готовой в любой момент проехаться как следует, пройтись по
   нежной юношеской шее, не оставляло пианиста бедного ни
   днем, ни ночью. Конечно, он не сознавался, вида не
   показывал, но выдавали походка и осанка.
   - Ты что-то бздеть стал сильно, Толя.
   - Нет, я просто должен идти, я маме обещал быть дома
   в девять.
   Кривой улыбкой только лишь на это мог ответить Зух.
   Он ничего никому не обещал. Попросту некому было.
   Увы, подросток трудный, дерзкий, хулиган, короче,
   рос без матери. Ему, носатому, нескладному, губастому
   неведомо было тепло руки, непроизвольно утешающей
   поглаживаньем ласковым родную забубенную, отчаянную
   плоть.
   А все потому, что Ленин отец, сын прачки и
   машиниста, учащийся училища художественного, надежды
   подающий график Иван Зухны влюбился, вот те раз, сухим и
   жарким летом шестидесятого в еврейку, дочь профессора
   мединститута, девчонку городскую, практикантку синеглазую
   Лилю Рабинкову. Он с ней гулял под звездами таежными и
   рисовал то в образе доярки совхоза "Свет победы", то в робе
   крановщицы Любы с далекой стройки романтической.
   И девушка как будто отвечала юноше взаимностью,
   но...
   Но, соединиться двум сердцам на этом свете не было
   дано, не суждено, сию безысходность мирового устройства
   Иван Зухны осознал, явившись с алыми осенними цветами
   впервые в жизни к любимой в дом и сразу же на день
   рождения.
   - Вот, - пробормотал он, в прихожей протягивая Лиле
   ее портрет на фоне березок гладкоствольных, и папа Рабинков
   как-то нехорошо переглянулся с мамой Рабинковой.
   Еще за вечер раза два с пренеприятным чувством их
   засекал, ловил на этом молниеносном обмене взглядами
   многозначительными.
   А на прощанье, когда уж собираясь, Ваня, возможно,
   от смущенья или, кто знает, достоинство храня, от ложки
   обувной нелепо отказался:
   - Да, ничего, я так одену, - из-за спины любимой
   дочери профессор соизволил его поправить с улыбкой гнусной
   на лице.
   - Наденете, молодой человек, наденете.
   Жиды, жидяры, жидовня. Эти знакомые с детства
   слова покоя не давали Ване всю дорогу длинную от дома
   Рабинковых до общаги. Но, хоть это и смешно, но ужасные и
   мерзкие, они, как бы не относились к Лиле, коя в мозгу
   художника Зухны существовала, пребывала как бы отдельно
   от мамочки, от папочки, на которого, кстати, была похожа
   необыкновенно. В общаге, заняв бутылку самогона у соседа,
   Иван надрался так, что не явился в училище на следующий
   день.
   Впрочем, пришел в себя, к прохладному оконному
   стеклу лбом припадая, унял дурное головокружение, чайком
   желудок, кишечник, взволнованный необычайно, промыл и
   стал опять исправно посещать занятия, а к Рабинковым
   больше не ходил. Не ходил и все тут. Никогда.
   Встречался с Лилей, молчал угрюмо, ее сопровождая
   в кинотеатр или на вечеринку, потом по снегу белому под
   небом черным провожал до дому, прощался неуклюже и
   уходил, чтоб в одиночестве бродить по улицам ночным,
   скрипучим. Холодной и сырой весной прогулки вдоль апреля
   при обуви худой, конечно же, закончились унылым
   воспаленьем легких, больницей, где в белом вся Ивану делала
   инъекции четыре раза в день губастая и скромная сестренка
   Соня. Соня Гик, на ней-то всем и вся назло, уже
   распределившись в газету южносибирскую "с
   предоставлением жилья", вдруг взял да и женился в мае Ваня.
   Да. Взял-таки дочь племени их подлого, вырвал свое.
   И был наказан, его неразговорчивая, темноокая
   детдомовка через семь месяцев всего-то, уже в родзале
   южносибирской городской, дав сыну жизнь, сама, не приходя
   в сознанье, отошла.
   Ах, гнусный род, а он еще ребенка назвал, как этого
   покойнице хотелось, не знал, не знал, как дьявольски и
   хитроумно умудрилась она пометить его мальчишку.
   Врожденный порок сердца, Ивану объяснили доктора,
   когда мальца повел он выяснить, что же мешает пятилетке
   носиться вместе со всеми по двору.
   Вот так, казалось бы, какие могут быть вопросы,
   забудь их нацию бесовскую, не подходи, но нет, подросток
   непослушный не желал, и все тут, учиться на ошибках отца
   родного.
   Увы.
   Но справедливости ради заметим, в доме Кузнецовых,
   уютной, теплой крепости семейства праведного к этому
   непутевому, не в пример другим домам приличным города
   промышленного на скальных берегах реки Томи
   воздвигнутого врагами народа трудового троцкистами,
   бухаринскими прихвостнями Норкиным и Дробнисом,
   относились хорошо. То есть Толина мама, Ида Соломоновна,
   даже и не подозревая об общности скрываемой, умалчиваемой
   кровей, а только лишь, похоже, подспудно вину чужую
   ощущая, за недоучек, эскулапов, за безалаберных коллег крест
   принимая добровольно, и кров, и стол всегда была готова
   предоставить парнишке долговязому.
   Вообразите, и даже после ужасных новогодних
   танцев, когда носитель, проповедник идей передовых,
   моральному кодексу простого верхолаза и каменщика стройки
   коммунизма верный, сурово и решительно отрезал:
   - И чтобы впредь в мой дом глист этот ни ногой!
   Ида Соломоновна ему ответила с укором тихим и
   печальным в голосе (христианский, право, демонстрируя при
   этом фатализм ):
   - Но, Ефим, мы же не можем вот так вот взять и
   выгнать из дома сироту.
   Который... который...да, с прискорбной, безусловно,
   неосмотрительностью, на ровном месте, без сомнения,
   конечно, но, Боже мой, всего лишь оступился.
   Оступился. Такое вот, господа, ужасное заблуждение.
   Но простить доброй женщине его можно и нужно,
   ведь на двоих паршивцев, Кузнецова и Зухны, был дан
   Создателем всего лишь один язык, и он, к несчастью
   находился у Толяна. Так что могло, вполне могло и у существа
   куда более хитрого и проницательного сложиться впечатление
   превратное - ошиблись в самом деле мальчики, желая в центре
   быть внимания, всеобщим восхищением, любовью
   наслаждаться, неправильный, напрасный, просто детский,
   глупый поступок совершили. Короче, доктор, врач,
   специалист, неверный ставила диагноз, на кухне собственной
   за разом раз прискорбный факт один и тот же отмечая,
   губастный юноша нескладный все чаще и чаще котлеткам с
   рисом чаек пустой предпочитает. Увы, сие не признак
   огорчительный гастрита раннего на почве слабости сердечной,
   это симптом пугающий безумья, маниакального, навязчивого
   стремления быть злым, голодным, одиноким. Но вовсе не для
   того, чтобы пленять горящим взором окружающих, сурово и
   неумолимо мозги им всем вправлять носатый жажадал Зух
   гитарой электрической.
   Лови! Отваливай! Следующий!
   Им всем, которым правда и смысл существованья
   недоступны хотя бы потому, что никогда игла стальная не
   прошивала их насквозь, лишая воздуха, движенья, жизни...
   Итак, они должны были расстаться, рано или поздно,
   эта нелепая, но столь типичная для времени всеобщего
   крещенья звуком, вокалом сумасшедшим обрезанья, пара.
   Конечно, безусловно, определенно, Толе с Леней было не по
   пути, но, как ни странно, еще почти три года, насыщенных
   разнообразными событиями, потребовалось Ленчику Зухны,
   дабы в душе его дозрела наконец до состояния немедленного
   разрешенья требующего потребность явиться вечерком и
   обблевать с цветочками богемские обои, а если хватит
   ветчины, то и дорожку полосатую ковровую в прихожей
   чистенькой, ухоженной, Толяна Кузнецова, товарища по
   школьному ансамблю вокально-инструментальному.
   Да, кстати, как водится, самое значительное из всех
   событий, происшествий, мельчайших радостей минутных и
   крупных, омрачающих не день, не два, а целые недели
   неприятностей, сложившихся подобно кубикам в трехлетья
   конструкцию, на свое место встало столь буднично и скромно,
   что вездесущий глаз соглядатая молчаливого момент сей
   эпохальный не зафиксировал вообще, не приукрасил, не
   раздул, противным шепотком гулять по кругу не пустил
   рассказец гнусный, а посему интуитивная догадка Ленчика
   Зухны, на веки вечные так и осталась всего лишь мерзким и
   беспочвенным предположением.
   А между тем, он не ошибся, сынок художника, внук
   прачки и машиниста, истопник котельной центральной бани с
   номерами. Действительно, однажды мартовской порой, в
   библиотеку институтскую спеша, надеясь учебник нужный до
   закрытия с железной полки получить, студент первого курса
   инженерно-экономического факультета Южносибирского
   горного института Анатолий Ефимович Кузнецов, лишился
   мотивации внезапно, остановился средь коридора
   полутемного, паркета старого щербатого, как оказалось,
   метров тридцать до входа в пахнущее червями книжными,
   должно быть, хранилище по воле случая слепого пощадил. Но
   нет, не музыкой (полного зеркального совпадения, увы, он не
   добился) всего лишь привлеченный, огромным объявленьем
   огорошенный, куском дурного ватмана А3-формата, который
   был небрежно присобачен, определенно, полчаса каких
   нибудь тому назад к двери с табличкой незатейливой и
   скромной "Комитет ВЛКСМ".
   "Весна-78" - привычно, броско, лихо на белой
   пористой поверхности гуашью алой некто соединил слова и
   цифры, в углу птенца с огромной неуклюжей нотой в клюве
   прилепил, а снизу, уняв вдруг неизвестно почему задора
   молодого прыть, пером железным, строгим, редисным,
   толково пояснил: "Ежегодный отчетный смотр-конкурс
   самодеятельных коллективов и ансамблей". Назначалось
   мероприятие на апрель.
   Ну, да, конечно, как же, об этом слышал Толя, то есть
   ему говорили осенью, ключи от очередной коморки с
   инструментом вручая, на сей раз в деканате:
   - 29 октября в день молодежи у нас обычно
   факультетский вечер, на Новый год вы тоже обязательно
   должны играть, само-собой восьмое марта, ну, а там, там
   главное. Не вырвете первое место на студенческой "Весне",
   попросим освободить помещение. Имейте в виду.
   "Ага", - едва успел подумать Кузнецов, как дверь с
   табличкой лаконичной отворилась, и на пороге объявился, ба,
   в плаще распахнутом, отменном заграничном светлом,
   линейка галстука бордового от кадыка до пряжки (значок
   сверкнул, мигнул, конечно же, да не простой, украшенный
   плюс к капельке казенной головы словами золотыми
   "Ленинская" и еще "поверка") сам, собственной персоной
   вожак всей институтской молодежи, плечистый тезка нашего
   героя, освобожденный секретарь, Анатолий Васильевич
   Тимощенко.
   Впрочем, в сем появлении внезапном нет ничего
   особенно уж примечательного. Ну, работал человек, доклад
   готовил к собранью общеинститутскому весеннему, сверял
   план-факт, проценты вычислял прироста и привеса, оттачивал
   абзацы в разделе "самокритика", трудился, трудился, да устал,
   отбросил ручку, потянулся, взгляд кинул за окно, встал, плащ
   накинул, в карман засунул пачку "Ту", кейс прихватил, свет
   потушил и ...
   Нет, не вышел. Вот это-то и замечательно, хотел, но
   нос к носу столкнулся с юношей лохматым, лист объявления
   свежего с завидным интересом изучавшим.
   Ну, ну.
   И тут отметим, согласимся, не зря, не за красивые
   глазенки карие товарища Тимощенко на должность
   руководящую молодежь заведения учебного единодушно
   выдвинула, а орган вышестоящий без лишних возражений
   кандидатуру поддержал. Был дар, определенно умел с людьми
   работать сей краснощекий организатор масс. И не одно лишь
   чванство, хамство и пошлость, соединенные в лице
   номенклатурном, являл он, приговаривать любивший:
   - Да я вас всех насквозь вижу, - похоже, что
   действительно, талантом препарировать, заглядывать в
   таинственные душ чужих пределы, отыскивать там клавиши и
   струны потаенные, был наделен Тимоха, товарищ Анатолий.
   И в самом деле, ну, казалось бы, какое ему, человеку
   партийному, дело до тезки, обросшего, прямо скажем,
   безобразно, одетого в какой-то непотребный свитер пестрый, с
   флажком страны далекой и враждебной, приколотым на грудь,
   на то место, где должен профиль дорогой сиять на фоне
   сочном леденцовом, и в довершение всего в штанишках синих
   поношенных, швами наружу. Да никакого. Захлопнуть дверь,
   по тени длинной коридорной подошвой каучуковой пройтись,
   и до свиданья. Чао.
   Но нет.
   - Ко мне? - спросил он Толю Кузнецова с улыбкой
   дружеской и тут же, словно не сомневаясь в ответе
   положительном, посторонился, махнул рукой, гостеприимно,
   по-товарищески, просто, приглашая, ну, заходи, коли пришел.
   О чем он говорили больше часа, беседовали под
   стягом сидя малиновым, тяжелым, обшитым желтой
   бахромой? Да так, вроде бы и ни о чем.
   Был мимоходом секретарь освобожденный
   оказывается, присутствовал, а как же, в огромном холле
   электро-механического корпуса, с соратниками скромно,
   ненавязчиво, минут пятнадцать, двадцать наблюдал из
   дальнего угла, у гардероба стоя, за веселящимся
   студенчеством экономического факультета.
   - Слышал, слышал, конечно... да вот не понял только,
   что это вы там про шпионов-диверсантов такое пели?
   - Про шпионов... Да нет, это про любовь.
   - Про любовь?
   - Ну, да.
   " Я лазутчик в стране круглых лбов,
   Я вижу во тьме,
   Я слышу во сне,
   Я знаю смысл таинственных слов".
   - Интересно, интересно... А круглые лбы, это на кого
   намек?
   - На родителей... на тех, кто лезет во все...
   Короче, сидели, толковали о том, о сем, из корпуса
   уже пустого вышли вместе и на крыльце расстались дружески.
   Товарищ Толя пошел в свою гостинку, а Кузнецов
   домой и по дороге окрыленный (ну, непонятно, право, чем)
   вдруг песню написал, сложил внезапно. Не всю, конечно,
   сразу, но мелодию, припев придумал и один куплет, а утром
   встал и остальные два досочинил. Вот так, впервые в жизни.
   Отличился.
   Но, увы, именно с этого приступа вдохновения и
   начался разлад между приятелями, Кузнецовым и Зухны,
   который ужасной, мерзкой сценой напротив туалета женского
   (у входа в темный узкий холл аудиторий электро
   механического корпуса) всего лишь пару лет спустя
   прискорбно подытожен был.
   Песня не понравилась Зухны решительно. То есть
   начало только лишь услышав, "фугас - на нас", "страны
   войны", такую рожу кислую состроил Леня, что плавный
   переход аккордов музыкальных одного в другой слегка
   подрастерявшийся Кузнец невольно парой неуместных пауз
   нарушил.
   Когда же руки с клавиш он убрал совсем, то
   беспардонный, грубый Ленчик ему сейчас же предложил
   такой вот джентльменский вариант:
   - Я, бля, одно могу пообещать, если ты больше об
   этой херне не вспомнишь никогда, то и я никому ничего
   никогда не стану рассказывать.
   Короче, играть, исполнять, на конкурсе за место
   первое бороться отказался наотрез. То есть, Тухманова с
   Антоновым, вроде как бы черт с ними, готов был ради дела,
   прикрытья, инструментов, комнатухи этой без окон, без
   дверей, а Кузнецова, значит, на фиг. Обидел, что и говорить.
   Более того, подвел невероятно, ибо для выступления на
   фестивале студенческом ему пришлось искать замену, срочно,
   Петь мог Толян и сам, а звуки одновременно извлекая из
   пианино и органа электрического, еще и на гитаре тренькать,
   уже никак.
   Ну, в общем, началось, поехало. Кузнец с товарищами
   взял первую свою высоту-высотку, пядь в мире серьезных дел
   и начинаний важных, гражданской темой покорив жюри. А
   Зух два дня спустя, с дворовым шалопайским шиком пивко
   несвежее залив портвейном непрозрачным, не только словом,
   но и действием надумал унижать достоинство седого ветерана,
   вахтера электро-механического корпуса ЮГИ, стаканчик
   белой чистой по-простому, по-людски, хрустящей луковкой
   заевшего.
   - Куда ты прешься, идол, на ночь глядя?
   - Репетировать.
   - А девку на чем играть ведешь?
   - Тебе какое дело, старый пень? На барабане...
   Хорошо, Шурка Лыткин, одноклассник, фэн,
   свидетель и участник "тех самых" развеселых танцев, студент
   механик ныне, как раз в этот самый вечер дежурил в
   раздевалке, услышал шум, из амбразуры выскочил, оттер
   майора отставного, словами правильными, строгими сбил с
   панталыку, мысли спутал, суровым, грозным:
   - А, ну, давай, давай, - ввел в заблуждение, и боком,
   боком, отступая ловко, в дверь вытолкнул кретина Леню, увел,
   спас дурака, но чертов хрыч все равно на утро докладную
   длинную составил, сочинил, и Толя из триумфатора, героя,
   сейчас же превратился в лгуна последнего, недели две во
   всевозможных кабинетах обязанного объяснять, как старый
   особист и вертухай мог так нелепо обознаться.
   В общем, судьба стремительно их разводила.
   Зух убеждался с каждым днем - друг богу изменил,
   неистового предал Моджо-Встань-с-колен, безумца, с лицом, в
   бой увлекающего орды воинов Тохтамыша. На сладкое тю-тю,
   сю-сю, ребятушки, козлятушки, отчаянный, дикий вопль:
   - Пленных не брать! - в испуге потном променял.
   Ну, а Толя? Он вовсе так не думал, вины за собой
   никакой не чувствовал, все ту же гриву расчесткой частой
   мучал поутру, и в то же самое индиго облекал заметно
   округлившееся, но не пастозное, не рыхлое еще пока, нет,
   гладкое, приличное вполне седалище. Он был о'кей, тип-топ, а
   Зух не в кайф, не в жилу, он разрушал себя и дело общее,
   былое обаянье уходило, терялось, и лишь усиливался запах,
   назойливый и мерзкий того, чем накануне, после звезды
   вечерней, разговлялся худой и желчный кочегар.
   Короче, внезапно стало ясно, что Толе с Леней не
   катит. М-да. И окончательно этой осенью, когда движенье
   дискотечное Кузнец с благословения начальства
   институтского, если и не возглавил, то за собой повел
   определенно. Собственно, с момента согласования в горкоме
   ВЛКСМ репертуара клуба, ничего практически уже не
   связывало бывших выпускников центральной школы номер 3.
   (Толя, кстати, хотел назвать клуб "Желтая подводная
   лодка", но убедить товарищей не смог, возможно, акроним
   нечайный ЖПЛ смутил, или же от упоминания морских
   глубин, пучины темной невольно пахнуло, повеяло диверсией
   какой-то, не дай Бог, идеологический, может быть, но так или
   иначе, пришлось Толяну порыться, покопаться среди
   любимых пленок еще денек, другой, прежде чем отыскался
   приемлемый вполне, нейтральный вариант - " 33 и 1/3 ").
   Да. ничего, ничего Толю с Леней больше не
   связывало. Ничего, кроме... кроме комнаты, каморки, логова,
   помещения без окон, в которое вела из холла поточных
   аудиторий низкая, тяжелая, обитая железом толстым дверь.
   Там, внутри, в унылом полумраке, разъедающем глаза, в углу,
   на колченогом стуле, без зрителей, в угрюмом одиночестве,
   качаясь (сам себе и камертон, и метроном ), железной ножкой
   отбивая ритм, играл часами, сутки напролет (отлучек к топке
   не считая кратких) одно и то же, одно и то же, Леня Зух.
   " Я полз, я ползу, я буду ползти
   Я неумолим, я без костей".
   Иногда случалось, правда, и не так уж редко,
   компанию ему составлял еще один участник бывший квартета
   боевого - Дима Васин. Толя, обретший редкий, экзотический,
   пленительный статус дисжоккея, практически не появлялся; не
   лез, не интересовался ничем особенно, хотя незримо
   присутствовал, конечно, постоянно. Ответственный за
   противопожарное состояние Кузнецов А.Е. - табличка
   извещала на двери, встречала, провожала каждого.
   Да, он покрывал их сомнительные посиделки своим
   авторитетом, положеньем рисковал, да, черт возьми,
   действительно, ведь Зуха, кочегара - через два дня на третий,
   не то чтоб в комнату с материальными ценностями, в само
   здание, в третий корпус ЮГИ (в котором этажи в неравной
   пропорции делили электро-механический и инженерно
   экономический факультеты), по доброму пускать-то не
   должны были вообще, а что до Димы Васина, то он хоть и
   имел, вне всякого сомнения, конечно, в свое время, право
   художественной заниматься самодеятельностью в стенах
   родного ВУЗа, но к весне этого года священное утратил,
   оказавшись в столь незавидном положении, когда лишь выбор
   между майским или ноябрьским призывом остается.
   Короче, Бог свидетель, Кузнец был добр и
   милосерден, и выгонять несчастных этих двух отнюдь не
   собирался, когда команду отдавал своим дискотечным
   гаврикам перетаскать аппаратуру клубную из главного
   корпуса в электро-механический, в каморку без окон с обитой
   жестью низкой дверью. И тем не менее, и тем не менее,
   именно такое у Димы с Леней сложилось впечатление. Их
   выселяют, выставляют, все, кранты, конец.
   То есть, нет, Димон пытался поначалу даже в
   обратном Зуха убедить, не верить слухам предлагал, не
   поддаваться панике советовал, но, увы, вчера вечером, едва
   лишь приспособились они писать на старую " Комету" вокал,
   дверь в их берлогу (оплошно не запертая, не зафиксированная
   засовом) приотворилась, и рожа сальная подручного Толяна,
   шестерки Громова просунулась, ощерилась и чмокнула:
   - Сидите? - поинтересовался гад и засмеялся,
   захихикал, - Ну, сидите, сидите, последний ваш денечек.
   Завтра попрем вас на фиг.
   Дальнейшее, в общем-то, уже известно, Зух с Васом
   нарезались, надрались, нагрузились по ватерлинию по самую,
   последний удержать пытался первого от позднего визита к
   товарищу былому. Но Зух, упрямый, пьяный, невменяемый,
   конечно, вырвался, явился, без приглашенья в гости завалил,
   но... равновесье потерял, сознанье, облик человеческий, порыв
   угас и он не смог с портвейном теплым разлучиться.
   Утром же поднялся, шатаясь от омерзения, добрел до
   кафеля холодного, глаза не открывая, взбодрился в судорогах
   жалких, башку под душем остудил, и смылся, сбежал, ушел,
   как проклял, не прощаясь.
   Ну, вот так бы и расстаться приятелям, без слов, без
   объяснений лишних, благородно, но, увы, дурная логика
   похмелья, отходняка и раскумара на дрожжах вчерашних
   свела еще раз, теперь уже на зебре солнечной весенней
   пустого коридора ,Толю с Леней.
   Под своды храма знаний (технических,
   универсальных) Зух прибыл минут на двадцать раньше
   Кузнецова, до этого он совершить успел намаз? навруз?
   куйрам-байрам?, то есть две стопки опрокинул
   азербайджанского напитка с названием "Коньяк" и следом тут
   же засосал "Агдама" полстакана в немытой рюмочной на
   улице Ноградская (в кредит у бармена, приятеля дворового), и
   сразу освеженный, он вспомнил, ну, конечно, что струны
   новые оставил в каморке у магнитофона со снятой верхней
   крышкой.
   - Куда? - с улыбкой милой в дверях встретил Громов,
   эта сволочь, ублюдок, когда-то, год назад всего лишь готовый
   им таскать колонки, стойки, провода, лишь бы на репетиции,
   для шутки как бы, просто так, ну, хоть на румбе, на бубне или
   маракасе подыграть.
   Сейчас эта разожравшаяся падла стояла на пороге и
   щурясь лаского, не собирался пускать, подумать только,
   Леню, Зуха, великого и несравненного.
   - Ах,ты...
   Нет, это тебе, браток, не вахтер, инвалид невидимого
   фронта. Хватала жирные сомкнулись, запястья защемив
   пребольно, Зух был под лестницу без церемоний лишних
   препровожден и там ему пришлось на ящике каком-то
   ломаном немного посидеть, покуда дыханье, остановленное
   коротким, но резким и надежным хуком в сплетенье
   солнечное, восстановилось.
   " Я полз, я ползу, я буду ползти,
   Я неутомим, я без костей,
   Я гибкий, я скользкий, но я устал,
   Я устал быть ужом, я хочу стать гадюкой".
   - Ну, что, пархатый, последнее продал?
   - Ключ, - Толян был краток в этот миг ужасный.
   - На, - предложил ему козел, скотина датая,
   подпрыгнуть, от пола оторваться на аршин, с разбега
   выхватить из поднятой над головой руки железку со скрепкой
   канцелярской вместо бирки полустертой.
   - Подонок.
   - Ах, - улыбка пакостная слюнкой белой размазалась
   по роже, разжались пальцы и с высоты двух метров ухнув,
   невероятно, предмет блестящий, не звякнув даже, ушел в
   сантиметровое отверстие пол украшавшей щели.
   Прости-прощай! Привет!
   Ан нет, и трех минут не прошло, еще тряслись от
   бешенства коленки, играла жилка в пузе Кузнецова, как
   распахнулась настежь дверь каморки, мелькнула тень поэта
   гнусного.
   - Сюда, прошу вас... осторожней, - до Толиных ушей
   донесся ненавистный голос и ... в помещение, заваленное
   всевозможной рухлядью и дрянью, зашла, вкалила, Боже
   правый, Валера Додд.
   - Уф, мальчики, едва вас отыскала.
   СИМА
   Короче говоря, жизнь неслась, летела, колбасила, не
   желала, не хотела оглядываться, останавливаться,
   перекуривать это дело, обмывать и обмозговывать. По