сделалреволюцию?
    Делалареволюцию вся второсортная русская интеллигенция последних ста лет. Именно второсортная. Ни Ф. Достоевский, ни Д. Менделеев, ни И.Павлов, никто из русских людей первогосорта — при всем их критическом отношении к отдельным частям русской жизни — революции не хотели и революции не делали. Революцию делали писатели второго сорта — вроде Горького, историки третьего сорта — вроде Милюкова, адвокаты четвертого сорта — вроде А. Керенского. Делала революцию почти безымянная масса русской гуманитарной профессуры, которая с сотен университетских и прочих кафедр вдалбливала русскому сознанию мысль о том, что с научнойточки зрения революция неизбежна, революция желательна, революция спасительна. Подпольная деятельность революционных партий опиралась на этот массив почти безымянных профессоров. Жаль, что на Красной Площади, рядом с мавзолеем Ильича не стоит памятник «неизвестному профессору». Без массовой поддержки этой профессуры — революция не имела бы никакой общественной опоры. Без поддержки придворных кругов она не имела бы никаких шансов. На поддержку придворных и военных кругов наша революция не рассчитывала никак, — и вот почему Февраль свалился ей как манна небесная в пустыне. М. Палеолог на с. 298 подытоживает:
   «В 1917 году русские социалисты испытали такую же неожиданность, как французские республиканцы в 1848 году. На докладе в Париже 12 марта 1920 года А. Керенский сказал, что его политические друзья собрались у него 10 марта (26 февраля) 1917 года и единогласно решили, что революция в России невозможна. Через два дня после этого царизм был свергнут».
   Об этом же собрании сообщает и С. Ольденбург (с. 243), — хотя и в несколько иной редакции:
   «Собравшиеся на квартире Керенского представители крайних левых групп приходили к заключению, что «правительство победило».
   …Но в тот же день, — в день «победы правительства», 26-го — около четырех часов дня, произошло весьма серьезное событие:
   «4-я рота запасного батальона Павловского полка (в ней было 1500 человек), столпившись на улице около своих казарм, неожиданно открыла беспорядочный огонь по войскам, разгонявшим толпу. ( М. Палеолог подчеркивает, что агитация верхов шла именно в Павловском полку.И. С.). Были спешно вызваны несколько рот соседних полков… Прибыл командир полка, а также полковой священник, чтобы урезонить солдат. Те, отчасти под влиянием увещания, отчасти потому, что были окружены, ушли обратно в казармы и сдали оружие. 19 зачинщиков были арестованы и отведены в Петропавловскую крепость…» (С. Ольденбург, с. 243). До этого— 25 февраля — Государь Император телеграфировал ген. Хабалову:
   «Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжелое время войны».
   На эту телеграмму, утром 26 февраля Хабалов отвечал, что «в столице наблюдается успокоение». «На другой день после отречения Государя М. Палеолог спросил Горького и Чхеидзе:
   «Значит, эта революция была внезапной (sponiante)?
   — Да, совершенно внезапной».
   Эту внезапность сам А. Керенский в своей книге передает так: «Вечером 26 февраля ( то есть после провала восстания Павловского полка.И. С.) у меня собралось информационное бюро социалистических партий. Представитель большевиковЮренев категорически заявил, что нет и не будет никакой революции, что движение в войсках сходит на нет, что нужно готовиться к долгому периоду реакции».
   Зензинов («Дело народа» от 25 марта 1917 года) писал:
   «Революция ударила как гром с ясного неба и застала врасплох не только правительство и Думу, но и существующие общественные организации. Она явилась великой и радостной неожиданностью и для нас, революционеров».
   Левый эсер Мстиславский писал еще красочнее:
   «Революция застала нас, тогдашних партийных людей, как евангельских неразумных дев — спящими».
   С. Мельгунов суммирует все это в «Независимой мысли» (№ 7, с. 6) так:
   «Как бы ни расценивать роль революционных партий, все же остается несомненным, что до первого официального дня революции никто не думал о близкой возможности революции».
   Большевистская история СССР (с. 135) излагает все это самым схематическим образом:
   «Заговор царизма сводился к тому, чтобы заключить сепаратный мир (??? — И. С.) и, распустив Думу, направить главный удар против пролетариата. Заговор царизма против революции встретился с другим заговором, созревшим в кругах империалистической буржуазии и генералитета».
   Таким образом, всеисторики, и правые и левые, и большевистские и иностранные, сходятся, по крайней мере, на одном пункте: началореволюции было положено справа, а никак не слева. Именно оттуда и зензиловский «гром среди ясного неба». О заговоре «империалистической буржуазии и генералитета» левые, по совершенно понятным соображениям, знать не могли и не знали. А именно этот заговор был началомреволюции. Потом, в марте, апреле и т. д., революция двинулась вперед по путям «углубления», с исключительной степенью точности повторяя ход французской революции. И если августейшие салоны и сам М.Палеолог, передающий их планы и вожделения, выражал свое сожаление о том, что в России не нашлось Мирабо, то это сожаление мне кажется совершенно непонятным, — ибо ведь и во Франции даже и Мирабо решительно ничему не помог. М. Палеолог, посол страны, имеющей весьма большой опыт в революциях, все время проводит параллели между 1789 и 1848 гг. во Франции и 1917 годом в России. Параллели получаются действительно потрясающими. Что, впрочем, никак не мешает М. Палеологу задумываться над таинственной славянской душой, — почему бы не подумать и о таинственной французской?
   Правые, или даже крайне правые, историки — И. Якобий, С. Ольденбург, А. Мосолов — глухо, но неоднократно упоминают о «заговоре». О нем же говорят и большевики. О нем же рассказывает — уже более подробно — французский посол. Конечнозаговор был. Подробности его мы если узнаем, то очень не скоро. Правые историки стесняются называть вещи своими именами — и людей тоже, левые были не в курсе дела, архивы, попавшие в руки большевиков, подверглись, конечно, весьма основательной чистке. Нет никакогосомнения в том, что в дальнейшемразвитии революции огромную роль сыграли те 90 миллионов золотых марок, которые Германия Вильгельма отвалила Ленину и Троцкому. Но об этом постараются промолчать и наследники Ленина и преемники Вильгельма. Однако: при наличии здорового правящего и ведущего слоя ничего не вышло бы ни из заговора, ни из Февраля, ни из Октября. За всеми бесчисленными подробностями событий этого страшного года, этого позорногогода, и мемуаристы и историки как-то совершенно упускают из виду самую основную нить событий: борьбу против Монарха и справа и слева, борьбу, которая велась и революцией и реакцией. По самому своему существу 1917 год в невероятно обостренной обстановке повторил историю П. А. Столыпина. П. А. Столыпин был, конечно, человеком исключительного калибра. Но он обессилел в борьбе и с реакцией и с революцией. Вскрытие его тела показало совершенную изношенность сердца, в ее роковой форме. 26 февраля 1917 года Государь Император пишет Государыне:
   «Старое сердце дало себя знать. Сегодня утром во время службы я почувствовал мучительную боль в груди, продолжавшуюся четверть часа. Я едва выстоял, и мой лоб покрылся каплями пота».
   Убийство П. А. Столыпина по самому существу дела не расследовано и до сих пор. И за всякими показаниями и воспоминаниями люди как-то забыли поставить простой, самый простойвопрос.
   Е. Богров, убийца П. А. Столыпина, был тем, что на официальном языке называлось «осведомителем», на языке общественности — «провокатором», на сегодняшнем языке — «сексотом». Такие люди необходимы всякой полиции мира, не только политической, но и уголовной. Это всегдаподозрительные люди. Их можно и их нужно утилизировать для информации. Но почему Е.Богрова допустили к охранеи П. А. Столыпина и Государя Императора? Не нашлось более надежных людей, чем этот осведомитель, провокатор и сексот? Или — при убийстве Царя-Освободителя: как могли люди допустить семьпокушений со стороны изуверов? Весь аппарат Империи не смог справиться с десятком человек? Не могли? Не хотели. Не считали очень уж необходимым. А может быть, и кое-какое участие принимали?
   Целого ряда подробностей мы не знаем и, вероятно, не узнаем никогда. Но в самом основном дело совершенноясно: в 1916 году был заговор. И люди, которые этот заговор организовали, были, или казались себе, чрезвычайно дальновидными. По-видимому, первым шагом к технической реализации этого заговора было превращение Петрограда в пороховой погреб

ПОРОХОВОЙ ПОГРЕБ

   Теперь позвольте мне все-таки обратиться к личным воспоминаниям. Я знаю: это не «документ». «Документом» воспоминания становятся только после того, как их процитирует какой-либо автор. Однако мои личные воспоминания будут, как мне кажется, очень ценным объяснением к настоящему историческому документу: к повелению Государя Императора генералу Гурко.
   В начале августа 1916 года я был наконец призван в армию и зачислен рядовым в лейб-гвардии Кексгольмский полк. Принимая во внимание мои глаза — одна двадцатая нормального зрения, — в полку не нашли для меня никакого иного места, как швейная мастерская. Швейная мастерская меня вовсе не устраивала. И так как для сотрудника «Нового Времени» не все уставы были писаны, то скоро и совершенно безболезненно был найден разумный компромисс — я организовал регулярные спортивные занятия для учебной команды и нерегулярные спортивные развлечения для остальной солдатской массы. Я приезжал в казармы в 6 утра и уезжал в 10 дня. Мои добрые отношения с солдатской массой наладились не сразу: близость к начальству эта масса всегда рассматривала как нечто предосудительное. Но они все-таки наладились.
   Это был маршевый батальон, в составе что-то около трех тысяч человек. Из них — очень небольшой процент сравнительной молодежи, остальные — белобилетники, ратники ополчения второго разряда, выписанные после ранения из госпиталей — последние людские резервы России, — резервы, которые командование мобилизовало совершенно бессмысленно. Особое Совещание по Обороне не раз протестовало против этих последних мобилизаций: в стране давно уже не хватало рабочих рук, а вооружения не хватало и для существующей армии.
   Обстановка, в которой жили эти три тысячи, была, я бы сказал, нарочито убийственной: казармы были переполнены — нары в три этажа. Делать было совершенно нечего: ни на Сенатской площади, ни даже на Конно-Гвардейском бульваре военного обучения производить было нельзя. Людей кормили на убой — такого борща, как в Кексгольмском полку, я, кажется, никогда больше не едал. Национальный состав был очень пестрым — очень значительная часть батальона состояла из того этнографически неопределенного элемента, который в просторечии назывался «чухной». Настроение этой массы никак не было революционным — но оно было подавленным и раздраженным. Фронт приводил людей в ужас: «Мы не против войны, да только немец воюет машинами, а мы — голыми руками», «И чего это начальство смотрело». Обстановка на фронте была хорошо известна из рассказов раненых. Эти рассказы вполне соответствовали описанию ген. Н. Головина:
   «Подползая, как огромный зверь, германская армия придвигала свои передовые части к русским окопам… Затем зверь подтягивал свою тяжелую артиллерию… Она занимала позиции, находящиеся за пределами досягаемости для русской полевой артиллерии, и тяжелые орудия начинали осыпать русские окопы градом снарядов, пока ничего не оставалось ни от окопов, ни от их защитников…»
   В 1916 году раненые рассказывали решительно то же самое, что в эмиграции писал ген. Н. Головин. И даже не преувеличивали. Роль беззащитной жертвы не улыбалась никому. Тем более что в основном батальон состоял из «бородачей», отцов семейства, людей, у которых дома не оставалось уже никаких работников
   «Быт» этих бородачей был организован нарочито убийственно. Людей почти не выпускали из казарм. А если и выпускали, то им было запрещено посещение кино или театра, чайных или кафе и даже проезд в трамвае. Я единственный раз в жизни появился на улице в солдатской форме и поехал в трамвае, и меня, раба Божьего, снял какой-то патруль, несмотря на то, что у меня было разрешение комендатуры на езду в трамвае. Зачем было нужно это запрещение — я до сих пор не знаю. Меня, в числе нескольких сот иных таких же нелегальных пассажиров, заперли в какой-то двор на одной из рот Забалканского проспекта, откуда я сбежал немедленно.
   Фронтовики говорили: «И на фронте пешком, и по Питеру пешком — вот тебе и герой отечества!» Это было мелочью, но это было оскорбительной мелочью — одной из тех мелочей, которые потом дали повод к декларации «о правах солдата». Для этой «декларации» были свои основания: правовое положение русского солдата было х у ж е, чем какого иного солдата тех времен. Так что в числе тех «прав», которые «завоевала революция», для солдатской массы были право езды в трамвае, посещение театров, а также и право защиты физической личности от физических методов воздействия. Кроме того, революция «завоевала» право на торговлю семечками, на выборы и на отказ идти на фронт: масса была лишена разумных прав и получила неразумные. Все это было «социальными отношениями», унаследованными от крепостнического прошлого. Но уже и перед войной, в связи с огромным, я бы сказал «ураганным», подъемом культуры в России, в связи со всякого рода заочными и незаочными курсами, тягой к образованию, появилась масса людей, для которых пережитки крепостничества были морально неприемлемы.
   Итак: от двухсот до трехсот тысяч последних резервов России, скученных хуже, чем в концлагере, и обреченных на безделье и… пропаганду.
   Пропаганда велась с трибуны Государственной Думы. И велась не столько левыми, сколько правыми. Речи Керенского не производили никакого впечатления — на то он и социалист. Но когда бездарная военная цензура запрещала печатать речи В. В. Шульгина или В. М. Пуришкевича и когда, вместо этих речей, в газетах появлялись белые полосы, то по совершенно понятным соображениям любопытство массы доходило до степени белого каления. В ответ на этот «спрос» русский рынок заполнялся всякого рода гектографированными и литографированными изданиями этих речей. И тут уж каждый «издатель» редактировал их по-своему. Я и до сих пор очень ясно помню одну из совершенно истерических речей В. М. Пуришкевича — о ней очень коротко упоминается у Ольденбурга. Я ее слышал, я о ней писал (цензура выкинула), потом я ее перечитывал в стенограмме. Речь была откровенно глупа даже и в стенограмме. Это был призыв «пасть к ногам Государя Императора» и умолять его спасти Россию и Династию от влияния темных сил. Гектографированные издания внесли в эту речь и кое-что новое: в этих изданиях речь заключала в себе требование заточения в монастырь Государыни Императрицы, как «немки, работающей на гибель России и армии».
   Речи социалистов не производили на массу никакоговпечатления: «ну, это мы слышали сто раз». Но когда с революционными речами выступают монархисты, то впечатление получается убийственное: «ну, если уж и Пуришкевич так говорит, значит наше дело совсем дрянь».
   Я буду просить моих читателей из числа бывших подполковников и даже генералов оставить в покое ведомственные суеверия и оценить положение с точки зрения самого простого, самого человеческого здравого смысла, от двухсот до трехсот тысяч «бородачей»: позади у них — неубранные хлеба, впереди — беззащитный фронт против немецкой мясорубки, сейчас — теснота, тоска, обильное питание и слухи, слухи, слухи… Царица. Распутин. Штюрмер. Темные силы. Шпионаж. Предательство. Неспособность. В конце октября история дала «первый звонок»: на Выборгской стороне, на автомобильном заводе Рено вспыхнули рабочие беспорядки (см.: М. Палеолог, с. 66) и гвардия стреляла в полицию. «Гвардию» обезоружили казачьи части. Сделали это очень неохотно. 150 человек было расстреляно: на Шипке все снова стало спокойно.
   …Цензура имеет технический смысл только тогда, когда она организована тотально, как у Гитлера или Сталина. В противном случае она оказывается по меньшей мере бессмысленной: белые полосы в газетах компенсировались гектографированными изданиями, на которые, по цензурным правилам, нельзя было отвечать публично. Потом цензуре пришла в голову истинно гениальная идея: запретить и белые полосы. Вместо них в газетах появились выцарапанные в стереотипе строчки. Ничего не было опубликовано о беспорядках на Выборгской стороне, но были и прокламации, и слухи, и выцарапанные строчки:
   «Вчера на Выборгской стороне…» и дальше шла выцарапанная строчка. Что случилось? Как случилось? Ответ давала нелегальная печать или обывательские слухи. Опровергать этот ответ было нельзя, ибо, по мнению гениальной нашей военной цензуры, раз она выкинула информацию о событии, то об этом событии никто не знал, никто ни о чем не слышал. И если военный цензор выкинул из газеты сообщение о «беспорядках», значит, ни Россия, ни немцы ничего ни о чем знать не будут. Но немцы обо всем этом знали совершенно точно, а Россия была переполнена слухами, раздувавшимися до полного безобразия.
   Слухи, во всем их разнообразии и великолепии, проникали, конечно, и в казармы Кексгольмского полка. В этих казармах были, конечно, и революционные агитаторы. Лично я не мог отметить их присутствия — само собою разумеется, что при мне они никакой пропаганды не вели. Но влияние этой пропаганды совершенно ясно чувствовалось из тех вопросов, которые ставили солдаты: и о беспорядках на Выборгской стороне, и о «распутинском влиянии», и о генеральской измене, и о том, что Царица «все-таки немка, вот нам — Россию жалко, а ей, может быть, жалко Германию…».
   Моим командиром был барон Тизенгаузен — я сейчас не помню его чина. Это был атлетически сложенный человек, очень выдержанный и очень толковый. Он сумел установить — в меру своих возможностей — прекрасные отношения с солдатской массой, и может быть, именно поэтому Кексгольмский полк никакой революционной активности не проявил. Но атмосфера была убийственной. Я пошел к барону Тизенгаузену и сказал: «Так что же это такое — пороховой погреб?» — «…Совершенно верно: пороховой погреб. И кто-то подвозит все новый и новый порох. Нас — шесть офицеров на три тысячи солдат, старых унтер-офицеров у нас почти нет — сидим и ждем катастрофы».
   В общем выяснилось, что бар. Тизенгаузен докладывал об этом по служебной линии: не получилось ничего. Пытался действовать по «светской» линии — тот же результат. Бар. Тизенгаузен посоветовал мне пустить в ход «нововременскую» линию. Я попробовал. Доложил М. А. и Б. А. Сувориным о положении дел и о моем разговоре с бар. Тизенгаузеном. По существу все это братья Суворины знали и без меня, но я был живым свидетелем, непосредственным очевидцем, а мои репортерские способности в редакции ценились очень высоко. Словом, и М. А. и Б. А. Суворины пришли в действие: к кому-то ездили, с кем-то говорили — во всяком случае, с Военным Министерством и генералом Хабаловым. Ничего не вышло. М. А. о результатах своих усилий не говорил почти ничего, а Б. А. выражался с крайней степенью нелитературности. М. Палеолог в записи от 5 ноября 1916 г. (с. 75) повествует о своем разговоре с каким-то генералом В. — фамилии его он не называет. Ген. В. говорил французскому послу:
   «Петроградский гарнизон ненадежен… Неделю тому назад было восстание на Выборгской стороне… Но я не вижу никакого намерения вывести этот гарнизон из Петрограда и заменить его надежными частями. По моему мнению, уже давно нужно было расчистить петроградский гарнизон… Знаете ли вы, что в нем по меньшей мере 170.000? Они не обучаются, у них плохое командование, они скучают, и они разлагаются… Это — готовые кадры для анархии… Нужно было бы оставить в Петрограде тысяч сорок из лучшего элемента гвардии и тысяч двадцать казаков. При такой элите можно было бы справиться с любыми событиями. А если нет…»
   «Его губы дрожали — продолжает М. Палеолог. — Я дружески просил его продолжать. Он продолжал:
   «Если Господь Бог не спасет нас от революции, то эту революцию сделает не народ, а армия».
   Ген. В. был не совсем прав: конечно, не «народ» сделал революцию, но и «армия» была в ней ни при чем: петроградский гарнизон армией, конечно, не был. Несколько спорен вопрос, были ли армией те генералы, которые устраивали из столицы Империи пороховой погреб?
   Приблизительно в то же время Государь Император сместил с должности ген. Безобразова за истинно безобразные потери в боях у Ковеля и Владимира-Волынского (Ольденбург, с. 240). Совсем недавно ген. Б. Хольмстон писал в «Суворовце» о том, как гвардию бессмысленногубили на Стоходе. Итак, для бессмысленных потерь — гвардия была, для охраны Монархии и, следовательно, России — ее не было. Информация об этих боях и о смещении ген. Безобразова в прессе не появилась — все та же военная цензура. Но само собой разумеется, что об этом знал «весь Петроград» и об этом знали и все казармы. Информационные ходы были очень просты: германская разведка и германская пропаганда. Были, конечно, и иные ходы, но в казармы, по-видимому, попадала главным образом германская пропаганда: «Вот-де ваши генералы продались немцам и шлют вас на верный убой». По моим наблюдениям германская информация имела довольно неожиданный результат: престиж Государя Императора, который и до того в солдатской массе находился вне каких бы то ни были сомнений, поднялся на небывалую до этого высоту. Правда, с комментариями: «Вот только Царь и заботится и о нас и о России…» Комментарии о генералах приводить не стоит.

«ВЕТЕРАНЫ»

   Настроение армии — в особенности ее тыловых формирований — было до чрезвычайности осложнено одним фактором, о котором во всей литературе, посвященной революции, я не нашел ни одного слова. Дело заключалось в том, что последние предреволюционные призывы включили в армию «ветеранов» Русско-Японской войны. Вся солдатская масса не могла не проявить самого острого интереса к боевому опыту этих ветеранов. Опыт был очень пессимистическим. Да, армия дралась героически, да, армия пролила ни с чем не сообразное количество крови, но война все-таки была проиграна. Та декламация о доблести и прочем, которая так принята в наших военных кругах, совершенно естественно, не имела никакого хождения в солдатской массе. «Ветераны» Русско-Японской войны стояли в общем на той точке зрения, что «начальство» не годится никуда, — даже по сравнению с японцами,— а что уж там говорить о немцах. «Ветераны» были правы. И если ген. В. Ипатьеву в его политических соображениях, не стоит верить ни одному слову, то его профессиональные наблюдения интереса не лишены. В своей книге (т. 1, с. 45) он пишет о том, как он, еще молодым офицером, окончив Михайловское артиллерийское училище, был выпущен в стоявшую в Серпухове, то есть под Москвой, артиллерийскую бригаду.
   «Усовершенствованиями, которые разрабатывала наука для повышения боевой способности артиллерии, наши офицеры не интересовались, и о них никто, не знал… Командир моей батареи, совершенно не имевший представленияо правилах стрельбы… С командирами других батарей выходили прямо анекдоты, и нам, молодым офицерам, было положительно совестно перед солдатами за незнание ими артиллерийского дела… В таком состоянии наша полевая артиллерия оставалась до Русско-Японской войны… Полное незнаниетактических приемов вело к тому, что наша артиллерия была бессильна бороться против японской, которая быстро приводила ее к молчанию».
   Отзывы ген. Ипатьева — профессиональные отзывы о высшем командовании армией — убийственны, и они соответствуют действительности. В том же томе, с. 285, он пишет о его «невежестве», о «полной несостоятельности», о «неспособности командовать армией», об «ошибках, за которые офицер был бы немедленно исключен из военной академии»…
   Это пишет генерал и профессор, наблюдавший события, так сказать, сверху. «Ветераны» в свое время наблюдали их снизу. В. Ипатьев мирно получал свои ордена, солдатская масса платила своей кровью. В.Ипатьев констатирует «невежество» высшего командования, солдатская масса ощущала это невежество на своих костях. Выводы были приблизительно одинаковы: «все равно начальство и нас погубит и Россию погубит». Это не было революционнымнастроением. Даже и петроградский пролетариат в своем подавляющем большинстве никак не стоял за «долой самодержавие». Но вся странабыла совершенно единодушна: «начальство это пора менять, — как сказал мне один из «бородачей», — и чего это Царь смотрит, давно в шею пора это начальство гнать».
   Я не думаю, чтобы наиболее острые «комментарии» такого стиля делались бы в моем присутствии. Лично я старался «агитировать» за начальство: шла война, и «менять начальство» было не время. Я говорил «бородачам»: «Да, допустим, что наше начальство знает свое дело хуже немецкого, так ведь и ты, Иван Митрич, знаешь свое дело хуже немца». — «А это почему?» — «Да вот потому, что немец снимает с десятины по двести пудов, а ты, пожалуй, и пятидесяти не снимаешь». На то бородачи отвечали: «Да ведь только вчерась из крепостных выпустили, машин у нас нет, подати» — словом, куренка выпустить некуда.
   Моя агитация действовала плохо или не действовала совсем. Мнение о начальстве было всеобщим — в особенности о военном начальстве. И военный министр Редигер, и редакция «Нового Времени», и солдатская масса, — о левых я уже не говорю, — все придерживались одного и того же мнения. Того же мнения, если верить ген. Мосолову, придерживался и Государь Император. В редакции «Нового Времени» была довольно туманная информация о том, что Государь Император планировал — после окончания войны — заняться полной реорганизацией военного и административного аппарата страны. Но об этом, конечно, никто ничего конкретного не знал — были только слухи. Но, может быть, эти слухи тоже послужили толчком к дворцовому перевороту? Одно из «трагических противоречий русской жизни» заключалось именно в том, что «начальство» устарело до полного неприличия, а заменить его в те времена было еще некем. Это есть