29 декабря 1957
   Мы словно в крынке с молоком. Никакой видимости. Не у Первомайского ли начинается так одно стихотворение: "Снег летит и летит..."? Снег летит, покрывает прогулочную палубу, "Пингвинов", шлюпки, накидывает свою белую гардину на "Обь", сливается со льдом и с небом, и мир становится маленьким, стиснутым, укутанным в спокойную и плотную белизну. Это может продлиться еще несколько дней. Я достал пьесу. Не пошло. Она требует большего простора и другой погоды, более злой.
   Но от белой стены отделилось сегодня одно выражение, уже давно занимающее мои мысли. Это выражение ходило за мной по пятам на корме, на баке, на ходовом мостике, на заснеженной палубе и притащилось за мной в каюту. Я его уже забыл, но теперь оно вспомнилось, теперь оно пришло ко мне, и пришло не как друг. Это выражение - "болевой порог", медицинский термин.
   Осень 1956 года была для нас с женой крайне трудной. Двое очень близких нам юношей, кончавших школу, заболели детским параличом в настолько тяжелой форме, что мы в течение нескольких недель каждый стук в дверь принимали за стук костлявой руки смерти и при каждом телефонном звонке все в нас сжималось. В это время я часто сталкивался с врачами.
   Однажды мы сидели с доктором Мойссаром в кафе "Москва" и говорили о состоянии больных. Один из них очень страдал. Спокойный, участливый и в то же время обстоятельный, как юрист, доктор Мойссар сказал после недолгого раздумья:
   - Да, у него низкий болевой порог.
   Может быть, это было эгоистично и жестоко, может быть, это было нечутко по отношению к тому, чью жизнь в таллинской инфекционной больнице поддерживали кислородными подушками, но я вздрогнул и, забыв обо всем, ощутил вдруг зависть к этой словесной находке - "болевой порог". Не менее сильную, чем муки ревности. Во мне проснулось то собственническое чувство писателя, который, напав на новое, емкое выражение, охватывающее целую проблему, а то и ряд проблем, пытается сохранить его для себя одного до тех пор, пока не сможет вернуть его читателю, бросить его, как лот, в темный колодец человеческих ощущений и судеб, расширив и прояснив его значение. Тогда оно обрастет хрупкими лесами событий, конфликтов, душевных крахов, счастья и несчастья, тогда оно будет связано даже с самыми второстепенными линиями сюжета. И все эти леса только благодаря ему и смогут держаться.
   В нашей литературе выражение "болевой порог" мне не попадалось. И, однако, все, что писалось о человеке с незапамятных времен, непосредственно связано с этим понятием. Болевой порог каждого из нас, может быть, вообще является одной из главнейших проблем в жизни и в литературе. Ведь в значительной степени от него зависит наше отношение к окружающему, активное или пассивное.
   "Болевой порог", это выражение весом в сто тонн, пригодно для словаря любого писателя, каков бы ни был его стиль и какой бы цветовой гаммой ни располагал его язык. Это выражение вполне применимо не только в медицине, но и в общественной жизни, оно один из главнейших советчиков и руководителей общественных и государственных деятелей. Порог этот есть у всех нас, но высота его бывает различной - у эгоистов и бездушных карьеристов она достигает крайнего предела.
   Я считаю, что у писателя может быть тысяча всевозможных недостатков и это еще не помешает ему быть писателем. Но если ему недостает таланта и если у него высокий болевой порог, то и дела его безнадежны. Приходилось, конечно, слышать, как отсутствие таланта и ожирение мозга порой очень ловко и убедительно объяснялись тем, что социалистический реализм вставляет несчастному писателю палки в колеса. Эта знакомая песня сопровождается примерно следующей аргументацией: Стендаль называл роман зеркалом, которое везут по большой дороге. То оно отражает синеву неба, то грязные лужи. (А Стендаль в самом деле это говорил.) И далее: зачем вы, лакировщики, профаны, подхалимы, слепые щенки и т. д. и т. д., требуете, чтобы мои глаза, зеркало души моей, отражали бы и синеву неба, если я, непонятый и преследуемый, люблю только грязные лужи? Затем следуют рассуждения о свободе творчества, о страхе перед критикой недостатков нашего общества, раздаются, словно орудийные залпы, великие имена Гоголя и Щедрина, бьют противника по голове "Баней" Маяковского. Но стоит очнуться, как сразу поймешь, что мир вокруг все тот же, люди те же, что свой насущный хлеб приходится по-прежнему зарабатывать трудом, что над твоей головой все та же небесная синева, а на дороге еще хватает грязных луж. Понимаешь и то, что спорил с человеком, который зарабатывает свой насущный хлеб процеживанием грязи, что, если бы случилось чудо и всемогущим декретом были бы ликвидированы однажды все грязные задворки в жизни и в людских душах, этот несчастный остался бы без куска хлеба и без гонораров, ибо творческая почва под его ногами превратилась бы в прах. И как бы ловко подобный товарищ ни прятался за бородой Маркса, все ж таки видишь, что он смотрит на наши недостатки как на средство существования и что его болевой порог стал угрожающе высоким.
   У нас, писателей, болевой порог должен быть невысоким по отношению ко всему вокруг, что болит и вызывает боль. Хорошо, если людские горести мучают нас, прорываются к нам беспрепятственно, становятся частью нас самих, скребут по нашим сердцам. Тогда мы, правда, скорее изнашиваемся, раньше седеем, тогда в нашей жизни нет подлинного покоя, но жить иначе нет смысла. В конце концов, та ноша, которую взваливают на себя люди с низким болевым порогом, которая и наш крест и наше богатство, эта ноша в силу своей серьезности, жизненности, сложности, а порой и неразрешимости никогда не позволяет опускаться до приторной жалостливости, до слезливого сочувствия, вызывающего подозрение, что писатель рассчитывает (и порой не напрасно) получить лавры не за то, что он разобрался в причинах явления, и за то, что он переживал его следствия, высосав из них все сентиментальные соки и поднеся их в переработанном виде читателю.
   Самая плохая литература - жалостливая.
   Некрасов пишет:
   ... Друг любезный,
   Не сочувствуй ты горю людей,
   Не читай ты гуманных книжонок,
   Но не ставь за каретой гвоздей,
   Чтоб, вскочив, накололся ребенок.
   Высота нашего болевого порога зависит не от усердия, с каким мы упиваемся видом горестей вокруг, она зависит от другого. Утыкано ли в интересах душевного покоя наше писательское "я" гвоздями или нет - вот что главное.
   30 декабря 1957
   Прекрасный день. "Обь" стоит рядом, и на ее борт переправляют "Пингвинов" с палубы "Кооперации". Может быть, завтра начнем разгружаться. Я уже сыт бездельем по горло.
   31 декабря 1957
   Сегодня с "Оби" запустили две метеорологические ракеты, которые взлетели вверх на восемьдесят километров. Это было мощное зрелище: грохот взрыва, а затем довольно медленно отделившаяся от носа корабля ракета, ладная, стройная, с хвостом рыжего пламени. Быстро набирая скорость, она устремилась к облакам и скрылась за ними. Наверно, очень немногие отмечали Новый год столь необычным фейерверком.
   На "Кооперации" царит предпраздничное настроение, совершенно такое же, каким оно бывает перед праздниками на суше, знакомое и домашнее. Бродим, курим, обмениваемся мыслями о том, что сейчас делается на Большой земле, и оттенок у этих мыслей неуловимо грустный. Среди нас много участников второй экспедиции, которые уже больше года не были дома. Новогодняя елка, хоть она уже осыпалась и лишилась многих ветвей, все еще напоминает о лесе, об эстонском лесе, со мхом, со стройными стволами, с белыми березками, с молоденьким подлеском. Здесь, где в нескольких метрах от "Кооперации" торчат изо льда голые бурые скалы острова Хасуэлл, оживляемые лишь пингвинами, мелкими птицами и ворочающимися тюленями, скалы, над которыми ни разу не пролетала пестрая бабочка, на которых не росло ни одной травинки, здесь, где у тебя на виду спит в своем ледяном тулупе антарктический материк, эта осыпавшаяся елочка имеет совсем иное, символическое значение.
   1 января 1958
   Новый год наступил здесь на четыре часа раньше, чем в Таллине, в остальном же он не отличается от любого другого Нового года. Мы сидели до утра вместе и пели. В музыкальном салоне играла гармонь - там танцевали. Люди с "Оби" приходили к нам, мы ходили на "Обь".
   Чудесный, солнечный день.
   Посмотрим, что мне принесет 1958 год. Жду от него большего, чем дал мне прошедший год, порядком-таки пустой. Лишь конец года, два последних месяца на "Кооперации", были прожиты более напряженно и творчески. Надеюсь, что эти два месяца оставят след в моей будущей работе. 1958 год должен быть лучше хотя бы потому, что его заполнит Антарктика, а затем - воспоминания о ней. По прошествии известного времени впечатления оживут с новой силой, нахлынут на меня властно и неотступно.
   2 января 1958
   Сегодня приступили к разгрузке. Чертовски приятно после долгого перерыва опять заняться физическим трудом. К борту "Кооперации" подъезжают трактора с санями, работают судовые лебедки, а наша метеорологическая бригада под руководством своего замечательного начальника, профессора Бугаева, перекатывает бочки в первом трюме.
   Но после обеда все вдруг неожиданно оборвалось. От "Оби" к "Кооперации" поползла по льду длинная трещина. Она все приближалась и приближалась, и от четвертого люка умчался прочь трактор с санями. Затем от большой трещины ответвилась маленькая, расколовшая лед почти до самого носа "Кооперации". Трактора уехали. Сегодня больше работать нельзя.
   Получили приглашение на вечер, который устраивают участники тракторной экспедиции. Их тракторный поезд проделал тяжелый и опасный путь длиной в четыре тысячи километров - от Мирного до станции Восток и обратно.
   3 января 1958
   Вчерашний вечер, душевный и запоминающийся, прошел с подъемом. Участники тракторной экспедиции, эти скромные и тихие люди в меховых кожанках, совершили подлинный коллективный подвиг. По правде сказать, я еще не могу оценить всей трудности и всего значения их рейда, - способен буду сделать это после того, как сам проделаю их путь хотя бы на самолете.
   Познакомился со своим земляком Зиновием Михайловичем Теплинским. Он, бывший танкист, сейчас тракторист-механик, принимал участие в этой экспедиции. Теплинский прожил пять лет на Сааремаа. Долго беседовал с ним об островах, о тамошних дорогах, о рыбе, о природе, о сааремааском пиве, и я совсем забыл, как далеко отсюда до моего дома. Лишь время от времени мы выражали взаимное удивление: "Ишь ты, где встретились!"
   Снова начинается разгрузка. Лед как будто стал покрепче, - посмотрим, долго ли он выдержит. Работаю по-прежнему в трюме. Если б тракторов и саней было больше, а путь короче! Напрямую до Мирного четыре-пять километров, а трактором приходится преодолевать по льду почти двадцать километров. Один конец они проходят за пять-шесть часов.
   5 января 1958
   Мирный
   В историческое четвертое января на Антарктический материк высадился представитель эстонского народа и эстонской литературы. Впервые в этом районе появляется эстонец и вторично - островитянин. (Первым из островитян был тут барон Беллинсгаузен из имения Пилгузе.) Двадцать километров по льду, отделяющие "Кооперацию" от Мирного, он преодолел на металлических тракторных санях. Он сидел на мотке кабеля, за его спиной лежал желтый портфель с незаконченными рукописями, в ногах покоился зеленый брезентовый мешок с ватными штанами, книгами, кинопленкой и прочими драгоценностями, а справа стоял элегантный черный чемодан с чистым бельем. Губы его потрескались, кожа на лице облезла, замерзший нос покраснел. В его груди теснились храбрость, решимость, несокрушимое намерение покорить шестой континент и другие сильные чувства. Каждый раз, как из-под гусениц трактора, тянувшего сани, струей била зеленая вода, сердце его содрогалось. Он опасался, и не без оснований, что море Дейвиса поглотит трактор, тракториста, сани и персонально его самого. Затем он прибыл в Мирный и притащил свои вещи в каюту прессы, расположенную в доме э 2 по улице Ленина, где и обнаружил, что на предназначенной ему койке спать невозможно, так как она временно отдана другому лицу. Поскольку он продрог, это обстоятельство слегка его печалило. Тут его направили в ночную смену - разгружать прибывшие с "Кооперации" тракторные сани.
   Если бы я попросил Васюкова описать мой переезд с "Кооперации" в Мирный, то это было бы сделано именно в таком тоне, довольно верно передающем обстановку.
   До утра мы сгружали с саней бензин и соляровое масло. В четыре часа начало мести, поднялся сильный пронизывающий ветер. Брезентовые рукавицы промокли. Мои товарищи, перекатывавшие бочки, выглядели во время пурги довольно причудливо. В ватниках и в капюшонах, надвинутых на глаза, они были похожи на капуцинов, разговаривающих на русском языке, пересыпаемом к тому же множеством таких неожиданных словечек, за которые римский папа никак их не похвалил бы, - более того, чтоб искупить свой грех, им пришлось бы изрядно потратиться на индульгенции. Бочки были тяжелые, и, когда мы их ставили на попа, я, чтобы поддержать свои слабые силы, отпускал крепкое словцо. Говорите мне что хотите, но это все-таки помогает!
   Под одним из тракторов проломился лед. Одну его гусеницу погнуло под странным углом. Пять других тракторов его вытащили. С трактористом ничего не случилось.
   Утром мне негде было лечь спать. Начальник складов Мирного Сергеев пригласил меня в свою комнату. Впервые в жизни я залез в спальный мешок. Прекрасное, практичное изобретение! Затянув "молнию" до самого подбородка, я почувствовал себя медвежонком. Может быть, я даже рычал во сне. Спалось мне, во всяком случае, хорошо! Я проспал обед и проснулся только в четыре часа дня.
   Опять пойду работать в ночную смену.
   6 января 1958
   С девяти вечера до девяти утра был на разгрузке. Половина нашей бригады работала за поселком, там выгружали на снег бочки с горючим. Другая половина работала в Мирном. Сначала мы перетащили на склад несколько сот ящиков лука, чеснока, яблок и апельсинов. Потом пошли ящики с медикаментами, с аппаратурой для геофизиков и исследовательских станций и с фотобумагой, которая является тут очень дефицитным и ценным товаром. Сгружать ящики - это совсем другое дело, чем перекатывать бочки. Все они разного объема и разной тяжести - попадаются и громадины в несколько сот килограммов, и коробки килограммов в десять. На большинстве из них предостерегающая надпись: "Стекло! Не кантовать!". Сгружать такие ящики с саней - каверзное дело. В короткие перерывы мы ходили в столовую: для ночной смены стол всегда держат накрытым.
   В последнее утро нам досталась самая сложная работа, требующая громадного терпения. Пришлось сгружать с тракторных саней длинный ящик, весом больше двух тонн. Для грузчиков, имеющих тали, этот вес не представляет ничего особенного. Но в ящике была упакована предназначенная для Востока автоматическая станция, кажется, для измерения космического излучения. Эту тонкую и сложную аппаратуру не разрешается накренять больше чем на 15 градусов. За тем, чтобы этого не произошло, следил Коломиец, один из самых молодых участников экспедиции и самых молодых ученых, которому предстоит опекать эту станцию и на Востоке. Коломиец бегал вокруг нас и вокруг ящика - меховой тулуп у него был на груди распахнут, а голые руки покраснели от мороза - и жалобно умолял:
   - Потише, товарищи! Больше не наклонять, дорогие товарищи! Теперь чуточку подвиньте. Вот-вот, стронулся, сдвинулся, молодцы, ребята, черт бы вас побрал!.. Тише, дорогие товарищи, тише!.. Еще тише!.. Стоп!
   Он разговаривал с нами тем же ласково-просительным тоном, каким разговаривают с детьми, несущими хрустальную вазу и способными в любой момент уронить ее, если их не удержит серьезное предостерегающее слово взрослого. И хотя среди нас были люди, которые по возрасту годились Коломийцу в отцы, все же его "молодцы, ребята" и "дорогие товарищи" льстили нам и оказывали необычайно дисциплинирующее воздействие. Длинный ящик ни разу не накренился больше чем на 10 градусов. И когда он наконец оказался на снегу, Коломиец крепко пожал всем руки, что вообще-то не принято в Антарктике, но в данном случае было вполне уместно. Такое рукопожатие долго помнишь, оно долго будет согревать твою душу. Да и стоило посмотреть на счастливое лицо Коломийца: по-детски круглое, без единой морщинки, с блестящими карими глазами. Все в нем говорило: "Я очень молодой, очень хороший и несу очень большую ответственность!" Таким он и расхаживал вокруг своей станции - с распахнутой грудью, с большими и красными, словно рачьи клешни, руками.
   Как эту махину погрузят на самолет и доставят на Восток, ни разу не накренив ее больше чем на 15 градусов, остается для меня совершенно непонятным. Ну, да уж Коломиец позаботится.
   "Молодцы, ребята! Дорогие товарищи!"
   Вот так-то!
   Утром нашей бригаде выдали спирт - граммов по сто на каждого. В полярных зонах, как на Севере, так и на Юге, принято разводить спирт соответственно номеру параллели. Наша широта 66ь30', - значит, надо пить 66-67-градусный спирт. Следует сказать, что после двенадцати часов работы на весьма свежем воздухе он действует хорошо, пробирает до самых пяток, до ногтей, закручивается спиралью вокруг пупа, и в голове начинает слегка шуметь, - короче, напиток этот вступает в весьма интимные отношения с человеческим организмом.
   Койки еще нет. В каюте прессы спит народ с Комсомольской, тут же работает начальник наземного транспорта второй экспедиции и стрекочут пишущие машинки. Нашел себе временное пристанище у своих старых друзей - у радистов Якунина и Яковлева. Из их комнаты открывается вид на море, на скалистый рейд Мирного, на остров Хасуэлл. Похоже, что в самом деле наступает лето: темная полоса чистой воды с каждым днем подступает все ближе. Может быть, через несколько дней море Дейвиса очистится от льда. Если бы не эти голые скалы, не ползающие по льду трактора, не полоса почти черной морской воды вдали, не бугристые айсберги, белые и громадные, вид из окна комнаты радистов был бы совсем таким же, как тот, который открывается из моего окна на весенний Таллинский залив.
   После войны я довольно долго бродяжил. Отчасти потому, что работа у меня в Таллине не ладится. Из написанного мною в последние годы на Таллин приходится не больше одной пятой. Я не очень связан привычкой к постоянному рабочему месту, к постоянному столу, к знакомым обоям, к уютному световому кругу настольной лампы и к тишине, необходимой для работы. И у радистов меня в первые же минуты охватило ощущение, что я дома. Оно, безусловно, порождено видом на море и тем, что радисты - отличные товарищи.
   Пока мне придется быть в Мирном, буду пользоваться гостеприимством Якунина и Яковлева самым беззастенчивым образом.
   7 января 1958
   Первый, четвертый и, наверно, третий трюм "Кооперации" уже пусты. Во втором трюме еще сто сорок тонн груза. Надеялись покончить с ними сегодня, но разгрузку прервали. Скорость ветра на море - четырнадцать метров в секунду, кромка льда тонка и ненадежна, граница чистой воды все приближается. Стало больше трещин. Если будем разгружать дальше, может утонуть трактор. Вероятно, кончим разгрузку завтра, если погода улучшится и ледовая разведка установит надежность трассы.
   Из полетов пока ничего не выходит. В Оазисе держится плохая погода, и часть новой партии зимовщиков еще здесь. Тракторная колонна в Пионерской, за спиной у нее четыреста самых трудных километров. В Пионерской тоже нелетная погода. Два самолета улетели на Восток, но я намереваюсь побывать сначала на более близкой станции - в Оазисе или в Пионерской. Попасть из Мирного сразу на Восток - это для меня слишком резкий переход.
   Мирный становится для меня уже более своим. Издали его дома кажутся маленькими и низкими: разбросанные среди сугробов такой же высоты, они как бы образуют одну плоскость со снегом. Выше расположены лишь построенные на скале радиостанция, дом радистов, электростанция, ремонтная мастерская и радиомачты.
   В дверях электростанции стоит рыжебородый Нептун - Кузнецов, чье "Дети мои!" осталось в Мирном таким же громогласным и сердечным, - здесь его тоже зовут отцом. Он показал мне свое хозяйство. Электростанция сильная, в ней работают на дизельном топливе три агрегата общей мощностью семьсот киловатт. Для Мирного это - вполне солидная мощность, и недостачи в электроэнергии мы не испытываем. Станция стоит на камне, под ногами чувствуешь дрожание металлического пола, слышишь громкий и размеренный гул генераторов, который не так-то просто перекричать, и понимаешь, что советский человек пришел сюда не на один день.
   В доме же, где разместилась метеорологическая служба, управляемая Виктором Антоновичем Бугаевым, где работает самым важным синоптиком Костя Васюков, где трудятся под руководством Белова аэрологи, где живут и работают местные американцы - мистер Картрайт и мистер Рубин, где, наконец, ни в один из последних дней не сумели скомбинировать приличной летной погоды, - в этом доме нет ни железного пола, ни гула генераторов, а есть лишь маленькие хитроумные аппараты, синоптические карты с нанесенными на них центрами циклонов и путями их движения. И тут раздаются весьма странные вопросы.
   Бугаев спрашивает у Васюкова:
   - Куда вы погоните этот циклон?
   И Васюков, смерив по карте продвижение циклона, отвечает абсолютно деловито и таким тоном, будто циклон - это ездовая собака:
   - На материк.
   В споре о движении циклона я услышал необычную фразу. Начальник метеорологической группы предыдущей экспедиции, известный советский синоптик Кричак, сказал:
   - Нельзя быть хорошим синоптиком без фантазии.
   Черт его знает, может быть, в этой науке и впрямь есть поэзия!
   Дом метеорологов стоит чуть в стороне от других домов, и его легко найти. На его крыше прикреплена большая фанерная доска, на которой изображены две обнаженные кинозвезды. Одна из них, с длинными черными косами, символизирует западный ветер, а другая, со светлыми кудряшками, восточный. Обе они пышные красотки с округлыми красивыми бюстами и т. д. Каждый метеоролог, отправляющийся производить наблюдения, устремляет взор прежде всего на них. В какой степени они влияют на климатические условия Мирного, я не знаю.
   Разве человек ведает, под какой звездой он родился? Ни Васюков, чьим воспитанием я так усердно занимался на "Кооперации", ни Бугаев, серьезный ученый и серьезный человек, и не подозревали, что им когда-нибудь придется жить под обнаженными кинозвездами.
   9 января 1958
   "Кооперация" наконец-то пуста.
   Она стоит рядом с "Обью" во льдах, на рейде Мирного, и кажется после разгрузки выросшей. Все те участники второй экспедиции, которые возвращаются на родину с первым рейсом, все сто тридцать человек уже на борту. Мирный опустел, притих и сегодня впервые оправдывает свое наименование. Все реже попадаются на глаза незнакомые лица - теперь тут в основном мои спутники с "Кооперации".
   В ночь на сегодня совершил первую небольшую поездку по материковому льду Антарктиды. Мы выехали на трех "Пингвинах" - два из них тянули сани с грузом мяса. Мы должны были добраться до первого склада, расположенного в двадцати километрах к югу от Мирного, по пути к Комсомольской, Пионерской и Востоку. Кроме водителей и радистов с нами отправились Трешников, главный инженер экспедиции Парфенов и начальник наземного транспорта Бурханов. Я сидел в третьей машине, в "Пингвине" э 1, водителем которой был Станислав Ромакин, а радистом Илья Журейко.
   Мы направляемся на юг-запад, справа еще видно море Дейвиса с его белой ледяной спиной, обращенной к материку, и темной водой вдали. Затем дорога поворачивает на юг. Лед все выше вздымается над уровнем моря, размеренно и неторопливо взбегая вверх чуть приметными волнами. Тут он гладкий и целый, без разводьев. Видишь один лишь белый снег, широкие синеватые следы головных саней и самые сани с горой мяса на них. И синее небо, залитое мирным светом солнца, прячущегося за куполом Антарктиды. Единственное живое существо - это похожий на нашу ласточку маленький снежный буревестник, который кружит перед самым "Пингвином". Радисты говорят, что эти птички попадаются на материке в пятидесяти километрах от берега. Любопытно, что их туда манит, - там ведь нет ни комаров, ни жуков, словом, ничего, кроме свежего морозного воздуха, льда и неба. Если в Мирном температура минус один градус, то в десяти километрах от него она уже падает до 15 градусов. Ветер стал крепче и холоднее, по льду стального цвета пробегают низкие параллельные волны метели.
   "Пингвины" вместительны. В носовой части расположен щиток приборов со всевозможными измерителями, невысокое сиденье для водителя, радиопередатчик и приемник. В кузове пол более высокий, тут стоят стол и стулья, обитые зеленой клеенкой. В задней части расположен внизу мотор. Над ним ниша, в которой можно спать или хранить весьма объемистый груз.
   Видимость из "Пингвина" плохая, хуже, чем из любой другой машины, передвигающейся по льду. Лишь прямоугольное окно перед водителем сравнительно большое и необмерзающее. Из высоких же иллюминаторов по обеим сторонам не обмерзают только правые. Иллюминаторы в боковых дверях тоже обмерзают. Водитель не видит, что делается с буксируемыми санями, - задний иллюминатор находится слишком далеко от него и высоко и тоже, как правило, обмерзает. Это один из недостатков "Пингвина".