крестец отличника народного образования к подобным
   упражнениям, конечно, привычки не имевший, затяжелел
   неимоверно, и тем не менее, распрямился Георгий
   Егорович,лишь досмотрев, лишь дождавшись шепота,
   шуршания одежд, зыркнул гневно на явно томившегося
   (возможно, впрочем, показалось) за его спиной Андрея Речко,
   Андрея Андреевича, учителя физкультуры, и уж затем, без
   всяких, право, уже не нужных церемоний растворил, иллюзию
   уединения все это время создававшую, но не закрытую на
   ключ беспечными Валерой и Алешей дверь.
   Сему изделию неизвестного плотника судьба, как
   видно, нисколько не смущаясь избитости приема, назначила
   сыграть роль особую в жизни двух юных искренних существ.
   В феврале, месяца за три до того, как парочку, сопя и брызгая
   слюной, так унизительно попутал в прекрасный миг
   заслуженный учитель РСФСР, в переходе узком, соединявшим
   второй этаж со спортзалом (что в этот момент героям нашим
   известно не было, поскольку тесный коридор использовался
   только и единственно, как черный ход в лабораторию
   химическую) стоял Алеша Ермаков, немного одуревший от
   запахов и газов, сопровождающих, как это водится обычно,
   процессы бурные соединения неорганических веществ, стоял
   и пальцами перебирал домашние ключи на металлическом
   кольце.
   За дверью, ведущей на второй этаж, слышно было, как
   привычная и бойкая развозит швабра грязь от стыка к стыку
   уже изрядно истертого, ненового линолеума, а вот из-за
   второй (унылой, без нарисованного котелка и очага)
   доносились равномерные и загадочные, сочные, гулкие удары
   предмета, сказать определенно можно было только,
   сделанного из резины ,о дерево, металл и кожу.
   Однако (гордись, возрадуйся наука пополнению) даже
   азарт исследователя, страсть к неизведанному
   естествоиспытателя, не заставили, нет, нет, Алешу Ермакова,
   красу и гордость школы номер три, подобно наставнику,
   известному нам, молодежи и юношества, спину гнуть, колени
   пригибая, к холодному металлу припадать. Был выбран ключ
   на связке голубоватый, длинный, с разновеликими
   проточками, и он с похвальной, редкой, право же,
   отзывчивостью, охотно щелкнул пару раз в замке, внимания
   такого к себе не знавшим, не ведавшим давно, да и не
   чаявшим уже, пожалуй, заслужить.
   Чисто механическое совпадение, гармония ньютонова
   шпенька, бородки и пластинок, работа, строго равная
   произведению силы на путь, а в результате что?, как всегда
   исчезновение детерминизма, насмарку система хитроумная
   Георгия Егоровича Старопанского, саму возможность
   исключавшая не то чтобы контакта, а просто встречи лицом к
   лицу детей к наукам точным, естественным божественную
   склонность проявивших с районной шантрапой, балбесами,
   которых новатор-педагог держать обязан был по прихоти
   нелепой ГОРОНО в одних стенах и под одной, как ни
   печально, крышей.
   За дверью играли в американскую игру,
   тренировались, но не все, не все дубили шершавые подушечки
   пальцев пупырышками апельсиновыми рыжими, прима,
   Валера Додд с подругой-одноклассницей Малютой Ирой
   заодно, валялась на черных матах в укромном уголке,
   кармане, закутке, чуть-чуть филонила, немного шланговала, не
   развивала, нет, свой необыкновенный дар, способность
   удивительную, и некоторую ленность искупавшую и
   нежелание бегать, носиться по площадке, в кольцо с
   отменным хладнокровием (дочь охотника?) пузырь прыгучий
   отправлять из положения практически любого под
   неприятельским щитом.
   Ирка тараторила. Уже в ту пору ее роман с подонком
   Симой, скотиной Швец-Царевым, неимоверной сложностью
   интриги всеобщий интерес питал и требовал, конечно, немало
   слов и знаменательных, и служебных (не говоря уже о воздуха
   игре причудливой и невербализированной) для изложения
   всех, иной раз просто невероятных, перепетий и драм.
   Беседой увлеченные, понятно, не в миг потери
   оплошности, секунду превращения стены привычной части в
   щель, проем, гулять пустивший сквознячок веселый, заметили
   две балаболки феномен. Это само собой разумеется.
   А вот Алеша, Алексей, как он сумел, в открывшееся
   перед ним внезапно искусственного света полное
   пространство пытливый кинув взгляд, сейчас же узреть под
   самым своим носом конечностей прекрасных совершенство,
   столь откровенное вдали от надоедливых, нескромных глаз.
   И тем не менее, песчинок унция, другая успела
   прошуршать из верхней колбы хронометра вселенского во
   мрак бездонный нижней, прежде чем вся троица смешно и
   неожиданно лишилась дара речи.
   Ну, да ладно, Ермаков, тут, право слово, причины
   были, а вот девицы - оторви да выбрось, нахалки малолетние,
   их чем же, позволительно спросить, очаровал высоколобый
   претендент на золото медали выпускной?
   Наглостью. В уголке его рта, между холодной,
   неподвижной верхней губой отличника и нижней,
   беззащитной мальчишеской, пухлой и розовой, качнулась и
   замерла, столбик серого пепла грозя рассыпать, уронить в
   любую секунду, о, святой и безгрешный Антоний, Антон
   Семенович, покровитель всех высших и средних,
   исправительные не исключая, конечно же, учреждений и
   заведений, она, до половины истлеть не успевшая, вызывающе
   длинная, немыслимая, недопустимая, но вот вам сюрприз,
   сигарета болгарская с фильтром.
   Боже.
   - Пардон, - пробормотал, приятным румянцем щеки
   согрев, смущенный несколько Алеша и притворил тотчас же
   дверь, но не успел вась-вась железок звонких щелчками
   быстрыми еще раз подтвердить.
   Сократились парные и непарные, плоские, широкие,
   икроножные и тазобедренные (похоже, все-таки разминка
   носоглотки скорее исключение невинное в часы вечерних
   тренировок) тень, белая футболка, мелькнула быстрая в
   интимном закутке спортзала.
   - Тук-тук, - услышал Алексей, - тук-тук, - его
   определенно, явно просили не спешить.
   - Тук-тук, - не бойся, негромко косточки, костяшки
   пальцев вынуждали вибрировать эмалью белой крашенное
   дерево.
   - Ну,что? - спросил он, свет вновь впустив в свой
   узкий коридор, и растерялся снова, и замолчал, такого блеска,
   таких вот карих и беспутных огоньков, нет, не дарил ему еще
   никто, нет, даже с мимолетным поцелуем в прихожей темной
   и пустой средь вечеринки классной развеселой.
   - Дай-ка, - шепнули незнакомые губы и раскрылись в
   улыбке неожиданно свойской, славной и необидной.
   - Дай-ка... дернуть разочек.
   Чудесными деталями явления этого внезапного
   четыре месяца спустя не стал отягощать Алеша подробностей
   и без того разнообразных груз, доставленный из школы
   прямиком домой Галиной Александровной, родительницей,
   мамой. Он вел себя благоразумно, и тем не менее,
   интеллигентная женщина, кандидат исторических наук,
   доцент, лектор общества "Знание", пропагандист, о Бог ты
   мой, пыталась и неоднократно его ударить по лицу, коварно,
   без замаха, но с оттяжкой, чтоб вышло побольней.
   Сынишка, не признать того нельзя, ославил маму,
   опозорил и.о. заведующего кафедрой истории и теории самого
   передового в мире учения, подвел, подвел, но состояние
   аффекта, першенье в горле, членов дрожь, нечеткость
   силуэтов, их радужный дразнящий ореол, все это если
   движений резкость, алогичность хоть как-то объясняет, то
   кровожадность изощренную, тевтонское упорство в
   достижении цели ни в коем случае, конечно.
   Что ж, Галине Александровне, женщине с
   анемичными губами, скругленными разводами морщинок
   ранних к подбородку, просто нравилось бить по лицу себе
   подобных, по щекам, по губам, и по уху нравилось, звук
   удовольствие доставлял, чмок неупругого соударения,
   сенсация ее еще довольно ладное (о коже суховатой на время
   позабудем) тело наполняло радостью, бодрящей, освежающей
   радостью жизни.
   Но увы, увы, в бессклассовом нашем обществе, пусть
   с пролетарскими, но все-таки условностями, нередко, да как
   правило, обиду выместить так незатейливо и просто,
   утешиться, возможности Галина Ермакова лишена была. Чем
   не пример один июльский день не то пятьдесят четвертого, не
   то пятьдесят шестого, когда давясь настойкой разведенной
   валерианы, студентка юная, гуманитарий, с мучительным
   желанием боролась по голубой щетине мерзкой с размаху
   смазать, по серой, безразличной ко всему щетине полковника
   Воронихина, Александра Витальевича, начальника немалого в
   системе томских учреждений пенитенциарных. Как он мог,
   как он смел, ее, деточку-Галочку, любимицу младшенькую,
   свою хозяйку, госпожу, так подло, так по-свински бросить,
   отдать на растерзанье всему свету.
   Гад.
   Да, сама, сама Галина Александровна выбивалась в
   люди, хлебнула, навидалась, не то что братец ее старший
   Константин или сестра Надежда, баловни судьбы, успевшие
   урвать достаточно, пожировать неплохо на довольствии, под
   крылышком народного комиссариата дел внутренних,
   секретных и совершенно секретных, с грифами "хранить
   вечно".
   Ну, а Галке, бедной Галке самой даже голову
   пришлось искать человеческую, чтобы глазами, зеркалом
   души любоваться, когда в сердцах и без предупреждения
   кухонной тряпкой так захочется проехаться от уха до уха.
   Собственно, таких, всегда готовых гнев ее принять
   смиренно, у Галины Александровны имелось две. Белокурая,
   дивная дочки Светочки, цветочка, лапушки, лишь поцелуями
   нежнейшими, сладкими, сахарными осыпалась. Ну, а уж
   Валентин Васильевич и сынок его, Алексей Валентинович,
   Ермаковых парочка, всем остальным из арсенала не слишком
   уж изысканного жены и мамы.
   Терпели оба, молча, стоически, всегда.
   Тем поразительнее случившееся в тот майский вечер,
   предлетний день, когда привыкший лишь очи долу опускать
   Алеша, Алексей, от первого удара сумел счастливо
   увернуться, а прочих же ( ах, бедная Галина Александровна,
   ах, несчастная мать) да попросту не допустить. Руками,
   пальцами в отметинах от маркого шарика ручки копеечной, он
   вдруг внезапно, сам себе не веря, в полете запястья неуемные
   поймал и удержать с трудом, но смог, на безопасном
   расстоянии от себя, покуда истеричке угодно было беседу с
   ним родительскую продолжать. Беседу, коя по сей причине
   неожиданной обернулась для мамы дорогой серией
   невыносимо унизительных, бессмысленных конвульсий.
   В противоположность мамаше растленного, папаша
   прелюбодейки подобному сомнительного свойства испытанию
   свои отеческие чувства не счел необходимым подвергать.
   Хотя товарищ Старопанский и наперсница его, завуч с
   фамилией морской и бравой, правда глазами неромантичными
   совсем, непарными, увы, и сизыми, Надежда Ниловна
   Шкотова, на пару никак не меньше двух часов, дыхание не
   переводя, пытались в нем пробудить суровости дремучие
   инстинкты.
   Не вышло. С детьми не совладав, два педагога
   лауреата и с папой Доддом пообщавшись, лишь нервную
   систему свою собственную опасно возбудили.
   Дома, застав готовую к чему угодно Леру в кухне,
   Николай Петрович некоторое время молча и с известной
   обстоятельностью изучал нежно булькавшее содержимое
   утятницы, хмыкал, щурился, любуясь процессом размягчения
   крольчатины, и уже только опуская крышку, заметил без
   строгости особой, впрочем:
   - Морковки, Валя, положи побольше.
   Затем он сделал то, чего не делал никогда до этого. А
   именно, в столовой, в той самой комнате, где на диванчике
   Николай Петрович забывался ежевечерне сном перед вечно
   рябящим ящиком "Березка", он стол облагородил
   единственной, но стараниями Валеры всегда свежей
   скатертью, на середину коей, на шершавый крест, бутылку
   выставил "Розового десертного" и к ней уже присовокупил, с
   улыбкой странной, необычной, не свой стаканчик неизменный
   с названием смешным "мензурка", а два, да, два зеленых
   торжественных бокальчика.
   За ужином папаша подчевал Валеру рассказом о
   новом карабине системы "Барс" брата Василия, и судя по
   всему, остался доволен и собой, и кроликом, но, главное, был
   умилен, и даже умиротворен впервые явно заставив дочку
   испытать и легкое отвращение, и приятное недоумение, и
   движений забавную неловкость, и безобразие зевоты
   непрошенной, неодолимой.
   Утром он, как бы между прочим, сообщил своей
   голубе следующее: учебный год для нее завершился на две
   недели раньше срока, новый начнется, как обычно, в сентябре,
   но не в третьей, а в седьмой, без всяких уклонов, прихватов,
   претензий, обыкновенной общеобразовательной школе, ну, а
   сегодня, часа в три после обеда заедет на своем ульяновском
   "козле" дядя Вася:
   - Особо сидор не набивай, навещать буду, - и увезет на
   лето к тете Даше, Дарье Семеновне, учительнице сельской,
   сестре двоюродной медведей Доддов, в избе которой, кстати,
   Лера провела два первых года своей жизни.
   Нелюбопытным, в общем, оказался папаша нашей
   милой героини.
   Но думать не следует, будто бы на свете так и не
   нашлось души, готовой выслушать по-родственному
   признаний жаркие слова:
   - И тут он, знаешь, так серьезно-серьезно говорит:
   "Ах, ты просто ничего не понимаешь, Валера, ведь я же
   Маугли, зверек, волчонок".
   - Ну, а ты, что же ты ответила? - глаза Стаси, сестры
   молочной, дочки тетидашиной смотрели из-под стекол
   единственных в семье очков с сомнением и чувством вечного,
   как бы родительского (с оттенком жалости такой, печали)
   превосходства:
   - Ты что ответила на это?
   - Ничего.Ничего, сказала, что я кошка, черная кошка,
   мяу.
   Ах, Стася, ровесница, студентка ныне института
   культуры, как ей хотелось, Боже мой, увидеть, разок один
   взглянуть на этот феномен, если не врет, конечно же,
   сестрица, красавец, умница, отличник и Лерка, "зараза
   чертова",- как выражается изящно мать, сердясь и удивляясь.
   Хотелось, очень, да, но судьба, вернее будет, впрочем,
   физиология, распорядилась по-другому.
   Ровно за два дня до того, как из перегретого летним
   солнцем пазика у леспромхозовского магазина, неловко
   щурясь, вышел улыбчивый, застенчивый, уже студент
   биологического факультета Томского государственного
   университета, Алеша Ермаков, бедную Стасю сосед на
   зеленом "Урале" свез в районный центр, где девочке очкастой,
   худышке угловатой и заносчивой, нетрезвый эскулап оттяпал,
   недолго думая, взбесившийся, должно быть, сослепу, кишки
   отросток.
   Итак, около трех часов пополудни, в один из дней
   потного, душного августа, вслед за небритым мужиком,
   Антоном Ерофеевым, умудрившимся в рейсовый, белый с
   красной полосой автобус загрузить окалиной припорошенную
   связку тонких металлических труб, по узким, резиной еще
   крытым ступенькам сошел и на лишенную домашней
   скотиной гордой прямизны траву ступил разношенным
   сандалем польским (сначала одним, потом другим) занятный
   молодой человек приятной городской наружности.
   Приезжий определенно намеревался закурить, дабы
   взбодриться, осмотреться и путь единственно верный выбрать,
   но нет, спичке балабановской фабрики "Гигант" не суждено
   было воспламениться, соприкоснувшись с коробочкой
   родного предприятия, да, прямо перед собой, тут же, сейчас
   же, здесь же, на родном крыльце торговой точки симпатичный
   юноша узрел, увидел то, ради чего он сутки коротал в дороге,
   батона белого кусками суховатыми очередную сотню
   километров заедая, а именно, ситцевого платья наглое
   великолепие, нахальных глаз чудесный блеск и
   возмутительной улыбки (нужны ли тут слова?) простое
   торжество. В руках его милая Лера-Валера держала
   обыкновенную стеклянную банку, сосуд с болгарским
   сливовым компотом, единственным деликатесом и вообще
   товаром в ассортименте скудном таежного сельпо,
   противоестественное пристрастие к коему вызывало у
   населения поселка, охотников и лесорубов, предпочитавших
   заморскому продукты домашнего соления, копчения и
   возгонки, неясное чувство тревоги за будущее Отечества и
   ценностей его неприходящих.
   - Ты?
   - А ты думал, кто?
   Несчастная "Стюардесса" в руке Алеши гнется,
   ломается, теряет желтый мусор драгоценного содержимого,
   отделившийся фильтр пропадает в истерзанной осоке, а
   полупрозрачная белая трубочка превращается в идеальный
   снаряд для бесшумной дуэли посреди урока географии.
   - Долго плутал?
   - Да нет. Твой отец объяснил все подробно... я же
   звонил... два раза по автомату... знаешь, за пятнадцать
   копеек...
   - Не знаю, - отвечает Лера и оба начинают смеяться,
   глупые и счастливые дети.
   Не сказал, ничего не стал говорить, не поделился, этот
   крик, этот визг, си взволновавший третьей октавы светкиной
   "Оды":
   - Мерзавец, гад, - при себе оставил, не стал
   вспоминать, как лишенная свободы движений женщина, мать,
   преподаватель высшей школы, просто плюнула слюной
   горячей, едкой, белой, ему в лицо.
   И он, конечно, выпустил ее, но не кулаком сейчас же
   получил по физиономии, а коленкором тетради общей
   "Лабораторные по физике", единственного увесистого,
   способного расстояния значительные преодолевать предмета
   из всей той кучи тетрадок и листочков, кою сгребла мамаша в
   приступе безумном со скромного стола ученического и с
   воплем жутким:
   - Убирайся вон из моего дома, - запустила в
   ослепленного и оглушенного сыночка.
   Запустила, и так прокляв на веки, начала падать,
   оседать. Взмахнула рукой, качнула этажерку, отправила на
   пол скрепок московских разноцветную баночку, костяшками
   другой, зацепиться как будто даже и не пытаясь, по
   оголившейся столешнице безвольно провела, и на бумагу, еще
   дрожжать, шуршать не переставшую, упала, опрокинулась,
   легла.
   Пух.
   Да, не готова оказалась к внезапной попытке
   возмужания отпрыска Галина Александровна,
   импровизировала буквально на ходу, но исключительно
   удачно, во всяком случае негодник не где-нибудь оказался, а
   на коленях подле нее, слова, секунду, может быть, всего назад
   в его устах немыслимые просто, в волненьи страшном
   повторяя:
   - Мама, мамочка, что с тобой?
   Нет, скорую она им вызвать не позволила. Чередой
   размеренных, злых и коротких импульсов, предсердья
   метрономом хладнокровным потешить лекаря, пропахшего
   бензином и бессонницей, а вслед за ним и всю горластую
   конюшню ординаторской Галина Александровна не
   собиралась. Она хотела одного - услышать звук
   молниеносного соприкосновения резцов, клыков и коренных,
   она хотела, должна была любой ценой, немедленно и
   непременно, убедиться в своей способности испуганную эту
   ноту извлекать.
   И что же, когда отец и сын укладывали маму на
   кровать, она, сознание как будто обретая на мгновенье, вновь
   приподнялась на локотке и, наградив отличника, красу и
   гордость третьей школы словцом неласковым:
   - Подлец, - в движение его челюсть ударом хлестким,
   ловким, точным привела, и он, не то чтобы препятствовать
   посмел, несчастный и отвернуться даже не попытался.
   И не обмолвился, ни слова не сказал, не выдал тайну,
   воспользовался просто родительким вояжем, отъездом
   ежегодным на воды, и сорвался, спокойный, уверенный
   никто, никто исчезновенья не заметит, внезапно не нагрянет,
   березовый, бутылочный, зеленый сумрак не спугнет в
   панельной, однокомнатной хрущевке на улице кривой,
   неправильной, в старинном городе губернском Томске, в
   квартире, ключи от коей выдала племяннику, на пару дней для
   процедуры этой сезона дачного спокойный распорядок
   специально изменив, такая непохожая на мать, приветливая
   вроде бы и добродушная как будто, Надежда Александровна,
   родная тетя.
   Да, явился, прикатил, познавший радость
   незамысловатых па уан-степа, он возвратился, он приехал,
   веселье дерзкое вкусить раскрепощающих движений
   волшебных танцев - танго и бостона.
   И вновь с ним вроде бы все ясно, но вот она, эта
   ловкая и гибкая бестия, книгам предпочитавшая кино, а
   разговорам долгим поцелуи, она, почему, увидев юного
   студента, роскошной челкой летней беззаботной на нет
   сумевшего свести высокий, круглый лоб, она, девчонка
   хулиганка, отчего не спряталась, не улизнула, не исчезла в
   сельпо - тазов и ведер капище железных, оловянных, бочком,
   бочком, не возвратилась, из-за решетки, едва проваренной и
   паучком стыдливо и наивно скрепленной паутиной, с
   ухмылкой нехорошей наблюдать, как невезучий дурачок,
   бычок свой дососав, нелепо топчется, вершков остатки
   жалкие сминая, и Ерофея, присевшего у драгоценных своих
   труб, распросами нелепыми из равновесия выводя.
   Ведь ей же нравились еще недавно, желанны были и
   милы совсем другие. Долгоногие лыжники, короткопалые
   борцы, здоровяки, атлеты, хамы, которых и приятно, и легко
   водить за сапожки носов нечутких, гонять в буфет, морить
   напрасными часами ожидания, игрою незатейливой в тупик
   отчаянный загонять, все, что угодно, не дай лишь Бог
   неосторожно в угрюмом темном коридоре у раздевалки
   баскетбольной в суровые объятия в час поздний угодить.
   Да, да, Валере нравились другие. И ей самой казалось
   так. Вот ее мальчики, самоуверенные недоумки, лопоухие
   драчуны. Казалось, да, покуда февральским вечером
   негаданно-нежданно из озорства, шаля и балуясь, она, и вкус,
   и запах не любившая в ту пору, уже успевшая однажды
   слюнных желез запасы истощить в попытках выплевать
   мгновенно скисшую, противную наредкость горечь, к двери,
   проворно затворенной, без долгих размышлений прыгнула,
   метнулась, и юношу из-под ресниц чудесных, золотистых, с
   таким забавным недоверием взглянувшего, без всякого
   стеснения, так запросто, как закадычного дружка, земелю,
   попросила:
   - А ну-ка, дай разок, другой дернуть.
   (Давненько что-то я "Опала" не курила).
   Но, впрочем, шалостью, забавной несуразностью
   Валера увлечение свое внезапное считала и тогда, когда уже
   без стука и предупреждения, обычным образом, из коридора
   через класс (предусмотрительно не запертый) она входила
   каждый вечер в обставленную необыкновенно, немецкой
   мебелью специальной кафельной (гордость шефов
   коллектива южносибирской ГРЭС) лабораторию химическую,
   беззвучно забиралась на высокий, нелепый, колченогий стул и
   сквозь прозрачную перегородку смотрела на спиртовки
   огоньками синими таинственно подсвеченные веки Алеши
   Ермакова, отличника, красавчика, готовая, конечно, как
   только подымет он глаза, как только оторвет от колб своих
   дурацких и реторт, ему тотчас же показать невероятно
   длинный, острый, красный, бессовестный язык.
   Такая вот чертовка, шалаболка, и кто бы мог
   подумать, что разлученная с голубчиком, она начнет
   печалиться, грустить и прежних лет такие развлечения
   желанные, прогулки, скажем, на моторной лодке в компании
   отчаянных ухарей, соляркой пахнущих, лихих и конопатых, не
   будут больше девичье сердечко весельем ненормальным,
   диким наполнять.
   И уж никак не ожидала Стася, что через ночь, а то и
   кряду две, и три в начале первого едва лишь придется ей
   прощаться с высоких чувств и слов прекрасным миром и
   книгу закрывать, и свет гасить, вот так сюрприз, безумная
   сестра Валера не рвется, как обычно, стыда не ведая и меры,
   испытывать стогов высоких, свежих, темных мягкость под
   сенью чудного кухонного набора "Пара мишек" свою
   находчивость и ловкость проверять, увы, под самым носом
   лежит вот и сегодня, невинно щурясь, огорченная как будто
   бы всего лишь невозможностью в страну неверных сладких
   грез отбыть без промедления.
   Кстати, хотя знаток великий детских душ, пастырь,
   наставник юношества строгий, Егор Георгиевич Старопанский
   в беседе с руководительницей классной Валеры Додд Анютой,
   Морилло Анной Алексеевной, и употребил разок, другой без
   всякого сомнения и смущения, лишь не переставая удивляться
   той неизменности, с которой тик обнажает верхний ряд зубов
   у безнадежно старой девы, словечко мерзкое "шлюшонка", а
   мама нашего героя, женщина с университетским дипломом и с
   синим остробоким поплавком, вводя сестру Надежду в курс
   дел семейных, назойливых шуршунчиков обычных
   телефонных нисколько не стесняясь, речь уснащала совсем уж
   жуткими глаголами из лексикона неистового протопопа,
   Валерия Николаевна Додд, Лера, до встречи удивительной с
   Алешей Ермаковым, еще ни разу, да, да, да, ни разу, прожив
   на этом свете уже шестнадцать полных лет, не пробовала роль