Страница:
Не могу без боли сердца вспомнить, как она влетела ко мне, бросилась мне на шею и начала отчаянно рыдать. Как было ее утешить? Можно было только ей сочувствовать всей душой. И целый день я вспоминаю с грустью ее прежние слова: «У нас, душечка, райская жизнь в Овсянникове». Свою избушку она называла «дворцом». Сокрушалась очень и о своей старой безногой шавке, сгоревшей под печкой.
Завтра Саша едет в Тулу ей все купить, что необходимо для непосредственной нужды. Мы ее и оденем, и обставим как можем. Но где ей жить – не знаю. Она не хочет жить у нас; привыкла к независимости, к своим коровам, собакам, огороду, клубнике.
Лев Николаевич ездил с Левой верхом в сгоревшее Овсянниково и все повторял, что «Марья Александровна хороша», то есть бодро выносит свое несчастье. Это все хорошо, но сейчас надо во что одеться, что есть и пить, а ничего нет.
Спасибо, что Горбуновы вытащили все имущество и не бросят пока без помощи старушку.
Страшная жара, медленно убирают сено, что немного досадно. Здоровье получше, ходила купаться. Вечером приехал Гольденвейзер и Чертков. Лев Ник. играл с Гольденвейзером в шахматы, Чертков сидел надутый и неприятный. Лева очень приятен, участлив и бодрит меня, а все-таки что-то грустно!
Поправила много корректур и отсылаю.
4 июля
5 июля
6 июля
7 июля
8 июля
9 июля
Завтра Саша едет в Тулу ей все купить, что необходимо для непосредственной нужды. Мы ее и оденем, и обставим как можем. Но где ей жить – не знаю. Она не хочет жить у нас; привыкла к независимости, к своим коровам, собакам, огороду, клубнике.
Лев Николаевич ездил с Левой верхом в сгоревшее Овсянниково и все повторял, что «Марья Александровна хороша», то есть бодро выносит свое несчастье. Это все хорошо, но сейчас надо во что одеться, что есть и пить, а ничего нет.
Спасибо, что Горбуновы вытащили все имущество и не бросят пока без помощи старушку.
Страшная жара, медленно убирают сено, что немного досадно. Здоровье получше, ходила купаться. Вечером приехал Гольденвейзер и Чертков. Лев Ник. играл с Гольденвейзером в шахматы, Чертков сидел надутый и неприятный. Лева очень приятен, участлив и бодрит меня, а все-таки что-то грустно!
Поправила много корректур и отсылаю.
А. Л. Толстая. Из воспоминаний.
Один раз, когда старушка Шмидт была в Ясной Поляне, приехали из Овсянникова и сообщили, что сгорела ее избушка и дом, где летом жили Горбуновы. Погибло все: за многие, многие годы переписанные ею рукописи отца, его портреты, собственноручные письма отца к ней, сгорела и криволапая собачка Шавочка, которую когда-то, в лютый мороз, с отмороженными ногами, подобрала старушка Шмидт.
Марья Александровна горько плакала, но несчастье свое несла как испытание, Богом ей посланное, и ни разу не позволила себе упрекнуть полусумасшедшего молодого человека, заподозренного в поджоге. Таня немедленно распорядилась, чтобы старушке Шмидт была выстроена новая избушка, купили ей, как она выражалась, «новое приданое». Но заменить ее потерю никто не мог. «Боже мой, Боже мой! – шептала она. – Шавочка моя… Письма дорогого Льва Николаевича… Рукописи…»
В. Ф. Булгаков. Дневниковая запись от 5 июля 1910 г.
Рассказывал Лев Николаевич по дороге о пожаре у его друзей, М. А. Шмидт и Горбуновых, в Овсянникове, уничтожившем их избы, все имущество и ценные бумаги и рукописи. Есть предположение, что пожар был следствием поджога: подозревается в поджоге приехавший издалека и остановившийся у Шмидт некто Репин, бывший военный и затем устроитель земледельческой общины, совершенно ненормальный человек, помешавшийся на том, что он Христос. М. А. Шмидт обвиняли в том, что она в не принадлежащий ей дом (он составлял, так же как и изба Горбуновых, собственность Татьяны Львовны) пустила сумасшедшего. Но Лев Николаевич говорил, что иначе она не могла поступить: ее долг был принять человека, кто бы он ни был, раз он искал приюта. Да и к самому Репину Лев Николаевич относился снисходительно.
– Он сделал только то, – говорил Лев Николаевич, – что мы все думаем: уничтожил внешнее, материальное, что не имеет важности… Я вообще не думаю, чтобы человек мог перестать быть человеком. И у ненормального та же душа, но она только уродливо проявляется.
Жалел только Лев Николаевич жену Репина, которая должна была ухаживать за больным мужем.
4 июля
Описывала поездку нашу в Москву и к Чертковым, читала английскую биографию Льва Ник – а, составленную Моодом. Нехорошо; слишком много всюду он выставляет себя, пропагандируя свои переводы (об искусстве) и другие.
Лева сегодня говорил, что он вчера случайно подстерег на лице Льва Николаевича такое прекрасное выражение человека не от мира сего, что он был поражен и желал бы его уловить для скульптуры. А я, несчастная близорукая, никогда не могу своими слепыми глазами улавливать выражения лиц.
Да, Лев Никол. наполовину ушел от нас, мирских, низменных людей, и надо это помнить ежеминутно. Как я желала бы приблизиться к нему, постареть, угомонить мою страстную, мятущуюся душу и вместе с ним понять тщету всего земного!
Где-то на дне души я чувствую это духовное настроение; я познала путь к нему, когда умер Ванечка, и я буду стараться найти его еще при моей жизни, а главное, при жизни Левочки, моего мужа. Трудно удержать это настроение, когда везешь тяжесть мирских забот, хозяйства, изданий, прислуги, отношений с людьми, их злобу, отношений с детьми и когда в моих руках отвратительное орудие, деньги – Деньги!
Саша с Варварой Михайловной накупили в Туле все нужное для Марии Александровны. Я уже начала вечером работать на нее. У нее все сгорело решительно, и надо ей все завести и одеть ее. И вот еще новая забота!
Чертков вечером привозил стереоскопические снимки, сделанные в Мещерском, где гостил у него Лев Ник. И Лев Ник., как ребенок, на них радовался, узнавая везде себя. Гольденвейзер играл, Лева нервно расплакался. Свежо, 12 градусов, и северный ветер.
Лева сегодня говорил, что он вчера случайно подстерег на лице Льва Николаевича такое прекрасное выражение человека не от мира сего, что он был поражен и желал бы его уловить для скульптуры. А я, несчастная близорукая, никогда не могу своими слепыми глазами улавливать выражения лиц.
Да, Лев Никол. наполовину ушел от нас, мирских, низменных людей, и надо это помнить ежеминутно. Как я желала бы приблизиться к нему, постареть, угомонить мою страстную, мятущуюся душу и вместе с ним понять тщету всего земного!
Где-то на дне души я чувствую это духовное настроение; я познала путь к нему, когда умер Ванечка, и я буду стараться найти его еще при моей жизни, а главное, при жизни Левочки, моего мужа. Трудно удержать это настроение, когда везешь тяжесть мирских забот, хозяйства, изданий, прислуги, отношений с людьми, их злобу, отношений с детьми и когда в моих руках отвратительное орудие, деньги – Деньги!
Саша с Варварой Михайловной накупили в Туле все нужное для Марии Александровны. Я уже начала вечером работать на нее. У нее все сгорело решительно, и надо ей все завести и одеть ее. И вот еще новая забота!
Чертков вечером привозил стереоскопические снимки, сделанные в Мещерском, где гостил у него Лев Ник. И Лев Ник., как ребенок, на них радовался, узнавая везде себя. Гольденвейзер играл, Лева нервно расплакался. Свежо, 12 градусов, и северный ветер.
В. Ф. Булгаков. Дневниковые записи от 14 мая и 5 июля 1910 г.
Из всех фотографов В. Г. Чертков – единственный не неприятный Льву Николаевичу. И это прежде всего хотя бы потому, что Чертков обычно совсем не просит Льва Николаевича позировать, а снимает его со стороны, часто даже совершенно для него незаметно. Кроме того, Владимир Григорьевич и лично приятен Льву Николаевичу, и, наконец, как мне передавали, Лев Николаевич считает, что он хоть чем-нибудь должен отплатить Черткову за все, что тот для него делает: распространение сочинений и проч. Чертков, со своей стороны, убежден и даже пытался доказывать это самому Льву Николаевичу, что он, Чертков, должен фотографировать Толстого, так как впоследствии потомству будет приятно видеть его облик.
Говорят, однажды Лев Николаевич возразил на это своему другу:
– Вот, Владимир Григорьевич, мы с вами во всем согласны, но в этом я с вами никогда не соглашусь!.. <…>
Вчера (4 июля. – Сост.) Лев Николаевич смотрел фотографии, снятые Чертковым в Кочетах и в Мещерском. Они очень ему понравились, особенно стереоскопические снимки, которые он и рассматривал в стереоскоп.
– А как хороша та фотография, где мы с вами! – говорил он. – Это даже не похоже на портреты: видно, что заняты делом. Я, помню, просил устроить, чтобы мне можно было просматривать письма в саду… Чертков все говорит о цветной фотографии, но я что-то не верю, чтобы это было возможно…
В Телятинках Лев Николаевич своим приездом, конечно, доставил всем большую радость. Да и он, я думаю, рад был видеть и Владимира Григорьевича, и остальных друзей. Было так приятно видеть его в этой обстановке дружелюбного отношения и уважения к нему.
Я думаю, его радовала теперь раньше надоедавшая ему фигурка мистера Тапселя в серой шляпе, по своему обыкновению забегавшего и щелкавшего фотографическим аппаратом со всех сторон. Лев Николаевич даже нарочно проехался лишний раз по двору верхом в сопровождении своего внучка Илюшка, чтобы дать возможность мистеру Тапселю сделать снимок…
5 июля
Жизни нет. Застыло как лед сердце Льва Николаевича, забрал его в руки Чертков. Утром Лев Ник. был у него, вечером Чертков приехал к нам. Лев Ник. сидел на низкой кушетке, и Чертков подсел близко к нему, а меня всю переворачивало от досады и ревности.
Затем был затеян разговор о сумасшествии и самоубийстве. Я три раза уходила, но мне хотелось быть со всеми и пить чай, а как только я подходила, Лев Никол., повернувшись ко мне спиной и лицом к своему идолу, начинал опять разговор о самоубийстве и безумии, хладнокровно, со всех сторон обсуждая его и с особенным старанием и точностью анализируя это состояние с точки зрения моего теперешнего страдания. Вечером он цинично объявил, что он все забыл, забыл свои сочинения. Я спросила: «И прежнюю жизнь, и прежние отношения с близкими людьми? Стало быть, ты живешь только настоящей минутой?» – «Ну да, только настоящим», – ответил Лев Ник. Это производит ужасное впечатление! Пожалуй, что трогательная смерть физическая с прежней нашей любовью до конца наших дней была бы лучше теперешнего несчастья.
В доме что-то нависло, какой-то тяжелый гнет, который и убьет, и задавит меня.
Брала на себя успокоиться, быть в хороших отношениях с Чертковыми. Но и это не помогло; все тот же лед в отношениях Льва Николаевича, все то же пристрастие к этому идиоту.
Ездила сегодня отдать визит его матери, видела внуков. Старушка безвредная; поразила меня своими огромными ушами и количеством съеденной ею при мне всякой еды: варенца, ягод, хлеба и проч.
Кроила Марье Александровне рубашки, шила на машине юбку и рубила платки. Заболела голова.
Был Булыгин, H. H. Ге, Гольденвейзер. Ох, как тяжело, как я больна, как я молю Бога о смерти. Неужели это ничем не разрешится и Черткова оставят жить в Телятинках?
Горе мне! Хотелось бы прочесть дневник Л. Н. Но теперь все у него заперто или отдано Черткову.
А всю жизнь у нас не было ничего друг от друга скрытого. Мы читали друг другу все письма, все дневники, все, что писал Лев Николаевич. Понять моих страданий никто не сможет, они так остры и мучительны, что только смерть может их прекратить.
Затем был затеян разговор о сумасшествии и самоубийстве. Я три раза уходила, но мне хотелось быть со всеми и пить чай, а как только я подходила, Лев Никол., повернувшись ко мне спиной и лицом к своему идолу, начинал опять разговор о самоубийстве и безумии, хладнокровно, со всех сторон обсуждая его и с особенным старанием и точностью анализируя это состояние с точки зрения моего теперешнего страдания. Вечером он цинично объявил, что он все забыл, забыл свои сочинения. Я спросила: «И прежнюю жизнь, и прежние отношения с близкими людьми? Стало быть, ты живешь только настоящей минутой?» – «Ну да, только настоящим», – ответил Лев Ник. Это производит ужасное впечатление! Пожалуй, что трогательная смерть физическая с прежней нашей любовью до конца наших дней была бы лучше теперешнего несчастья.
В доме что-то нависло, какой-то тяжелый гнет, который и убьет, и задавит меня.
Брала на себя успокоиться, быть в хороших отношениях с Чертковыми. Но и это не помогло; все тот же лед в отношениях Льва Николаевича, все то же пристрастие к этому идиоту.
Ездила сегодня отдать визит его матери, видела внуков. Старушка безвредная; поразила меня своими огромными ушами и количеством съеденной ею при мне всякой еды: варенца, ягод, хлеба и проч.
Кроила Марье Александровне рубашки, шила на машине юбку и рубила платки. Заболела голова.
Был Булыгин, H. H. Ге, Гольденвейзер. Ох, как тяжело, как я больна, как я молю Бога о смерти. Неужели это ничем не разрешится и Черткова оставят жить в Телятинках?
Горе мне! Хотелось бы прочесть дневник Л. Н. Но теперь все у него заперто или отдано Черткову.
А всю жизнь у нас не было ничего друг от друга скрытого. Мы читали друг другу все письма, все дневники, все, что писал Лев Николаевич. Понять моих страданий никто не сможет, они так остры и мучительны, что только смерть может их прекратить.
Д. П. Маковицкий. Дневниковая запись от 1 июля.
Софья Андреевна теперь просматривает (ревизует) бумаги и Л. Н., и барышен, и в чертковских ящиках в моей комнате (ночью, когда я спал в гостиной, дней пять тому назад). Жаловалась, что Л. Н. все спрятал, замкнул на ключ, когда уезжал в Никольское, или что он все с собой взял. Это правда, что Л. Н. все прячет от Софьи Андреевны. Когда ездили в Никольское, дневник мне отдал. В Кочеты брал с собой деньги, 300 рублей, которые у него есть. Когда уходит гулять или кататься верхом, рукописи, письма свои и некоторые письма к нему прячет или берет с собой.
В. Ф. Булгаков. Дневниковая запись.
Вечером в яснополянском зале собралось большое общество: Лев Николаевич, Софья Андреевна, Лев Львович, Н. Н. Ге, М. В. Булыгин, А. Б. Гольденвейзер и, позже, В. Г. Чертков. Говорили о том же, о чем заговаривал Лев Николаевич со мной по дороге в Телятинки: о брошюре ученого студента, о пожаре у М. А. Шмидт и о Репине. В связи с вопросом о безумии последнего Лев Николаевич говорил, что он прочел обстоятельно две трети поднесенной ему врачами больницы в Мещерском большой книги проф. Корсакова о душевных болезнях и при этом часто при чтении не мог удержаться от смеха, – так много в книге несообразностей.
– Представьте только, – говорил Лев Николаевич, – есть восемнадцать разных классификаций душевных болезней, и все они отвергают одна другую. А в каждой классификации свои отделы и разряды, которые тоже не сходятся… Или он ставит вопрос: что такое «я»? И отвечает, что есть ощущения, из ощущений складываются представления, из представлений – умозаключения и эти умозаключения составляют «я». Ну а ощущения кто же испытывает? Ведь, должно быть, «я», которое воспринимает их?.. Полная несообразность! И так почти всё.
Затем Лев Николаевич дал очень интересное определение состояния безумия. Он говорил:
– Я не согласен с учеными в определении того, что такое душевная болезнь, безумие. По-моему, безумие – это невосприимчивость к чужим мыслям: безумный самоуверенно держится только своего, только того, что засело ему в голову. Моего он не поймет. Есть два рода людей. Один человек отличается восприимчивостью, чуткостью к чужим мыслям. Он находится в общении со всеми мудрецами мира – и древними, и теми, которые теперь живут. Он отовсюду собирает впечатления: и от них, и из детства, и из того, что няня говорила… А другой человек знает только то, что его, что раз пришло ему на ум. Вот как Михаил Васильевич (Булыгин. – В. Б.) рассказывал о каком-то чудаке, который был уверен, что для того, чтобы освободить душу в человеке, надо отрубить ему голову: тогда душа выйдет через два отверстия – из головы и из сердца… Но это два крайние типа, и вот между ними идут всевозможные градации.
6 июля
Не спала всю ночь. Все видела перед глазами ненавистного Черткова, близко, рядом сидящего возле Льва H – а.
Утром пошла одна купаться и все молилась дорогой. Я отмолю это наваждение, так или иначе. А если нет, то, ходя ежедневно купаться, я воспитаю в себе мысль о самоубийстве и утоплюсь в своей милой Воронке. Еще сегодня вспоминала я, как давно-давно Лев Ник. пришел в купальню, где я купалась одна. Все это забыто, и все это давно и не нужно; нужна тихая, ласковая дружба, участие, сердечное общение…
Когда я вернулась, Лев Ник. поговорил со мной добро и ласково, и я сразу успокоилась и повеселела. Он уехал верхом с Душаном Петровичем, не знаю куда.
Лева (сын) добро и трогательно относится ко мне; пришел на речку меня проведать, в каком я состоянии. А я взяла на себя успокоиться и как можно меньше видать Черткова.
Ездила к Звегинцевой, она мне была рада, болтали по-женски, но сошлись в одном несомненно, это в нашем мнении и отношении к Черткову.
Опоздала к обеду; Лев Ник. не хотел было обедать, но потом я его позвала хоть посидеть с нами, и он с удовольствием съел весь обед, составленный для его желудка особенно старательно. Суп-пюре, рис, яйцо, черника на хлебе, моченном в миндальном молоке.
Вечером шила юбку Марье Александровне, приехал Чертков, пришли Сутковой и Николаев, потом и Гольденвейзер, сыгравший сонату Бетховена, ор. 90, рапсодию Брамса и чудесную балладу Шопена.
Потом Лев Ник. разговаривал с Сутковым о секте добролюбовцев в Самарской губ. и перешли к обсуждению религии вообще. Лев Ник. говорил, что нужно прежде всего познать в себе Бога, а потом не искать форм и искусственных осложнений вроде чудес, причастия, искусственного молчания для мнимого общения с мистическим миром, – а нужно устранять все лишнее, все, что мешает общению с Богом. И для того чтоб этого достигнуть, нужно усилие; и об этом Лев Ник. написал книжечку, которой очень доволен и которую, сегодня прокорректировав, он послал Горбунову для печатанья.
Сегодня я меньше волнуюсь и как будто овладела собой, хотя не могу простить Черткову его слово: «напакостить». Странно! Сколько праздных разговоров и как немногие понимают, что важно в жизни.
Помню, когда я во время моей операции провалилась куда-то в бездну страданий, усыпления эфиром и близости смерти, – перед моими духовными глазами промелькнули с страшной быстротой бесчисленные картины земной, житейской суеты, особенно городской. Как ненужны, странны мне показались особенно города: все театры, трамваи, магазины, фабрики – все ни к чему, все вздор перед предстоящей смертью. Куда? Зачем все это стремленье и суета? – невольно думалось мне. «Что же важно? Что нужно в жизни?..» И ответ представился мне ясный и несомненный: «Если уж нам суждено жить на земле по воле Бога, то лучшее и несомненно хорошее дело есть то, что мы, люди, должны помогать друг другу жить. В какой бы форме ни проявлялась обоюдная помощь – вылечить, накормить, напоить, утешить, – все равно, лишь бы помочь, облегчить друг другу житейские скорби».
И вот если б Лев Ник. тогда, вместо всех речей, на мой призыв: «Умоляю приехать» — приехал бы, а не откладывал, он помог бы мне жить, помог бы в моих страданиях, и это было бы дороже всех его холодных проповедей. Так и всегда во всем мы должны помогать друг другу прожить жизнь на земле. Это сходится и с христианством.
Утром пошла одна купаться и все молилась дорогой. Я отмолю это наваждение, так или иначе. А если нет, то, ходя ежедневно купаться, я воспитаю в себе мысль о самоубийстве и утоплюсь в своей милой Воронке. Еще сегодня вспоминала я, как давно-давно Лев Ник. пришел в купальню, где я купалась одна. Все это забыто, и все это давно и не нужно; нужна тихая, ласковая дружба, участие, сердечное общение…
Когда я вернулась, Лев Ник. поговорил со мной добро и ласково, и я сразу успокоилась и повеселела. Он уехал верхом с Душаном Петровичем, не знаю куда.
Лева (сын) добро и трогательно относится ко мне; пришел на речку меня проведать, в каком я состоянии. А я взяла на себя успокоиться и как можно меньше видать Черткова.
Ездила к Звегинцевой, она мне была рада, болтали по-женски, но сошлись в одном несомненно, это в нашем мнении и отношении к Черткову.
Опоздала к обеду; Лев Ник. не хотел было обедать, но потом я его позвала хоть посидеть с нами, и он с удовольствием съел весь обед, составленный для его желудка особенно старательно. Суп-пюре, рис, яйцо, черника на хлебе, моченном в миндальном молоке.
Вечером шила юбку Марье Александровне, приехал Чертков, пришли Сутковой и Николаев, потом и Гольденвейзер, сыгравший сонату Бетховена, ор. 90, рапсодию Брамса и чудесную балладу Шопена.
Потом Лев Ник. разговаривал с Сутковым о секте добролюбовцев в Самарской губ. и перешли к обсуждению религии вообще. Лев Ник. говорил, что нужно прежде всего познать в себе Бога, а потом не искать форм и искусственных осложнений вроде чудес, причастия, искусственного молчания для мнимого общения с мистическим миром, – а нужно устранять все лишнее, все, что мешает общению с Богом. И для того чтоб этого достигнуть, нужно усилие; и об этом Лев Ник. написал книжечку, которой очень доволен и которую, сегодня прокорректировав, он послал Горбунову для печатанья.
Сегодня я меньше волнуюсь и как будто овладела собой, хотя не могу простить Черткову его слово: «напакостить». Странно! Сколько праздных разговоров и как немногие понимают, что важно в жизни.
Помню, когда я во время моей операции провалилась куда-то в бездну страданий, усыпления эфиром и близости смерти, – перед моими духовными глазами промелькнули с страшной быстротой бесчисленные картины земной, житейской суеты, особенно городской. Как ненужны, странны мне показались особенно города: все театры, трамваи, магазины, фабрики – все ни к чему, все вздор перед предстоящей смертью. Куда? Зачем все это стремленье и суета? – невольно думалось мне. «Что же важно? Что нужно в жизни?..» И ответ представился мне ясный и несомненный: «Если уж нам суждено жить на земле по воле Бога, то лучшее и несомненно хорошее дело есть то, что мы, люди, должны помогать друг другу жить. В какой бы форме ни проявлялась обоюдная помощь – вылечить, накормить, напоить, утешить, – все равно, лишь бы помочь, облегчить друг другу житейские скорби».
И вот если б Лев Ник. тогда, вместо всех речей, на мой призыв: «Умоляю приехать» — приехал бы, а не откладывал, он помог бы мне жить, помог бы в моих страданиях, и это было бы дороже всех его холодных проповедей. Так и всегда во всем мы должны помогать друг другу прожить жизнь на земле. Это сходится и с христианством.
Л. Н. Толстой. Дневник.
Встал рано. Все нездоровится. Простился с Марьей Александровной. Соня ходила купаться. Я говорил с ней – недурно. Не мог заниматься – слаб. Соня ездила к Звегинцевой. Жалко. Вечером Сутковой. Хороший разговор с ним. Лева больше чем чужд. Держусь. Записывать нечего. Ложусь, 12 [часов].
7 июля
Утро. Дождь, ветер, сыро. Поправляла корректуру «Плодов просвещения», дошила Марье Александровне юбку. Взяла из дивана Льва Никол. корректуры «Воскресенья», пока Чертков еще не пронюхал, где они, и не взял их. Несмотря на погоду, Лев Ник. поехал к своему идолу. Думала сегодня, что хотя последние дневники Льва Ник. очень интересны, но они все сочинялись для Черткова и тех, кому угодно будет г. Черткову их предоставить для чтенья! И теперь Лев Никол. никогда в своих дневниках не смеет сказать обо мне слова любви, это не понравилось бы Черткову, а дневники поступают к нему. В моих же руках все самое драгоценное по искренности, по силе мысли и чувств.
Очень плохо я соблюла рукописи Льва Ник – а. Но он мне их раньше никогда не давал, держал у себя, в ящиках своего дивана, и не позволял прикасаться. А когда я решила их убрать в музей, мы в Москве перестали жить, и я только могла убрать, а не разобрать их. Да и жили-то когда в Москве, я была страшно занята многочисленной семьей и делами, которые просто из-за хлеба насущного нельзя было бросить.
Лева тоже вчера рассорился с этим грубым, неотесанным идиотом Чертковым.
Льет дождь, холодно, а Лев Никол. поехал-таки верхом к Черткову, и я в отчаянии ждала его на крыльце, тревожилась и проклинала соседство с Чертковым…
Вечер. Нет, Льва Ник – а еще у меня не отняли, слава Богу! Все мои страданья, вся энергия моей горячей любви к нему проломила тот лед, который был между нами эти дни. Перед нашей связью сердечной ничто не может устоять; мы связаны долгой жизнью и прочной любовью. Я взошла к нему, когда он ложился спать, и сказала ему: «Обещай мне, что ты от меня не уйдешь никогда тихонько, украдкой». Он мне на это сказал: «Я и не собираюсь и обещаю, что никогда не уйду от тебя, я люблю тебя», и голос его задрожал. Я заплакала, обняла его, говорила, что боюсь его потерять, что так горячо люблю его, и, несмотря на невинные и глупые увлеченья в течение моей жизни, я ни минуты не переставала любить его до самой старости больше всех на свете. Лев Ник. говорил, что и с его стороны то же самое, что нечего мне бояться; что между нами связь слишком велика, чтоб кто-нибудь мог ее нарушить, – и я почувствовала, что это правда, и мне стало радостно, и я ушла к себе, но вернулась еще раз и благодарила его, что снял камень с сердца моего.
Когда я уже простилась с ним и ушла к себе, немного погодя дверь отворилась и Лев Ник. вошел ко мне.
«Ты ничего не говори, – сказал он мне, – а я хочу тебе сказать, что и мне был радостен, очень радостен наш последний разговор с тобой сегодня вечером…» И он опять расплакался, обнял и поцеловал меня… «Мой! Мой!» – заговорило в моем сердце, и теперь я буду спокойнее, я опомнюсь, я буду добрее со всеми, и я постараюсь быть в лучших отношениях с Чертковым.
Он написал мне письмо, пытаясь оправдаться передо мной. Я вызывала его сегодня на примирение и говорила ему, что он должен, по крайней мере, если он порядочный человек, извиниться передо мной за эти две его грубые фразы: 1) «Если б я хотел, я имел возможность и достаточно связей, чтобы напакостить вам и вашим детям. И если я этого не сделал, то только из любви к Льву Никол – чу». 2) «Если б у меня была такая жена, как вы, я давно убежал бы в Америку или застрелился».
Но извиняться он ни за что не хотел, говоря, что я превратно поняла смысл его слов и т. д.
А чего же яснее? Гордый он и очень глупый и злой человек! И где их якобы принципы христианства, смиренья, любви, непротивления?.. Все это лицемерие, ложь. У него и воспитанности простой нет.
Когда Чертков сходил с лестницы, то он сказал, что во второй фразе он считает себя неправым и что если его письмо ко мне меня не удовлетворит, то он готов выразить сожаленье, чтоб стать со мной в хорошие отношения. Письмо же ничего не выразило, кроме уверток и лицемерия.
Теперь мне все равно, я тверда своей радостью, что Лев Николаевич показал мне свою любовь, свое сердце, – а всё и всех остальных я презираю, и я теперь неуязвима.
Петухи поют, рассветает. Ночь… поезда шумят, ветер в листьях тоже слегка шумит.
Очень плохо я соблюла рукописи Льва Ник – а. Но он мне их раньше никогда не давал, держал у себя, в ящиках своего дивана, и не позволял прикасаться. А когда я решила их убрать в музей, мы в Москве перестали жить, и я только могла убрать, а не разобрать их. Да и жили-то когда в Москве, я была страшно занята многочисленной семьей и делами, которые просто из-за хлеба насущного нельзя было бросить.
Лева тоже вчера рассорился с этим грубым, неотесанным идиотом Чертковым.
Льет дождь, холодно, а Лев Никол. поехал-таки верхом к Черткову, и я в отчаянии ждала его на крыльце, тревожилась и проклинала соседство с Чертковым…
Вечер. Нет, Льва Ник – а еще у меня не отняли, слава Богу! Все мои страданья, вся энергия моей горячей любви к нему проломила тот лед, который был между нами эти дни. Перед нашей связью сердечной ничто не может устоять; мы связаны долгой жизнью и прочной любовью. Я взошла к нему, когда он ложился спать, и сказала ему: «Обещай мне, что ты от меня не уйдешь никогда тихонько, украдкой». Он мне на это сказал: «Я и не собираюсь и обещаю, что никогда не уйду от тебя, я люблю тебя», и голос его задрожал. Я заплакала, обняла его, говорила, что боюсь его потерять, что так горячо люблю его, и, несмотря на невинные и глупые увлеченья в течение моей жизни, я ни минуты не переставала любить его до самой старости больше всех на свете. Лев Ник. говорил, что и с его стороны то же самое, что нечего мне бояться; что между нами связь слишком велика, чтоб кто-нибудь мог ее нарушить, – и я почувствовала, что это правда, и мне стало радостно, и я ушла к себе, но вернулась еще раз и благодарила его, что снял камень с сердца моего.
Когда я уже простилась с ним и ушла к себе, немного погодя дверь отворилась и Лев Ник. вошел ко мне.
«Ты ничего не говори, – сказал он мне, – а я хочу тебе сказать, что и мне был радостен, очень радостен наш последний разговор с тобой сегодня вечером…» И он опять расплакался, обнял и поцеловал меня… «Мой! Мой!» – заговорило в моем сердце, и теперь я буду спокойнее, я опомнюсь, я буду добрее со всеми, и я постараюсь быть в лучших отношениях с Чертковым.
Он написал мне письмо, пытаясь оправдаться передо мной. Я вызывала его сегодня на примирение и говорила ему, что он должен, по крайней мере, если он порядочный человек, извиниться передо мной за эти две его грубые фразы: 1) «Если б я хотел, я имел возможность и достаточно связей, чтобы напакостить вам и вашим детям. И если я этого не сделал, то только из любви к Льву Никол – чу». 2) «Если б у меня была такая жена, как вы, я давно убежал бы в Америку или застрелился».
Но извиняться он ни за что не хотел, говоря, что я превратно поняла смысл его слов и т. д.
А чего же яснее? Гордый он и очень глупый и злой человек! И где их якобы принципы христианства, смиренья, любви, непротивления?.. Все это лицемерие, ложь. У него и воспитанности простой нет.
Когда Чертков сходил с лестницы, то он сказал, что во второй фразе он считает себя неправым и что если его письмо ко мне меня не удовлетворит, то он готов выразить сожаленье, чтоб стать со мной в хорошие отношения. Письмо же ничего не выразило, кроме уверток и лицемерия.
Теперь мне все равно, я тверда своей радостью, что Лев Николаевич показал мне свою любовь, свое сердце, – а всё и всех остальных я презираю, и я теперь неуязвима.
Петухи поют, рассветает. Ночь… поезда шумят, ветер в листьях тоже слегка шумит.
Л. Н. Толстой. Дневник.
Жив, но дурной день. Дурной тем, что все не бодр, не работаю. Даже корректуру не поправил. Поехал верхом к Черткову. Вернувшись домой, застал С. А. в раздражении, никак не мог успокоить. Вечером читал. Поздно приехал Гольденвейзер и Чертков. Соня с ним объяснялась и не успокоилась. Но вечером поздно очень хорошо с ней поговорил. Ночь почти не спал.
8 июля
Ласка мужа меня совсем успокоила, и я сегодня провела первый день в нормальном настроении. Ходила гулять, набрала большой букет полевых цветов Льву Николаевичу; переписывала свои старые письма к мужу, найденные еще раньше в его бумагах.
Были опять все те же: Чертков, Гольденвейзер, Николаев, Сутковой. Шел дождь, холодно, ветер. В хозяйстве двоят пар, красят крыши. Саша вяла, в сильном насморке, и на меня дуется. Лев Никол. нам прочел вслух хорошенький французский рассказ нового писателя Mille. Ему и вчера понравился рассказ: «La biche écrasée»[56].
Он был бы здоров, если б не констипация.
Были опять все те же: Чертков, Гольденвейзер, Николаев, Сутковой. Шел дождь, холодно, ветер. В хозяйстве двоят пар, красят крыши. Саша вяла, в сильном насморке, и на меня дуется. Лев Никол. нам прочел вслух хорошенький французский рассказ нового писателя Mille. Ему и вчера понравился рассказ: «La biche écrasée»[56].
Он был бы здоров, если б не констипация.
В. Ф. Булгаков. Дневниковая запись.
После завтрака поехал со Львом Николаевичем в Овсянниково. Видели пепелище после пожара: на месте двух изб стоят две полуразрушившиеся печки с торчащими трубами. Ребятишки Горбунова весело бегают вокруг.
– Мне часто приходят в голову, – говорил, глядя на них, И. И. Горбунов, – стихи Пушкина:
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть
И равнодушная природа
Красою вечною сиять! —
хотя наше пожарище еще и не гробовой вход… Только, думаю, природа ко мне неравнодушна.
– Нет, «равнодушная природа», – подтвердил, улыбаясь, Лев Николаевич, – равнодушная и красивая. Вот она мне – неравнодушное, близкое, – указал он на девушку, пришедшую за детьми, – а природа – равнодушное.
– Но у вас у самих, Лев Николаевич, есть описания природы, прекрасные, где природа производит впечатление и неравнодушной…
– Обязательно когда-нибудь перечитаю Толстого! – засмеялся Лев Николаевич.
После пожара Горбуновы ютятся в маленькой избе, в одну комнату; М. А. Шмидт – в каком-то сарайчике. Заговорили о предполагаемом переезде их в Телятинки к Чертковым, по предложению последних. Они не решаются покинуть Овсянниково. Как на одну из причин этой нерешительности Мария Александровна указала Льву Николаевичу на «слабую сторону» Софьи Андреевны: нежелание постоянной близости ко Льву Николаевичу его друзей.
Но Лев Николаевич стал горячо заверять Марию Александровну, что на этот раз она ошибается, как он наверное знает, и добавил:
– Не надо думать о других… Вот, действительно, крайности сходятся: думать как можно меньше о себе и в то же время не думать о других. Я говорю – «не думать о других» в том смысле, что ничего не предполагать, не предугадывать о них, а делать самому то, что нужно.
9 июля
Господи! Когда кончатся все эти тяжелые подлые сплетни и истории! Приезжала невестка Ольга, поднялся опять разговор все о том же – о моем отношении к Черткову. Он мне нагрубил, а я ему ни единого неучтивого слова не сказала – и мои же косточки перебирают по углам, пересуживая меня и в чем-то обвиняя. Часто удивляюсь и не могу еще привыкнуть к тому, что люди просто лгут. Иногда ужасаешься, пытаешься с наивностью напомнить, объяснить что-нибудь, восстановить истину… И все эти попытки совершенно не нужны; люди часто совсем не хотят правды; им это и не нужно, и не в их пользу. Так было со всей чертковской историей. Но я больше об этом говорить не буду. Довольно всяких других тревог. Сегодня Лев Никол. с Левой поехали верхом по лесам. Шла черная, большая туча; но они прямо поехали на нее и даже не взяли ничего с собой. Лев Ник. был в одной белой тонкой блузе, Лева в пиджаке. Я прошу всегда Льва Ник. мне сообщать свой маршрут, чтобы можно было выслать ему платье или экипаж. Но он не любит этого делать. И сегодня разразилась сильная гроза, ливень, и я 1½ часа бегала по террасе в страшной тревоге. И опять это болезненное сжимание сердца, прилив крови к голове, сухость во рту и всех дыхательных органах и отчаяние в душе.
Вернулись мокрые, я хотела помочь растереть Льва Николаевича спиртом – спину, грудь, руки и ноги. Но он сердито отклонил мою помощь и едва согласился на то, чтобы его потер его слуга Илья Васильевич.
Ольга почему-то озлилась, и не осталась обедать, и увезла детей.
Весь день потом болела голова, нездоровилось, температура поднялась немного (37 и 5), и я уже ничего не могла делать, а работы много, особенно по изданию, которое совсем остановилось. Вечером я почувствовала изнеможение, легла в своей комнате и заснула и, к сожаленью, проспала весь вечер, просыпаясь несколько раз.
Приехали Чертков и Гольденвейзер. Пришел Николаев, который, по-видимому, очень раздражает Льва Ник – а своими разговорами. Л. Н. играл в шахматы с Гольденвейзером, который потом немного доиграл. Чудесная мазурка Шопена! всю душу перевернула! Лева-сын тревожен о заграничном паспорте, который сегодня не выдали ему в Туле, требуя от полиции свидетельства о беспрепятственном выпуске его из России, а Лева находится под судом за напечатанье в 1905 году брошюр «Где выход?» и «Восстановление ада». Все и это тревожно.
Вернулись мокрые, я хотела помочь растереть Льва Николаевича спиртом – спину, грудь, руки и ноги. Но он сердито отклонил мою помощь и едва согласился на то, чтобы его потер его слуга Илья Васильевич.
Ольга почему-то озлилась, и не осталась обедать, и увезла детей.
Весь день потом болела голова, нездоровилось, температура поднялась немного (37 и 5), и я уже ничего не могла делать, а работы много, особенно по изданию, которое совсем остановилось. Вечером я почувствовала изнеможение, легла в своей комнате и заснула и, к сожаленью, проспала весь вечер, просыпаясь несколько раз.
Приехали Чертков и Гольденвейзер. Пришел Николаев, который, по-видимому, очень раздражает Льва Ник – а своими разговорами. Л. Н. играл в шахматы с Гольденвейзером, который потом немного доиграл. Чудесная мазурка Шопена! всю душу перевернула! Лева-сын тревожен о заграничном паспорте, который сегодня не выдали ему в Туле, требуя от полиции свидетельства о беспрепятственном выпуске его из России, а Лева находится под судом за напечатанье в 1905 году брошюр «Где выход?» и «Восстановление ада». Все и это тревожно.