Сам угол зрения в воссоздании картины внутрисемейных отношений у Александры и у Варвары Михайловны был разным. Александра Толстая решительно не принимала в адрес своего отца осуждения тех современников, которые полагали, что Толстой, живущий в роскоши, первым же не придерживался собственного учения. Дочь признавала существование этого противоречия, однако, обращаясь к семейной драме, была уверена: отцу гораздо легче было бы уйти из дома, чем остаться. Лев Толстой, как виделось ей, приносил себя в жертву.
   Положение Александры Толстой было весьма сложным: в центре внимания многих людей оказались отношения между ее матерью и отцом. Александра была поздним ребенком в семье Толстых, она, в отличие от старшей сестры Татьяны, уже не застала счастливую пору в отношениях родителей, на долю младшей дочери выпала заключительная и самая сложная часть их совместной жизни, и ее рано постигло чувство разочарования в матери. С юных лет и до конца своих дней Александра Львовна была верна делу отца, однако и мать – при всей сложности их взаимных отношений – оставалась матерью. В беседе со своим племянником Сергеем она вспоминала: «Мне было только двадцать лет… когда я осталась одна с родителями во время самого тяжелого периода их жизни. <…> Я была слишком молода и глупа, чтобы объективно оценить ситуацию»[38].
   Положение Феокритовой было иным. Она не любила Софью Андреевну, не доверяла и не сочувствовала ей. Не случайно именно Феокритовой принадлежат записи тех эпизодов яснополянской жизни, о которых другие, если и оказывались их свидетелями, из деликатности все-таки не писали. Существуют факты, фиксация которых отнюдь не способствует углублению понимания происходящего. Напротив, их введение в круг осмысляемого не столько приближает к существу, сколько отдаляет от него, искажая и нарушая некую общую иерархию в соположении фактического материала, неизбежным следствием чего становится опасность перенести акцент с трагических сторон конфликта на сниженно-бытовые, что и произошло в дневнике Феокритовой.
   Вокруг супругов Толстых было много молодых людей: Александра Толстая, Булгаков, Гольденвейзер. Они (правда, в меньшей степени это относится к Булгакову), в силу максимализма, присущего молодости, ждали от своего Учителя решительности в отношении жены, твердости и последовательности. Они готовы были видеть в его поступках терпеливость и кротость, но задуматься над драматической сложностью взаимоотношений двух любящих друг друга людей – вряд ли.
   Александра Львовна и Феокритова, как, впрочем, и Чертков, чаще всего усматривали в поведении Софьи Андреевны корысть и притворство. Чертков, писавший в 1922 году об уходе Толстого, отстаивал важнейшую, с его точки зрения, мысль: при осмыслении отношения Толстого к жене нужно исходить из идеи непротивления злу насилием. Чертков, обратившийся к яснополянской трагедии, твердо настаивал на самоотверженности и жертвенности Льва Толстого.
   Сергей Львович Толстой думал иначе: «Не знаю, ушел ли бы отец из Ясной Поляны, если бы не было завещания. В своем дневнике он писал, что его роль „юродство“; под этим словом он понимал осуждение людской молвой человека за видимое, но не действительное противоречие между верой и образом жизни; а перед своим уходом из Ясной Поляны он сознавался Марье Александровне Шмидт в своем желании уйти из дома как в слабости. И может быть, он бы не ушел, если бы не создалось в Ясной Поляне интриги вокруг завещания»[39].
   У каждого из участников тех событий было свое понимание семейной трагедии Толстых. Тот же Лев Львович Толстой позднее, в своих парижских публикациях, указывал на другие ее стороны. Иначе и быть не могло: масштаб яснополянской истории лета и осени 1910 года – масштаб трагедии, когда в неразрешимом противоречии сошлись земная истина и истина духовного идеала.
   В той необыкновенно сложной яснополянской ситуации, в центре которой стоял спор о смысле жизни между Толстым и женой, особую важность обретала способность каждого из его многочисленных свидетелей к сердечному участию и милосердию к ним, ибо сам Лев Толстой был уже стар, а С. А. Толстая, не выдерживающая напряжения борьбы с Чертковым, душевно не вполне здорова.

Уход Льва Толстого, жизнь после его смерти

   Мысль о смерти и желание смерти постоянны в раздумьях Софьи Андреевны Толстой летом и осенью 1910 года. «Ездила купаться, и мне стало хуже. Уходила вода из Воронки – как моя жизнь, и пока утопиться в ней трудно; ездила главное, чтоб примериться, насколько можно углубиться в воде Воронки». Софья Андреевна, в последние месяцы не раз угрожавшая мужу самоубийством, получив оглушительное сообщение об уходе Толстого, выбежала из дому и бросилась в Средний пруд. Ее вытащили, но затем последовали ее новые попытки. Если бы ей удалось осуществить самоубийство, то трудно представить, что было бы суждено пережить Толстому. В истории его ухода появился бы другой смысл. Софья Андреевна видела себя мученицей и именно такой хотела бы предстать перед миром, вместе с тем ее отчаяние было опустошающим и безмерным.
   Старшая дочь Толстых писала, что вряд ли возможно назвать какую-либо одну, преобладающую над другими причину ухода Льва Толстого из Ясной Поляны: натура ее отца была «богатой, страстной и сложной», «его поведение было результатом целого ряда причин, сочетавшихся, смешивавшихся, сталкивавшихся, противоречивших друг другу»[40].
   Для единомышленников – супругов Чертковых, А. Сергеенко, А. Л. Толстой – с уходом Толстого из Ясной Поляны начался новый и чуть ли не решающий виток борьбы за его учение, за непогрешимость Учителя. По мысли Черткова, высказанной в 1922 году, Толстой если бы и был в своей личной жизни «непоследователен и далек от осуществления своих собственных верований, то и в таком случае он все же заслужил бы великую благодарность за тот громадный, не поддающийся никакому измерению толчок, который он дал развитию человеческого сознания своей умственной работой». Судьбе же, продолжает Чертков, имея в виду прежде всего уход Толстого из семьи, «угодно было в лице Толстого создать не только гениального мыслителя, но и великого подвижника»[41].
   Понятно, что в октябрьские дни 1910 года единомышленники не поспешили известить близких родственников о месте пребывания заболевшего Толстого[42]. Татьяна Львовна Сухотина вспоминала: «Отец умирает где-то поблизости, а я не знаю, где он. И я не могу за ним ухаживать. Может быть, я его больше и не увижу. Позволят ли мне хотя бы взглянуть на него на его смертном одре? Бессонная ночь. Настоящая пытка. И всю ночь из соседней комнаты до меня доносились рыдания и стоны матери. Вставши утром, я еще не знала, что делать, на что решиться. Но нашелся неизвестный нам человек, который понял и сжалился над семьей Толстого. Он телеграфировал нам: „Лев Николаевич в Астапове у начальника станции. Температура 40°“. До самой смерти буду я благодарна корреспонденту „Русского слова“ Орлову»[43].
   При первой же встрече с дочерью Татьяной в Астапове, Толстой спросил: «Кто остался с мама́?» На вопрос: «Может быть, разговор на эту тему тебя волнует?» – он решительно прервал ее: «Говори, говори, что может быть для меня важнее?»[44] Однако вызвать ее не захотел. По решению детей Софья Андреевна не была допущена к умирающему мужу.
   Последние слова умирающего Толстого были адресованы старшему сыну: «Сережа! Я люблю истину… Очень… люблю истину»[45].
 
   Александра Львовна Толстая после смерти отца на средства, вырученные от подготовленного и изданного совместно с Чертковым трехтомного издания «Посмертные художественные произведения Л. Н. Толстого» (1911) и исполняя волю отца, выкупала у семьи земли Ясной Поляны, передавая их крестьянам.
   В 1911 году Чертков написал и издал книгу «О последних днях Л. Н. Толстого в Астапово», а в 1922-м – «Уход Толстого». Он перевез в 1913 году из Англии собранный им архив и передал его на хранение в Российскую академию наук, а позднее, в 1926 году, в Государственный музей Л. Н. Толстого. С 1918 года совместно с Александрой Толстой Чертков начал подготовку Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого в 90 томах. С 1928 года он занимал должность главного редактора этого издания, вкладывал свои деньги в издание произведений Толстого в России и за рубежом. В деле создания этого уникального издания сочинений Толстого вклад Черткова огромен, неоценим.
   Отношение Черткова к С. А. Толстой оставалось неизменным: это отношение, по словам С. Л. Толстого, «было далеко не добрым. Это выразилось в его письмах, поступках (особенно после смерти Льва Николаевича) и его статьях („Уход Толстого“, предисловие к посмертным сочинениям и др.)»[46].
   Отношения между Александрой Толстой и Чертковым в 1913–1914 годах становятся напряженными: она перестает доверять своему другу. В конце 1913 года А. Л. Толстая пишет ему: «Да, ты прав, то отношение, которое было у меня после смерти отца, когда я в вагоне сказала тебе о том, что после отца я считаю тебя самым близким человеком, исчезло. Не знаю, почему и как это сделалось, это сделалось так постепенно, что я перехода этого не могла уловить. Скажу только, что отчасти причиною этому было то, что на меня тяжестью давила твоя настойчивость в делах, когда я только потому, что считала, что отец тебе поручил всё, уступала в вещах, которые были против меня, а ты этого не замечал и делал по-своему. Может быть, я виновата в том, что я уступала, но, с одной стороны, убеждение в том, что ты главный распорядитель воли отца, а с другой, твой деспотичный характер побуждали меня к этому. И в душе каждый раз оставался осадок, что ты этого не чувствуешь и не понимаешь»[47]. В начале 1914 года А. Л. Толстая предлагает Черткову в общении перейти с доверительного «ты» на официальное «Вы».
   В 1920–1921 годах Чертков публично заявляет, что «согласно завещательным распоряжениям писателя, редактирование, равно как и посмертное первое издание всех произведений Л. Н. Толстого, было им поручено исключительно В. Г. Черткову»[48]. Чертков указывает Александре Толстой, что она является формальной наследницей Л. Н. Толстого, осенью 1922 года отношения между ними близки к разрыву. Вместе с тем об этих отношениях нельзя судить однозначно: в 1931 году Александра Толстая написала Черткову из США: «Я ни на минуту никого не забываю, сердце мое, душа моя, мои мысли всегда с близкими мне. Любящая Вас А<лександра>. Очень беспокоюсь о здоровье Вашем»[49].
   Александра Львовна Толстая прожила долгую и удивительно насыщенную событиями жизнь. В начале Первой мировой войны добровольно ушла на фронт, во время войны служила сестрой милосердия, была награждена тремя Георгиевскими крестами, вернулась с войны в звании полковника. В революционные годы занялась делом издания и распространения сочинений отца. Она была неугодна новым властям и подвергалась арестам, провела около двух месяцев в тюрьме на Лубянке и больше года в заключении, оказавшись в лагере Новоспасского монастыря Москвы среди проституток, воровок и бандитов. С 1921 года до отъезда из СССР в октябре 1929 года, не раз сталкиваясь со сложностями в общении с официальными органами, служила в Ясной Поляне хранителем созданного там музея. Затем уехала в Японию для чтения лекций о Толстом и в 1931 году, отказавшись от советского гражданства, переехала жить в США, где порой испытывала серьезные материальные затруднения. Прожила в США 48 лет, активно занимаясь пропагандой взглядов Толстого и благотворительной деятельностью: выступала с лекциями о Толстом, в 1939 году организовала и возглавила Толстовский фонд помощи русским беженцам. В 1979 году на ее смерть отозвался тогдашний американский президент Дж. Э. Картер: «С ее кончиной оборвалась одна из последних живых нитей, связывавших нас с великим веком русской культуры. Нас может утешать лишь то, что она оставила после себя. Я думаю не только о ее усилиях представить нам литературное наследие ее отца, но и о том вечном памятнике, который она воздвигла сама себе, создав примерно сорок лет назад Толстовский фонд. Те тысячи, которых она облагодетельствовала своей помощью, когда они свободными людьми начинали новую жизнь в этой стране, всегда будут помнить Александру Толстую»[50]. Всю свою жизнь Александра Толстая посвятила служению делу отца.
 
   Т. Л. Сухотина вспоминала о последних днях Толстого: «Как-то раз, когда я около него дежурила, он позвал меня и сказал: „Многое падает на Соню. Мы плохо распорядились“». Татьяна Львовна переспросила, и «он повторил: „На Соню, на Соню многое падает“»[51].
   После смерти Толстого в адрес С. А. Толстой прозвучали обвинения. Однако самый страшный удар Софья Андреевна нанесла себе сама. По воспоминаниям Гольденвейзера, при их встрече 7 декабря 1910 года «она дрожащим, прерывающимся голосом стала говорить: „Что со мной было! Что со мной было! Как я могла это сделать?! Я сама не знаю, что со мной было… Александр Борисович, если бы вы знали, что я переживаю! Эти ужасные ночи!.. Как я могла дойти до такого ослепления?!. Ведь я его убила!..“ Она вся дрожала и плакала…»[52]
   После смерти мужа Софья Андреевна осталась хозяйкой Ясной Поляны, в 1912 году ей, оказавшейся без средств к существованию, была пожалована пенсия. Все свои усилия она направила на увековечивание памяти Льва Толстого. Софья Андреевна сохранила значительную часть рукописей, писем и дневников Л. Н. Толстого (до 1881 г.), занялась подготовкой к печати сборника писем мужа к ней. В 1912 году Булгаков по договору с ней начал составлять научное описание библиотеки Толстого. Сама Софья Андреевна составляла описания предметов и книг по комнатам, сопровождая их объяснительными записками, с особой заботой она относилась к кабинету и спальне Толстого. Летом 1913 года публично известила почитателей Толстого о возможности посещения Ясной Поляны и сама стала принимать многочисленных экскурсантов, желающих познакомиться с его жизнью.
   У Льва Толстого было особое чутье истории, на что в свое время обратил внимание замечательный исследователь его творчества Б. М. Эйхенбаум. Толстой не только сам был участником исторических событий, но и предвидел дальнейший ход истории, от многого предостерегал своих современников. Создавая свой последний роман «Воскресение» (опубл. 1899), он всматривался в начинающийся процесс мощного обновления русской жизни. Толстой призывал отказаться от собственности на землю и раздать ее крестьянам, резко критически отзывался о социальном устройстве Российской империи, при котором одни были непомерно богаты, а другие были обречены на бедность и нищету, бесправие и страдания.
   То, что отстаивала Софья Андреевна, во имя чего боролась, заботясь о своих сыновьях и внуках, рушилось у нее на глазах в годы Первой мировой войны и Октябрьской революции 1917 года. Она противостояла Льву Толстому, но поведение сыновей после его смерти не приносило ей радости. Андрей Львович по-барски безоглядно тратил огромные деньги.
   В 1916 году умер в Петрограде сын Андрей. После революции и первого десятилетия советской власти в России остался только старший сын Сергей, остальных же сыновей и дочерей Толстых судьба разбросала по миру. На долю каждого из них в большей или меньшей степени выпали испытания эмигрантской жизни в сложнейшие десятилетия первой половины ХХ века. Свой жизненный путь Татьяна Львовна завершила в Италии (1950), Лев Львович – в Швеции (1945), Михаил Львович – в Марокко (1944), Илья Львович и Александра Львовна – в США (1933 и 1979).
   В годы, прожитые без Толстого, Софья Андреевна изменилась, стала, по воспоминаниям дочери Татьяны (после смерти своего мужа М. С. Сухотина переехавшей в Ясную Поляну в 1915 году), добра к окружающим. Теперь толстовские взгляды Софье Андреевне были «менее чужды». В революционные годы над Ясной Поляной нависла угроза погрома. Первый напор отбили яснополянские мужики, однако затем, при постоянной смене властей, положение яснополянской усадьбы оставалось неопределенным. В 1917–1919 годах Софья Андреевна и ее дети столкнулись с многочисленными сложностями и были вынуждены решать самые разные вопросы: от вопроса об управлении усадьбой, приходящей в упадок, до еды для всех, живущих в яснополянском доме. Они завели огород, Татьяна Львовна вязала платки и продавала их на рынке в Туле. Сергей и Александра, жившие в Москве, помогали сестре и матери. В отношениях Софьи Андреевны к Александре Львовне произошли важные перемены. В феврале 1918 года С. А. Толстая передала ей и сыну Сергею свои права на толстовские рукописи, а осенью того же года составила новое завещание и ввела младшую дочь в число своих наследников. Поздней осенью 1919 года старая графиня, помыв окна на холодном ветру, простыла. Она умирала от скоротечного воспаления легких. Софья Андреевна попросила прощения у находящихся около нее детей – сына Сергея, дочерей Татьяны и Александры. Софья Андреевна Толстая скончалась 4 ноября 1919 года в Ясной Поляне в возрасте семидесяти пяти лет.
   Надежда Михновец

Дневник 1910 года

   Мы жили с Л. Н. одним широким течением жизни…
С. А. Толстая


   Главная причина была роковая та, в которой одинаково не виноваты ни я, ни ты, – это наше совершенно противуположное понимание смысла и цели жизни.
Л. Н. Толстой

26 июня

   Лев Николаевич, муж мой, отдал все свои дневники с 1900 года Вл. Гр. Черткову и начал писать новую тетрадь там же, в гостях у Черткова, куда ездил гостить с 12 июня. В том дневнике, который он начал писать у Черткова, который он дал мне прочесть, между прочим сказано: «Хочу бороться с Соней добром и любовью». Бороться?! С чем бороться, когда я его так горячо и сильно люблю, когда одна моя мысль, одна забота – чтоб ему было хорошо. Но ему перед Чертковым и перед будущими поколениями, которые будут читать его дневники, нужно выставить себя несчастным и великодушно-добрым, борющимся с мнимым каким-то злом.
   Жизнь моя с Льв. Ник. делается со дня на день невыносимее из-за бессердечия и жестокости по отношению ко мне. И все это постепенно и очень последовательно сделано Чертковым. Он всячески забрал в руки несчастного старика, он разлучил нас, он убил художественную искру в Л. Н. и разжег осуждение, ненависть, отрицание, которые чувствуются в статьях Л. Н. последних лет, на которые его подбивал его глупый злой гений.
   Да, если верить в дьявола, то в Черткове он воплотился и разбил нашу жизнь.
   Все эти дни я больна. Жизнь меня утомила, измучила, я устала от трудов самых разнообразных; живу одиноко, без помощи, без любви, молю Бога о смерти; вероятно, она не далека. Как умный человек, Лев Никол. знал способ, как от меня избавиться, и с помощью своего друга – Черткова убивал меня постепенно, и теперь скоро мне конец.
   Заболела я внезапно. Жила одна с Варварой Михайловной в Ясной Поляне, Лев Никол., Саша и вся свита: доктор, секретарь и лакей – уехали в Мещерское к Чертковым. Для Сашиного здоровья после ее болезни, для чистоты и уничтожения пыли и заразы меня вынудили в доме все красить и исправлять полы. Я наняла всяких рабочих и сама таскала мебель, картины, вещи с помощью доброй Варвары Михайловны. Было и много и корректур, и хозяйственных дел. Все это меня утомило ужасно, разлука с Л. Н. стала тяжела, и со мной сделался нервный припадок, настолько сильный, что Варвара Михайловна послала Льву Никол. телеграмму: «Сильный нервный припадок, пульс больше ста, лежит, плачет, бессонница». На эту телеграмму он написал в дневнике: «Получил телеграмму из Ясной. Тяжело». И не ответил ни слова, и, конечно, не поехал.
   К вечеру мне стало настолько дурно, что от спазм в сердце, головной боли и невыносимого какого-то отчаяния я вся тряслась, зубы стучали, рыданья и спазмы душили горло. Я думала, что я умираю. В жизни моей не помню более тяжелого состояния души. Я испугалась и, как бы спасаясь от чего-то, естественно бросилась за помощью к любимому человеку и вторично ему телеграфировала уже сама: «Умоляю приехать завтра, 23-го». Утром 23-го, вместо того чтоб приехать с поездом, выходящим в одиннадцать часов утра, и помочь мне, была прислана телеграмма: «Удобнее приехать 24-го утром, если необходимо, приедем ночным».
   В слове удобнее я почувствовала стиль жесткосердого, холодного деспота Черткова. Состояние моего отчаяния, нервности и болей в сердце и голове дошло до последних пределов.
   У Чертковых все разочли, что я не могу успеть и получить, и ответить телеграммой, но я тоже разочла и предвидела их хитрость, и мы послали телеграмму от имени Варвары Михайловны: «Думаю необходимо», но не простой, а срочной.
   А в то время приехал к Чертковым скрипач Эрденко с женой. Разумеется, Чертков внушил Льву Никол., что неловко уезжать, и, конечно, не высказал, но подвел так, что скрипач, конечно, важней больной жены, и задержал Л. H. A он и рад хоть лишнее утро пробыть еще с своим обожаемым красивым идолом.
   Вечером 23-го Лев Ник. – с своим хвостом – вернулся недовольный и неласковый. Насколько я считаю Черткова нашим разлучником, настолько Лев Ник. и Чертков считают разлучницей меня.
   Произошло тяжелое объяснение, я высказала все, что у меня было на душе. Сгорбленный, жалкий сидел Лев Ник. на табуретке и почти все время молчал. И что мог бы он мне сказать? Минутами мне было ужасно жаль его. Если я не отравилась эти дни, то только потому, что я трусиха. Причин много, и надеюсь, что Господь меня приберет и без греховного самоубийства.
   Во время нашего тяжелого объяснения вдруг из Льва Ник. выскочил зверь: злоба засверкала в глазах, он начал говорить что-то резкое, я ненавидела его в эту минуту и сказала ему: «А! вот когда ты настоящий!» – и он сразу притих.
   На другое утро моя неугасаемая любовь взяла верх. Он пришел, и я бросилась ему на шею, просила простить меня, пожалеть, приласкать. Он меня обнял, заплакал, и мы решили, что теперь все будет по-новому, что мы будем помнить и беречь друг друга! Надолго ли?
   Но я не могла уже оторваться от него; мне хотелось сблизиться, срастись с ним; я стала его просить поехать со мной в Овсянниково, чтобы побыть с ним. Мы поехали. Ему, видимо, не хотелось ехать со мной, но он сделал усилие, а дорогой все пытался уйти от меня пешком. Тогда я опять начинала плакать, так как мое одинокое катанье в пролетке теряло уже для меня всякий смысл.
   Доехали вместе, я успокоилась, блеснул маленький луч радости быть вместе.
   Сегодня я прочла данный мне Льв. Ник. его дневник – и опять меня обдало холодом и расстроило известие, что Лев Ник. все дневники свои от 1900 года отдал Черткову, якобы делать выписки, а у Черткова работает сын хитрого Сергеенко и, по всей вероятности, переписывает все целиком для будущих целей и выгод, а в дневниках Льва Ник., везде с умыслом, он выставляет меня, как и теперь, – мучительницей, с которой надо как-то бороться и самому держаться, а себя великодушным, великим, любящим, религиозным…
   А мне надо подняться духом, понять, что перед смертью и вечностью так не важны интриги Черткова и мелкая работа Л. Н. унизить и убить меня.
   Да, если есть Бог, Ты видишь, Господи, мою ненавидящую ложь душу и мою не умственную, а сердечную любовь к добру и многим людям!
 
   Вечер. Опять было объяснение, и опять мучительные страдания. Нет, так невозможно, надо покончить с собой. Я спросила: «С чем во мне Лев Ник. хочет бороться?» Он говорит: «С тем, что у нас во всем с тобой разногласие: и в земельном, и в религиозном вопросе». Я говорю: «Земли не мои, и я считаю их семейными, родовыми». – «Ты можешь свою землю отдать». Я спрашиваю: «А почему тебя не раздражает земельная собственность и миллионное состояние Черткова?» – «Ах! ах, я буду молчать, оставь меня…» Сначала крик, потом злобное молчание.
   Сначала на вопрос мой, где дневники с 1900 года, Лев Ник. мне быстро ответил, что у него. Но когда я их просила показать, он замялся и сознался, что они у Черткова. Тогда я спросила опять: «Так где же дневники твои, у Черткова? Ведь может быть обыск и все пропадет? А мне они нужны как материал для моих „Записок“». – «Нет, он принял свои меры, – отвечал Л. Н., – они в каком-то банке». – «Где? в каком?» – «Зачем тебе это надо знать?» – «Как, ведь я самый тебе близкий человек, жена твоя». – «Самый близкий мне человек – Чертков, и я не знаю, где дневники. Не все ли равно?»