндского; он повязывал свою голову полотенцем на манер корсиканского разбойника, вешал на шею апельсин на веревочке и прикалывал к груди английской булавкой шестерку червей. И в таком виде, наряженный и мрачный, он бродил по темной пустой больнице, вселяя в душу Сорокина темный страх. А утром, не отрывая от Павла взгляда, говорил:
   - Ночью все думал, откусить тебе ухо или нет. Решил не откусывать, ты мне пока нравишься. Поживем - увидим.
   Испуганный Сорокин побежал жаловаться на беду к своему другу, начальнику строительного отряда Кунину. Тот ничем не сумел помочь Павлу, лишь дал ему для самозащиты большой рашпиль. Павел страдал еще две ночи и на всякий случай спал с рашпилем в руках.
   А сейчас он сам удивляется:
   - Как они меня провели! Ну, полотенце - ладно. Порошки в окно выбрасывал - ладно. Хотел ухо откусить - тоже не штука: один великий художник сам себе ухо отрезал, чтоб интересней выглядеть. Но апельсин и шестерка червей - какой сумасшедший до этого додумается? Ведь никакой логики, а я поверил, Юрьевич, ей-богу, поверил!