– Значит, что же получается! – должен воскликнуть на этом месте всякий поэт, романтик, жрец красоты. – Получается, что цветы для ландыша бесполезны, что его цветенье лишено забот о потомстве, то есть, по существу, всяких забот, потому что других забот у растения и нет, получается, что цветы для ландыша – чистое искусство! Не потому ли они так прекрасны?
   Конечно, забота о семье, о тепле, о крове, об одежде, забота, короче говоря, о хлебе насущном во все времена была могучим двигателем всякого труда, в том числе и труда художника. Заботясь и зарабатывая, он писал быстрее и больше, из-под его пера или кисти появлялись рассказ за рассказом, роман за романом, полотно за полотном… Но все же самые совершенные, смелые и вдохновенные образцы художества возникали тогда, когда дух преобладал над немедленной пользой, когда цель была, но отстояла немного подальше, нежели брезжила вдалеке, как зовущий свет, как ощущение правильности пути и как стремление дойти до заветной цели.
   Скажем, что и у ландыша не вовсе бесцельны цветы, хотя ничего не случится, если в этом году они не дадут семян. Над ним, говоря современным жаргоном, не каплет. Но время от времени копающееся под землей растение должно освежиться, обновиться, пройдя через грозную, ослепительную, но его радостную вспышку, по-нашему – любви, а по-научному – полового процесса.
   В свое время и в своем месте было провозглашено:
   «Пусть цветут все цветы». Несколько позже было добавлено: «За исключением ядовитых». Так вот ландыш – ядовит. Это общеизвестно. Но столь же общеизвестно, что вытяжка из него помогает работе человеческого сердца.
   По-моему, не меньше вытяжки помогает работе человеческого сердца и сама красота его цветов, внушающих нам дополнительный стимул к жизни. Потому что среди немногих вещей, которые, в конце концов, будет жалко покидать на земле, найдет себе место и ландыш, весенний лесной цветок, прекрасный и совершенный образец вдохновенного творчества природы.
* * *
   Как бы сменяют друг дружку целые цветочные цивилизации, по меньшей мере, народы.
   То скифы господствуют в южных русских степях, то их сменяют татары. А то еще были хазары, печенеги и половцы. То угро-финны расселяются от Невы до Урала: чудь, мурома, меря и весь, то славянские племена: вятичи, кривичи, древляне, поляне. Гора от нашего села к реке никогда не бывает занята высоким луговым разноцветьем, травостоем, потому что на ней пасут скотину. Она постоянно покрыта плотной, мелкой травяной щеткой, вроде как подшерстком, сквозь который вырастают время от времени в виде ости (если уже мы взяли это сравнение) другие временные растения. Они-то и напоминают мне смену разных народов.
   В конце апреля – в начале мая зеленая ровная поверхность нашей горы разукрашивается по всей ширине и длине крохотными синими (лиловатыми, впрочем) цветочками. Эти цветочки не поднимаются над основной постоянной травкой, напротив, они даже ниже ее и как бы вкраплены в зелень.
   Они (разновидность фиалки, какая-нибудь там фиалка опушенная или фиалка собачья) не бросаются в глаза и не видны издали. Подходишь к горе и видишь перед собой зеленую раннемайскую гору, которая сейчас тебя плавно и ровно, как на крыльях, спустит к реке. Но, поглядев под ноги, обнаружишь в траве свежие и неожиданные в ту бесцветную пору синенькие крохотные цветочки. Увидишь сначала один цветочек у огромного и тупого своего башмака (как если бы пятиэтажный дом собирался наступить на девочку, играющую на тротуаре), тотчас увидишь и второй и третий и вдруг радостно обнаружишь, что вся гора расцвела этими цветочками, кое-где образующими густые коврики. Садись поблизости и любуйся.
   Если пойти в это время на другие косогоры, на склоны оврагов и холмов, всюду обнаружишь это тихое, скромное цветенье весенней земли, запутавшееся в густой травяной щетинке.
   Скромный и мирный народец покажет миру, заявит о себе и исчезнет с поприща, как будто его и не бывало. Останется только в воспоминаниях, в лучшем случае в стихотворении, в песне, если вовремя попадается на глаза внимательному поэту. Как помним, именно об этих цветочках вспоминает девица из повести Куприна (называли их «сон» и красили ими пасхальные яйца).
   На место незаметных синеньких цветочков хлынет и обольет всю гору яркая, горячая волна племени одуванчиков. Этих не надо разглядывать, раздвигая пальцами траву вокруг. Выбежишь на линию, с которой начинается уклон горы, и даже зажмуришься от обилия жаркого золота, от обилия солнца и в небе и на земле.
   Но пройдет некоторое время, схлынет и эта волна. Покроется гора тонкой и блеклой позолотой манжетки, которую мы в детстве называли еще божьей росой за то, что собирает в своих листьях большие прохладные капли.
   Даже и не позолота, а так себе – желтоватый тон. Но, конечно, если идти по горе в росистое утро, не насмотришься на сверкание бесчисленных самоцветов, которые дробят в себе так и сяк на составные радужные цвета белый свет и сиянье солнца.
   Но однажды увидишь гору еще и в новом неожиданном украшении. Нет в помине лиловых цветочков, нет в помине ярких одуванчиков, нет в помине желтоватой манжетки. Теперь словно полупрозрачный белый газ накинули на зеленую траву, на зеленую гору. Легкое воздушное покрывало поддерживается на некоторой высоте крепкими стебельками, все более разветвляющимися кверху, словно нарочно для того, чтобы удобнее было держать на себе, пусть и невесомую, белую вуаль. Из земли поднимается один стебель, потом он ветвится на два, на три, а те, в свою очередь, достигнув предела своего роста, разбегаются на ажурные зонтики. Каждая «спица» зонтика оканчивается крохотным беленьким цветочком. Если бы разглядеть этот цветочек в отдельности, увидели бы, что он несколько похож на бабочку (величина – в половину спичечной головки). Но кто же будет разглядывать в отдельности такой цветок? Воспринимается сразу весь зонтик, а еще проще – целая гора. Цветет тмин.
   Не знаю, кто как, а я люблю зонтичное. Мне нравится сама конструктивная схема зонтичного растения. Если растение обращено к небу, к космосу для того, чтобы улавливать энергию, свет, волны, импульсы, точно так же, как мы пытаемся при помощи металлических антенн улавливать радио– и телеволны, то посмотрите на зонтик тмина, или дягеля, или обыкновенного огородного укропа – какая четкая и разумная схема!
   Один стержень (стебель) делится вдруг на множество лучей, направленных по сторонам и кверху. Растение как бы подставляет себя солнцу и небу. Именно так, похоже, мы подставляем раскрытые ладони под первые капли давно ожидаемого дождя. Но стремление взять от неба как можно больше заставляет каждый лучик, каждую «спицу» зонтика разделиться еще на лучи, образовать новый, самостоятельный зонтик. Как если бы, при жажде прикоснуться к дождю и воспринять его, на кончике каждого нашего пальца вросло бы еще по ладони, с растопыренными пальцами. У нас это было бы безобразно и уродливо, у зонтичных получается красиво, ажурно, стройно.
   В конце концов каждое почти растение разветвляется на все более и более мелкие ветви, дабы превратить себя в антенну и дабы антенна эта получилась наиболее эффективной, но согласитесь, что не у каждого растения мы встречаем такую стройную и ясную схему. Словно прочие растения набрасывал свободным и фантазирующим карандашом раскованный в своем творчестве художник, а зонтичные вычерчены прилежным и педантичным чертежником.
   На каждом кончике этой сложной и экономичной антенны присело по крохотному мотыльку с белыми или зеленоватыми крылышками. Отдельный цветочек надо разглядывать в увеличительное стекло, а в целом – белая кипень около тына и даже вот белая газовая вуаль над просторным склоном холма, ведущего к нашей речке.
   Зонтичные для меня – признак полнокровного лета, вошедшего в силу. Если бы я был художник и если бы захотел написать этюд под названием «Лето», я бы изобразил тот угол нашего запущенного беспризорного сада, где около покосившегося тына белой пеной, белыми клубами поднимаются душистые зонтичные травы.
   С весны – тын, да земля, да куст крыжовника около тына. Но вдруг вскипает белая волна и захлестывает и топит под собой и землю, и крыжовник, и сам забор. Надо поднять руку, чтобы достать до верхушек трав.
* * *
   Лет семь назад я провел три недели в Дании. На одной крестьянской ферме я увидел некое зонтичное растение, поразившее меня своими размерами. Право же, в нем было не менее трех метров. На такую высоту оно поднимало зонты, мало чем отличающиеся в размере от настоящих дождевых зонтов, от которых и получило название все это зонтичное семейство.
   Я спросил у фермера, нельзя ли набрать семян. Фермер ухмыльнулся, как, вероятно, ухмыльнулся бы наш крестьянин, если бы у него попросили семян репейника, горького лопуха. Тем не менее я набрал горстку семечек, завернул их в бумагу и положил в спичечный коробок. Я предвкушал удивление наших деревенских жителей, которые вдруг увидели бы где-нибудь около своего огорода огромное растение – каждый зонтик по тележному колесу.
   Около дома была площадка, маленький пустырек, освободившийся, когда сломали некоторые дедовские постройки. Мы решили засадить эту площадку по краям шиповниковыми кустами и рябинами, а в середине вишневыми деревьями. Тут на рыхлую землю я и выбросил дальние, можно сказать, заморские семена.
   Сначала я колебался. Вспоминались разные поучительные истории. Как заполонила все водоемы Европы случайно завезенная канадская злодея (прилипла к днищу корабля), прозванная даже потом водяной чумой. Как американская семья путешествовала по Африке и мальчик привез домой две улитки, и как мать мальчика выбросила этих улиток за окно, и как они вскоре съели растительность целого штата. Некоторые странички о сорняках из книги Александра Васильевича Цингера «Занимательная ботаника» тоже не давали покоя.
   «Что такое сорные травы! Ученые-специалисты разделяют их на несколько различных категорий, но мы, не вдаваясь в подробности, будем называть сорными травами все те растения, которые независимо от нашего желания и даже наперекор нашим стараниям засоряют поля, луга, огороды и сады…
   Представьте себе, что мы с вами на глобусе стали очерчивать области естественного распространения различных видов растений. Из тех примерно 250 тысяч видов высших растений, которые изучены, подавляющее большинство видов было бы отмечено на нашем глобусе лишь небольшими участками, а иногда всего каким-нибудь одним островком. Наберется лишь немного десятков таких растений, которые расселились если не по всему свету, то на половине всей суши и более… Это – весьма важная особенность многих из тех трав, которые мы старательно искореняем с огородных грядок и с садовых клумб. Они – «граждане мира», космополиты. У каждого из них есть, конечно, своя родина, то место, где когда-то впервые вырастал тот или иной вид, но они отлично уживаются и далеко за пределами этой родины: и в Северном полушарии и в Южном, и в Старом и в Новом. Почему? Может быть, они отличаются особой неприхотливостью, невзыскательностью к условиям жизни? Нет! Любой опытный садовник ботанического сада скажет вам:
   – Сорная трава отлично растет там, где мы ее стараемся уничтожить, но на приготовленных для нее грядах, несмотря на все наши заботы, зачастую одни только… ярлыки с названиями… Быстроту и упорство размножения сорных трав лучше всего можно было проследить в тех случаях, когда они вторгались и заполняли новые для них местности. Среди очень распространенных наших сорняков есть чужеземцы… Возьмем, например, невзрачный канадский мелколепестник, в песчаных местностях заполнивший все пустыри, залежи, дороги, берега рек… Это – один из знаменитых «завоевателей» Европы. Он случайно попал в Париж в середине XVII века. Сохранились сведения, что его хохлатыми плодами было набито привезенное в 1655 году из Канады чучело птицы. Щепотка плодов случайно разлетелась по ветру, семена попали на подходящую почву. Проросшие растения развились, и в результате лет через сорок мелколепестник сделался по всей Европе самым обыкновенным растением.
   За последние полвека, уже на моей памяти, – пишет далее А. В. Цингер, – и отчасти на моих глазах, произошло вторжение к нам другого американского растения – пахучей ромашки… Она стала распространяться по Европе с начала 70-х годов прошлого столетия… ботаники полагают, что ее семена были завезены с американским зерном. На моей памяти пахучая ромашка заполнила Тульскую губернию. Я отлично помню, как отец мой ездил на ботаническую экскурсию на берег Оки, километров за 60 от наших мест, и привез оттуда первый экземпляр пахучей ромашки, которая заняла тогда одно из почетнейших мест в его гербарии. Прошло лет пять, и американскую ромашку можно было легко найти по всей линии Московско-Курской дороги, прорезывающей наш район от севера на юг. Прошло еще лет пять, и она стала встречаться все дальше от железнодорожной линии, а еще лет через пять все края дорог, все незаезженные улицы деревень, все дворы, все пустыри сплошь были заселены американской эмигранткой. Ступая по коврам пахучей ромашки в нескольких шагах от дома, было смешно вспомнить радость отца, нашедшего «редкостную новинку».
   Мне тоже стало мерещиться по ночам, как наше село, наши поля и сады окружают со всех сторон полчища трехметровых гигантов, наступающих стеной и заполняющих все вокруг. Вот уж нет ни деревенек на склонах холмов, ни разнотонных полей ржаных, ячменных, картофельных, гречишных, клеверных, гороховых, овсяных и льняных, нет ни тропинок, ни дорог между этими полями, но всюду – ровные непроходимые заросли трехметрового зонтичного сорняка, вроде сплошного леса, вроде тайги. Люди разбежались в другие места, замерла вся жизнь, на корню истлевают брошенные дома, чьи крыши едва выглядывают из дремучих зарослей.
   Американская ромашка – пустяк! Каких-нибудь 10-15 сантиметров от земли, мягкий коврик под босыми ногами. Другое дело, когда древовидные растения, высеянные моей легкой преступной рукой, начнут распространяться вдаль и вширь, завоевывать луга, берега рек, овраги, поля, дороги, деревни…
   Но дело было сделано, семена брошены в почву, раскиданы по земле. Теперь их обратно не соберешь…
   На другой год никаких необыкновенных растений на моей площадке не проросло. Потом начали разрастаться деревья и кусты, которые, как редко я их ни садил, через три года перепутались, образовали густоту, колющую мешанину, усугубляющуюся летом крапивой, репейником и всякой другой травой.
   Однажды мне понадобилось залезть в эту зеленую гущу для того, чтобы попытаться спасти куст жасмина, совсем затененный соседними деревьями.
   Едва ли не ползком я пробрался под непроницаемый для солнца полог рябиновых и вишневых ветвей и увидел, что под их пологом не растет даже трава.
   Куст жасмина погибал. Торчали сухие палки, и только два зеленых побега говорили о том, что борьба за существование продолжается и пульс еще бьется.
   Я знал, конечно, что в конце июня пересаживать растения нельзя. Но этот куст был мне очень дорог. Увидев, что он еще жив и борется, мне захотелось оказать ему немедленную, хотя бы рискованную помощь. В конце концов, если окопать растение со всех сторон, подальше от стволов, от стеблей, и как можно глубже, если выворотить его потом вместе с глыбой материнской земли и опустить эту глыбу бережно в большой таз, и бережно перенести, и бережно поместить в заранее вырытую яму в хорошем месте, а потом поливать и ухаживать… поболеет, перестрадает, но для своего же блага.
   С жасмином я так все и сделал и тогда увидел, что загораживаемые сухим жасминным кустом, то есть в еще большей и глубокой тени, без всякого травяного соседства, из влажноватой гладкой земли растут два больших, продолговатых, пятилопастных, на толстых черенках лопуха, совсем не похожие на какие-нибудь наши местные лопухи.
   Я рассказал о своей находке за столом во время обеда, и моя сестра Екатерина Алексеевна, человек очень внимательный к природе, меня огорошила.
   – Это растет какое-то твое заморское растение. А ты разве не знал? И прошлый год оно там росло, и три года назад. Только оно не вырастает как полагается, потому что ему там очень плохо.
   Если нельзя пересаживать среди лета древесный куст или деревце, то тем более нельзя этого делать с травянистым растением. Но удачная пересадка жасмина вдохновила меня на дальнейшие садовнические подвиги, а вернее сказать – глупости. Мой пересадческий зуд подхлестывался воображением, которое почему-то не рисовало, как засыхает и гибнет неведомое растение, уже перенесшее несколько лет тяжелых невзгод, но рисовало только радужные картины: как хорошо этому растению на новом месте, как оно радуется и, достигнув той, памятной мне высоты, набирает огромный зонт, расцветает и, благодарное, сыплет мне в пригоршни щедрые многочисленные семена.
   Как ни глубоко я окопал со всех сторон несчастное растение, оно не хотело колебаться, и, взяв еще поглубже, я с отдачей в сердце услышал, как под острым железом хрустнул толстый и сочный корень.
   Сестра же и начала ухаживать за обоими новоселами. Тотчас она их полила и сказала, что будет поливать каждый день утром и вечером.
   На другое утро я пошел поглядеть на свои растения и увидел, что оба чувствуют себя хорошо. За жасмин я не опасался. Но благополучие неизвестного растения показалось мне мнимым. Ведь даже и сорванный цветок, поставленный в воду, не вянет несколько дней.
   С другой стороны, почему ему завянуть? Ему, правда, пришлось проделать принудительную эмиграцию, но ведь из каких условий в какие? Или не главное, что из плохих условий в хорошие, а главное, что из привычных в непривычные? Обращались же с ним по возможности бережно. Не выдернули ведь, не бросили на новое место – расти как знаешь. Пересадили вместе с материнской землей.
   Корень, правда, пришлось перерубить. Но у какого эмигранта не перерублены корни? Однако выживают, живут. Без крупицы материнской земли. Отрождаются и живут. Тем более что за моим «эмигрантом» предполагался уход.
   Через три дня сестра пришла из сада, заметно отводя взгляд.
   – Ну как наш «датчанин»?
   – Да ведь, кажется, ничего. Большой лист, правда, прилег на землю. Я его загородила газетой. Может быть, ему слишком жарко?
   – Там рассеянный свет. А под газетой вовсе не будет никакой жизни. Газету надо убрать.
   Но увы, газета была уже как белая простыня, которой накрывают с головой только что отошедшего человека, покойника.
   Второй лист пока продолжал держаться, не сникал, не обвисал, как тряпка. Значит, шел снизу, от корней некоторый напор соков, который заставляет стебли трав стоять вертикально и быть упругими, а листья деревьев держаться даже горизонтально, что гораздо труднее.
   Перерубленные корни борются там, в земле. Им нужно питание, идущее сверху, чтобы успели зарубцеваться раны, чтобы успели вырасти новые, аварийные корешки. Изо всех сил они стараются поддержать один лист, ибо с двумя справиться им не под силу.
   Но вот и второй лист дрогнул и сдал. Некая слабость, вялость разлилась по нему. Так начинает слабеть волейбольный мяч, когда из него через незаметную дырочку начинается утечка воздуха.
   Корни не в силах больше поддерживать лист в напряженном, живом, рабочем состоянии. Лист, в свою очередь, перестает подавать корням то, что им нужно. Растение погибает. Какой выход оно может найти из создавшегося положения? Какие меры принять? По-видимому, на наш человеческий взгляд, – никаких. Положение его безвыходно.
   Какое же именно растение загублено мной, я мог только гадать. Судя по ботаническим атласам, это мог быть какой-нибудь из борщевиков. Например, Монтеверде пишет: «Борщевик пушистый. Крупное зонтичное, ветвистый стебель которого достигает 2-3 метров. Листья большие, сверху голые, снизу пушистые, пластины их перисто рассечены на 5-7 крупных перисто-лопастных долей… Дико растет в лесах Крыма и Закавказья; разводится в садах. Цветет летом. Из других наших исполинских борщевиков в садах чаще разводится борщевик волокнистый, встречающийся в гористых лесах Крыма и Кавказа…
   А мог быть и каким-нибудь из наших борщевиков. Например, вырос бы он у меня, выхоженный с таким трудом, привел бы я к нему наших мужиков поглядеть на заморское диво, а мужики бы рассмеялись: «Да вон в Крутовском овраге, в лесу, такого дива сколько угодно!» Для новеллы лучшего конца, пожалуй, и не придумаешь.
   Однако пока я лазал по ботаническим атласам, жизнь продолжалась. Там, где сходились около земли два увядших листа, вдруг появился острый, желтоватый, похожий на волчий клык, росток. Через два дня он поднялся до десяти сантиметров, а потом, еще через несколько дней, стал длинным, зеленым, сочным и развернулся в новый лист. У основания этого нового листа прокусил землю еще один волчий клык. Растение победило все невзгоды, в том числе и мою глупую безвременную пересадку с места на место. Теперь не будем гадать. Теперь растение само расскажет о себе все, что мы сумеем воспринять, глядя на него и сравнивая с другими растениями.
   …Тмин, в связи с которым мне вспомнилась эта история, среди зонтичных считается карликом. Много-много, если он поднимет свои зонтики на полметра от земли, и то где-нибудь среди высокой травы, в кустах, около прясла. Тмин семидесяти сантиметров ростом надо считать из ряда вон выходящим. На открытом же, притоптанном скотиной месте, вроде нашей горы, он поддерживает ту самую «вуаль» своего цветения на высоте чуть-чуть повыше обыкновенного школьного карандаша.
   Должны были приехать друзья, и мне понадобилось три горсти тминных семян, чтобы приготовить настойку. Однако, как и во всяком деле, когда ходишь просто так, кажется – вся земля засеяна тмином, но когда надо насобирать, он куда-то весь исчезает.
   Сосед подсказал:
   – Ступай на место бывшего вашего залога.
   – Почему?
   – Как же? Дедушка Алексей Митрич, бывало, идет по дороге, увидит тмин, сощипнет – и в карман. А потом на своем залоге рассеет. Подсевал, значит. От тмина и сено душистее, коровы с аппетитом едят, и молоко полезнее, и так, если понадобится, в огурцы, в капусту, в графинчик. А то и в хлеб добавляли…
   Я подумал, что насчет дедушки – фантазия моего соседа, но придя на место, где раньше был наш залог, я действительно увидел изобилие тмина, оттесненного, правда, тракторными и автомобильными колеями, буграми и ямами, и тотчас насобирал несколько горстей его замечательных, душистых и целебных семян.
   Хотя и случайно, но так и получилось, что подсевал дедушка для своего внука.
* * *
   Берем Махлаюка: «Пижма обыкновенная. Народные названия: полевая рябина (большинство областей РСФСР), трилистник (Сибирь), горлянка (Тульская, Воронежская обл.), девясильник желтый (Пермская, Кировская обл.), маточник (Воронежская обл.), пижма дикая, горлинка (УССР)…»
   Ну, во-первых, если уж говорить о народных названиях, то вряд ли кто именно так и скажет по-книжному: «полевая рябина». Получилось бы очень искусственное, неточное название.
   Скажут (в большинстве областей РСФСР) не полевая рябина, а рябинник. И в этом есть тонкость. Пусть не садовая, не черноплодная, не невеженская, не лесная, не гранатовая – полевая, но все-таки никаких ягод. Правда, что листья этой травы немного похожи на рябиновые, а кисть цветов похожа на желтую рябиновую кисть. То есть, значит, цветы похожи на ягоды. Ну, значит, и есть рябинник. Трава, напоминающая рябину.
   Что касается названия «пижма», то я за сорок семь лет своего существования на земле ни разу не слышал этого слова из уст других людей, но исключительно читая в книгах. Вероятно, оно употребляется только на Украине и в более южных российских областях.
   Мое лирическое отношение к этой траве вполне объяснимо. Рябинник для меня почти всегда синоним и как бы олицетворение тревожной грусти. Это позднелетний, предосенний цветок. Когда растут васильки и ромашки, колокольчики, незабудки, купальницы и ночные фиалки, когда небо звенит жаворонками, а ольховые кусты около реки соловьями, когда кажется, что лето длится долго, если не всегда, и что все еще впереди, рябинник тогда только набирает листву, кустится, не бросаясь в глаза пешеходу и не оказывая никакого влияния на его настроение. Когда же рябинник достигает своей метровой высоты и распустит ярко-желтые кисти своих цветов, обозначив собой все тропинки, дороги, межи, края полей, канавы, границы сельских кладбищ, тогда поздно думать о лете, надо считать, что оно прошло. Расцветает рябина для лета как приговор, как запоздалый диагноз распространенной теперь болезни, когда уж ничем нельзя помочь, даже и радикальным ножом хирурга.