Между тем мы вошли в помещение с бассейном, имитирующим уголок мелкой тропической заводи с антуражем из тропических же растений по берегам.
Такого потока парной воды, какой представляет собой Амазонка, нет больше на земном шаре. На двести пятьдесят километров в ширину расплескивается этот поток, прежде чем исчезнуть в необъятном (и парном же) Атлантическом океане. На протяжении тысяч километров Амазонка течет не в строгих берегах, но дробится на протоки и рукава, образует обширные заливы и заводи. Нетрудно догадаться, как прогревается вода в амазонских заводях, если они почти не текут, а глубина их меньше метра, по колено человеку, когда бы мог там оказаться человек и когда бы он рискнул встать на илистое дно в почти горячую воду, кишащую разными ядовитыми тварями. Надо полагать, эти заводи обширны (в масштабах самой реки), иначе не водилась бы там (и только там) Виктория регия, один экземпляр которой в полном и пышном его развитии занимает водную поверхность в сотни квадратных метров.
Можно представить себе состояние немецкого путешественника и ботаника Генке, когда он в 1800 году, пробравшись на весельной лодке в глухие амазонские джунгли и выехав однажды из тенистой протоки, увидел вдруг первым из европейцев на широких просторах тихой заводи эту гигантскую лилию… «Силы небесные, что это?!»– будто бы закричал он.
Генке долго не мог уехать из чудесного тропического затона, не мог оторваться от созерцания царицы цветов, обнаруженной им, не мог покинуть ее. По пути же к людям, в обыденный человеческий мир с его городами и государствами, академиями и музеями, книгами и газетами, он погиб, ничем не раздробив в своей душе неправдоподобный и как бы даже приснившийся образ амазонской красавицы. Только его спутник испанский монах отец Лакуэва, разделивший с Генке созерцание сказочного цветка и уцелевший, добравшийся до людей, рассказал потом о виденном чуде.
Когда же девятнадцать лет спустя второй европеец, а именно француз Бонплан, увидел, стоя на высоком берегу, заводь с огромными цветами и листьями, он в безотчетном восхищении едва удержался от того, чтобы броситься в воду.
Еще через восемь лет француз же д'0рбиньи третьим из цивилизованного мира лицезрел царицу цариц[7], причем заросли ее простирались на целые километры.
Ну, а у нас тут не обширная заводь, а бассейн, если мерить на квадратные метры, то метров, пожалуй, сорок, то есть, скажем, десять метров в длину и четыре в ширину. В тесной клетке сидит пленная царица под стеклянным потолком, в искусственно подогретой воде, а корнями – в кадке с землей, погруженной в воду.
– Ну вот смотрите нашу Викторию. К сожалению, бутон еще не раскрылся.
Да, Виктория не цвела[8]. Ее бутон продолговатый, овальный, заостренный кверху, величиной, ну, скажем, с две ладони взрослого человека, если сложить их ладонь к ладони, а потом в середине между ними образовать пустоту, как бы для яблока; бутон этот, правда, слегка раздался, приоткрыв четыре щелочки (по числу зеленых чашелистиков), и уже показалось в этих щелочках нечто ярко-белое и словно шелковое, но до цветения было еще далеко.
– Да вы подождите, – ободряли нас девушки, – она ведь, если начнет раскрывать цветок, то быстро… Погуляй-те у нас, посмотрите на другие растения… Мы вас проводим, покажем. А она тем временем расцветет. Она, может быть, и сейчас бы уже цвела, но видите, погода нахмурилась, солнце скрылось за облаками, а она очень чувствительна…
Гулять и разглядывать другие растения нам было некогда. У него летучка, подписывать номер, а у меня… Я-то мог бы отменить свои дела, остаться и ждать до победного конца, но уж если приехали вместе… В душе я пожалел, что приехал не один.
– В другой раз, в другой раз.
– У вас маленьких никого нет?
– Как же нет? А Наташа! Шесть лет, седьмой.
– Так вы привозите ее, сфотографируем сидящей на листе Виктории. Получится очень красиво. Вы сами фотографируете?! У вас есть фотоаппарат? Советуем. Такая возможность.
– Как это на листе? Я думал, что об этом только в книгах пишут.
– Что вы! Больше семидесяти килограммов выдерживает лист Виктории, плавая на воде. А девочка… Это же получится настоящая Дюймовочка!
…Наташу мы одели в нарядное голубое платьице. Но этого было мало. Я терпеть не могу любительских фотографий. Из-за этого, собственно, я перестал заниматься фотографией, хотя начинал одно время, когда работал в «Огоньке», и даже сам иллюстрировал некоторые свои очерки. Я и до сих пор люблю фотографию, особенно черно-белую, хожу на выставки, листаю фотоальбомы, издающиеся в разных странах. Но я люблю фотографию именно как искусство и терпеть не могу любительских фотографий, где ни плана, ни кадра, ни освещения, ни композиции, не говоря уж о мысли. Потому и бросил, что надо либо заниматься всерьез, либо не заниматься совсем.
Между тем идея сфотографировать девочку на листе Виктории понравилась мне. Тогда я вспомнил свои огоньковские годы и всех фотомастеров этого журнала, с которыми приходилось вместе работать, и стал думать, кому бы позвонить. Замечательный пейзажист Борис Кузьмин… Великолепный мастер Тункель (путешествовали с ним по Албании и по Киргизии), Миша Савин… А вот что, позвоню-ка я, пожалуй, Галине Захаровне Санько. Не только потому, что месячная поездка в Заполярье как-то сдружила нас, а потому, что ведь ей принадлежит этот очаровательный снимок, обошедший тогда многие журналы и выставки: девушка в военной форме (гимнастерка, юбка, сапоги) сидит в лодке и держит на коленях букет белых водяных лилий. Вокруг лодки все те же лилии.
«Я как увидела, – рассказывала Галина Захаровна, – думаю, это то, что надо. Добавили лилий в букет, велела ей я юбочку подобрать немного повыше, чтобы коленочки показать, а коленочки у нее были – первый сорт, глазки попросила потупить…»
Эта знаменитая в свое время фотография (семь тысяч писем с просьбой прислать адрес девушки, главным образом от солдат) по прямой ассоциации, поскольку Виктория близкая, хотя и царственная родственница наших кувшинок, тотчас привела меня к воспоминанию о Галине Санько. Делом одной минуты было узнать ее телефон.
– Володечка, как это вы вспомнили обо мне? – послышался как будто не изменившийся, характерный, немного скрипучий голос Галины Захаровны. – Ведь не звонил двадцать пять лет…
– Да так уж вот, вспомнил. Между прочим, есть просьба…
– Я стала тяжела на подъем. Кроме того… В котором часу это будет? В двенадцать? Имейте в виду, что в половине второго мне надо опять быть дома. Ко мне придут.
– Я за вами заеду, и я же отвезу вас обратно. Вам не придется ни о чем беспокоиться. За время и транспорт отвечаю я.
– На таких условиях я согласна и даже рада буду сделать это для вас.
Крупная, полноватая Галина Захаровна изменилась за двадцать пять лет меньше, чем можно было предполагать. Ее увесистый кофр с аппаратурой был уже собран, я повесил его себе на плечо, и мы пошли к машине.
Прогнозы девушек-экскурсоводок были самые оптимистические: «Приезжайте скорее, а то прозеваете!» Тем не менее, войдя в помещение бассейна, я опять увидел все такой же бутон, правда, четыре щели с проглядывающей в них белизной были пошире, чем в первый раз, но все же это был не цветок, а бутон.
Тут впервые подошла ко мне (без нее и нельзя было бы теперь обойтись в рассуждении фотографирования) Вера Николаевна, милая тоненькая женщина, хозяйка Виктории, то есть научная сотрудница, за которой закреплено это растение и вообще весь этот уголок водяных тропиков.
– Удивляюсь, зачем они гоняют вас сюда по утрам, – сказала Вера Николаевна, – не знают, что ли? Наверное, не знают. Экскурсии они водят по многим помещениям оранжереи и все быстрее, быстрее… Дело в том, что по Виктории можно проверять часы, она распускается в четыре двадцать.
Ну вот, опять я связан обещанием с другим человеком. Обязан отвезти Галину Захаровну домой. И Наташе будет скучно здесь: четыре часа до цветения да четыре часа во время цветения. Да и сам я, откровенно говоря, не мог в этот день распоряжаться таким продолжительным временем.
Но все же особой спешки сегодня не было, и, пока Галина Захаровна ходила вокруг бассейна и взглядывала на него со всех сторон профессиональным наметанным взглядом, прикидывая точки зрения и ракурсы, я мог подробнее разглядеть растительность в этом маленьком тропическом водоеме. Первыми бросаются в глаза разноцветные кувшинки. Они здесь не как наши, желтые «кубышки», производящие несколько кургузое впечатление, и даже не как наши белые водяные лилии с коротковатыми лепестками, но изящные, умопомрачительной красоты цветы, подымающиеся из воды на тонких стеблях. Лепестки у них длинные, узкие и заостренные, образуют… как бы это сказать… не розетку, подобно нашим кувшинкам, но бокал. Нежно-розовые, ярко-розовые, красные, лиловые, они цвели там и сям в бассейне, причем цветы не лежали на воде, как обычно бывает у кувшинок, но отстояли от водяного зеркала, были подняты над ним, как будто специально для того, чтобы лучше в нем отразиться.
В воде плавали небольшие черепахи, и радужно поблескивали всеми цветами от синего до ярко-зеленого, от пурпурного до ярко-желтого крохотные рыбешки гуппи.
В одном месте поднимались из воды стебли лотоса с округлыми листьями, не лежащими на воде, но находящимися довольно высоко над ее поверхностью. На отдельном стебле среди этих листьев, подобно наконечнику стрелы (и очень похож на него), выступал из воды лотосовый бутон.
– Советую не полениться и приехать, когда этот бутон распустится, – сказала Вера Николаевна, – это произойдет еще не скоро, месяца через два. Он сделается большим. А цветок по красоте не уступит любому из этих, в том числе и нашей царице.
(Забегая вперед, скажу, что я ездил смотреть на лотос и тоже несколько раз. Неудача состояла в том, что в те дни, когда ему цвести, отключили по каким-то причинам подогрев воды в бассейне, и лотос, совсем уж собравшийся расцвести, остановился в стадии бутона, готового вот-вот раскрыть свои лепестки. Бутон был розовый, островерхий, достигший размеров наконечника уже не стрелы, а копья. Я, когда подошел, стал искать его глазами около воды, где он находился сначала, но, оказывается, стебель поднял его почти на метр сравнительно с тем днем, когда мы приезжали в оранжерею с Галиной Захаровной.)
Были там и еще какие-то экзотические растения с большими листьями, с лопухами, но они не цвели, и я их не запомнил. К тому же водяное чудо, ради которого мы приехали, затмевало все и требовало смотреть лишь на него.
На воде лежали яркие свежей сочной зеленой яркостью листья, размером с обыкновенный круглый обеденный стол. Они были не овальные, не продолговатые, не сердцевидные, но именно круглые. Про наши кувшинки тоже можно огрубленно сказать, что у них листья круглые, но круглые ли они? Эти, на которые мы теперь смотрели, можно было выверять циркулем, раздвинув его на метр. Да, каждый лист был около двух метров в диаметре. Каждый лист имел по краю строго перпендикулярный заборчик высотой сантиметров около семи. Не то, чтобы край листа производил впечатление загнутого кверху, нет, лист обнесен по краю, по всей своей окружности строго перпендикулярным и, как видим, довольно высоким заборчиком.
Таких листьев на воде в тот день лежало восемь, и они занимали почти всю поверхность бассейна. Стебли расходились от одной точки радиально – ведь здесь рос один-единственный экземпляр Виктории. Я увидел, что от той же точки в воде расходятся черешки, которые не оканчиваются листом, и спросил у Веры Николаевны, что это значит.
– Обрезаем. Если не обрезать, где бы они поместились? Ведь только после того, как она выгонит двадцатый лист, начинают появляться бутоны. А всего она дала бы листьев восемьдесят.
– Какую же площадь заняли бы листья одного только экземпляра Виктории?
– Посчитайте… Если принять для удобства диаметр листа за два метра… Радиус умножьте на 3,14 (число «Пи»), значит, площадь листа получится около трех квадратных метров, да еще придется учесть промежутки между листьями… Я думаю, если бы ее не теснить, метров четыреста под солнцем она бы себе захватила.
– Отрезаете лист за листом и куда их деваете?
– Примитивно выбрасываем.
– Такое чудо природы?!
– Что же с ним делать? Поросят у нас нет, коровы тоже не держим. Они, ее листья, снизу в острых шипах и грубых прожилках до нескольких сантиметров толщиной. У регии весь лист снизу красного цвета, а у нашей красные только прожилки. Один из главных отличительных видовых признаков.
Однако займемся делом.
Вера Николаевна принесла большой, но легкий фанерный диск, окрашенный в зеленый цвет. Этот диск она положила на лист Виктории, и он занял как раз всю площадь листа, словно был вырезан точно по мерке.
– Для устойчивости, – пояснила хозяйка Виктории. – Считается, что лист выдерживает семьдесят килограммов, даже больше, и это правда. Но только если груз распределять ровно по всей поверхности, например, насыпать ровным слоем песку. Или положить вот такой фанерный круг, а на него уж и груз. Если же ходить по листу ногами, то, сами понимаете, он будет проминаться, прогибаться, колыхаться, зачерпнет воды и скорее всего порвется. Прочный-то он прочный, и плавучесть у него великолепная, но все же это ткань живого листа, а не какая-нибудь деревяшка. Такую девочку, как Наташа, он легко выдержал бы и без фанерки, но она испугается, если он под ней будет колыхаться и гнуться, так что давайте уж лучше с диском.
Вера Николаевна пыталась установить в воде алюминиевую стремянку в шесть ступенек, чтобы встать на нее и пересадить девочку с края бассейна на лист, но что-то не ладилось со стремянкой, тогда Вера Николаевна махнула на нее рукой, подобрала под поясок свое легкое платье, сделав из него «мини», и так вошла в воду.
Галине Захаровне все было мало. Она и забегала отсюда, и пригибалась там, то и дело щелкая затвором камеры, и все ей было мало.
Я давно знал эту дотошность, цепкость, въедливость, а вернее сказать, добросовестность фотохудожников-профессионалов. Помню, как в Киргизии перед Тункелем прогнали отару по долине раз пятьдесят взад-вперед, пока мастер удовлетворился кадром, а молодая киргизка-учительница, которую ему хотелось снять говорящей, сто раз начинала одну и ту же фразу: «азыр арифметика»… то есть, видимо, «начинаем урок арифметики». У меня до сих пор в ушах это «азыр арифметика», хотя прошло с тех пор двадцать шесть лет.
Но Наташа вдруг сникла на листе Виктории, то ли боязно было ей там сидеть, то ли надоело. На бесконечные: «А теперь сюда погляди, деточка… а теперь сюда, деточка… Ну, взгляни, ну, улыбнись, деточка…» – она угрюмо и упрямо смотрела вниз, не поднимая своих синющих глазок. Скорее всего она боялась, хотя потом свое настроение объяснила очень просто. Будто бы на лист подтекла вода, и ей будто бы жалко было замочить свое новое платьице.
…После всех этих поездок, а вернее сказать, наскоков в Ботанический сад я понял только одно: мы живем в одном, в своем темпе и ритме, а Виктория – в своем… Нам скорее надо мчаться в магазин, в редакцию, в центр города, на встречу с друзьями, по разным делам, нам некогда или скучно стоять на одном месте и глядеть на цветок три-четыре часа, а Виктории никуда ни спешить, ни бежать не надо. У нее свое представление о времени и о смысле бытия. Значит, для того чтобы войти с ней хотя бы во внешний контакт, надо принять ее условия игры, подчиниться ее темпу и ритму. Поэтому на третий раз я приехал к ней один, полностью освободив остатки дня и вечер, с намерением простоять около цветка столько часов, сколько понадобится.
Анекдот про японцев (действительный случай, звучащий анекдотически) стал уже общим местом. Как они привезли европейских туристов на поляну, с которой хорошо видна гора Фудзияма, и оставили их там на несколько часов. А когда туристы возроптали: «Мы приехали Японию смотреть, а не сидеть без дела на одном месте», – японцы вежливо возразили и показали программу. В программе было написано: с 9 утра до 11.30 – любование.
Так вот – любование. В этом весь секрет постижения красоты. Согласитесь, что если человека привезти на берег моря, показать ему катящиеся валы прибоя, а через минуту увезти от моря подальше – это одно. Если же человек просидит на берегу несколько часов или проживет несколько дней, то это, согласитесь, совсем другое. Все сходятся на том, что на море можно смотреть часами, равно как на огонь или на водопад. Весь комплекс моря с его синевой, запахом, шелестением или грохотом волн, игрой красок, шуршанием гальки, с необъятным простором, с корабликами, проплывающими вдали, с чайками н облаками – все это наполнит вас, очистит, облагородит, останется навсегда, чего не произойдет, разумеется, если взглянуть и тотчас уйти или увидеть из окна поезда.
Каждый раз, когда я видел что-нибудь очень красивое и природе: цветущее дерево, цветочную поляну, светлый быстрый ручей, уголок леса с ландышами в еловом сумраке, закатное небо с красивыми облаками, россыпь брусники вокруг старого пня, ночную фиалку среди берез, каждый раз, когда я видел что-нибудь красивое в природе, у меня появлялось чувство, похожее на досаду. «Господи, – говорил я, – такое мне дано, но ведь с этим же что-то делать надо!» А в это время идешь куда-нибудь по делу, хотя бы по грибы или на рыбную ловлю, и проходишь мимо красоты с чувством неудовлетворенности и досады: что-то надо было с этим делать, раз оно тебе дано, а ты прошел мимо, не зная, что делать.
Потом я понял, что нужно: остановиться и смотреть. Любоваться. Созерцать. Остановиться не на двадцать минут (которые тоже можно считать продолжительным временем), потому что если остановишься на двадцать минут – не избавишься от зуда движения, так тебя и будет подмывать двинуться дальше, нет, остановиться перед красотой надо, не думая о времени, остановиться не меньше, чем на два часа. Только тогда красота как бы пригласит тебя в собеседники, только тогда возможен с ней глубокий духовный контакт, а значит, и радость удовлетворения.
Это касается и красоты другого порядка. С удивлением смотрю я на толпы туристов, поспешно и в тесноте пробегающих по залам картинной галереи. Что же можно увидеть, что же можно постичь? Название картин? Рамы? Внешний сюжет? Суриков часами сидел в одиночестве перед грандиозным полотном А. Иванова в Третьяковской галерее. Павел Дмитриевич Корин проводил в неподвижности часы перед полотнами Сурикова, в частности перед «Боярыней Морозовой», а также перед мастерами Возрождения Италии.
Однажды, будучи еще студентами, мы с товарищем (теперь известным писателем) провели эксперимент, уговорились и простояли полдня перед картиной Левитана «Над вечным покоем», хоть и до этого знали ее наизусть. В конце концов я почувствовал в себе поднимающуюся волну тревоги, любви, тоски, безотчетной готовности к любому свершению. В это время товарищ повернулся ко мне, и я увидел в его глазах слезы. А сколько раз до этого останавливались перед картиной, говорили: «Да, здорово»– и бежали дальше?
Сергей Никитин, писатель, живший во Владимире, рассказывал мне о его, так сказать, отношениях со знаменитой церковкой Покрова на Нерли.
«Первый раз мы приехали к ней человек пять: Сергей Ларин, Никифоров, другие наши писатели. Захватили, конечно, выпить, два пол-литра. Расположились на травке, выпили, закусили. Ну, друзья, поглядели, хватит, поехали домой. Поставили галочку в уме: видели Покров на Нерли. А теперь я приезжаю один. Посидишь часа три-четыре напротив нее на бережке, чтобы и отражение ее тоже видеть, и словно светлой водой омоешься. Я постепенно к этому пришел, а сперва все наскоком. Привезешь гостя какого-нибудь показать, обойдем вокруг нее с разных сторон, взглянем, и делать больше нечего – обратно в город. А теперь как на свидание к ней езжу, когда на душе тяжело или тревога какая, или неудача… Красота душу лечит…»
Тем более все это касается древнерусской живописи. «Не понимаю я красоты этих икон и никогда не пойму!» – то и дело слышишь от людей, не чуждых как будто искусству, культуре, образованных, по крайней мере. Не угодно ли часы, часы провести перед одной-единственной иконой (да еще учтя, что художник создавал ее в расчете на полумрак и специальное освещение – на огонек лампады или свечи), вместо того чтобы категорически заявлять об отсутствии в иконе красоты и духовности. Надо дождаться – повторяю, – когда красота сама пригласит тебя в собеседники, а не скользить по ней суетливым, поспешным взглядом.
В четыре часа пополудни Вера Николаевна ввела меня в помещение к Виктории. С нами вошла, и еще одна сотрудница оранжереи, Татьяна Васильевна. Втроем мы остановились на краю бассейна с той стороны, с какой хорошо был виден бутон. Он находился от нас метрах в четырех-пяти. Строго вертикально и как бы даже напряженно поднимался он из воды, округлым основанием касаясь ее зеркала, а острым концом глядя в тусклый стеклянный потолок. Край гигантского листа Виктории находился совсем близко от бутона, так что можно было предположить, что если цветок раскроется во весь свой тридцатисантиметровый размах, то одной стороной ему придется упереться в край листа, в его вертикальную стенку и, видимо, наклониться. Если это произойдет, то наклонится он в нашу сторону. Но пока ничто не мешало бутону стоять четко и прямо.
Бутон в этот раз набух больше, чем в предыдущие мои приезды, так что щели между чашелистиками раздались до сантиметра.
С какой быстротой ни раскрывался бы на наших глазах цветок (розы, одуванчика, любого другого растения), все равно глазом этого движения не увидишь, как не увидишь, например, движения часовой стрелки. Всего час нужно пройти ей от цифры до цифры (очень заметное расстояние), и вы видите, что она это расстояние прошла, но движения ее как такового вы все же не видели, хотя бы и смотрели на циферблат неотрывно. Точно так же было и с нашим цветком. Я не видел, не улавливал, как двигаются чашелистики и двигаются ли они, но я видел результат их движения: белые щели между ними расширялись и расширялись.
Я всегда знал, что растение – живое существо, которое нарождается, растет, вступает в пору зрелости, цветет, оплодотворяется, плодоносит, стареет и, наконец, умирает. Но я впервые увидел, что передо мной действительно живое, шевелящееся существо, шевелящееся не от ветра, а само по себе.
Сработал некий механизм, откуда-то, каким-то образом поступила команда, и части цветка пришли в движение. Я посмотрел на часы, на них было четыре двадцать. Не скрою, что озноб и трепет пробежали по мне, словно я прикоснулся к какой-то великой священной тайне.
– Но почему, почему именно в это время? – спросил я ученых-ботаников, разделявших со мною созерцание Виктории. – Теплее в оранжерее не стало. Часто ведь именно теплота включает в растениях разные механизмы. Светлее или темнее тоже не стало. Что же сработало, что дало сигнал, где это реле, которое включило Викторию, почему именно в это время?
– Так уж она себя ведет, – замечательно ответила Вера Николаевна. Эту фразу в тот день я услышу еще несколько раз.
– Но вы же ботаники, ученые, скажите мне – где? Я понимаю: запрограммированность, наследственность, генетический код… Но где? У нас, у людей, хоть мозг, на который можно ссылаться. Но вот – листья, вот – стебли, корни, бутон. Семечко, в котором, можно бы предполагать, упакована программа дальнейшего поведения растения, семечко это давно исчезло, проросло, остатки его сгнили, семечка больше нет, скажите мне, где скрыта программа! Где руководящий центр? Откуда пришла команда чашелистикам прийти в движение? Почему после двадцатого листа? Почему в этот час? Почему, где и как?
– Вы можете задать нам еще тысячу «почему», «где», «как», мы все равно ничего не сможем ответить. Так уж она себя ведет.
– Ведь даже если предположить, что в природе существует какой-то высший или сверхвысший разум (чего мы с вами, разумеется, предположить не можем), все равно нельзя же предположить, что он управляет и командует каждым экземпляром растения в отдельности. Чепуха, вздор. Но тогда почему, где и как? Извините меня, но я не нахожу для всего этого другого определения, кроме короткого слова – чудо.
Между тем четыре зеленых чашелистика отогнулись настолько, что сверху острые концы их разомкнулись и в образовавшееся пространство высунулись белоснежные концы лепестков, собранных в плотную щепоть, в столбик. Причем лепестки эти, собранные в щепоть, оказались вдруг значительно длиннее чашелистиков, в которые они были до сих пор упакованы.
Был момент, когда «упаковка» отогнулась уже очень сильно, обнажив лепестки во всей их белизне и величине, а лепестки между тем все еще оставались собранными вместе, словно бы слиплись. Вдруг весь этот столбик из лепестков явственно вздрогнул, встряхнулся и разредился. Тотчас три лепестка с одной стороны и один лепесток поодаль первыми отделились от своих собратьев, отлипли и отогнулись на сантиметр-другой. Подобно все той же часовой стрелке, они незаметно по движению, но заметно по результатам движения начали отгибаться все больше и больше, стремясь принять горизонтальное положение и догнать зеленые чашелистики. И другие лепестки, то один, то сразу два, стали отделяться от общего пучка и отгибаться вслед за первыми.
Такого потока парной воды, какой представляет собой Амазонка, нет больше на земном шаре. На двести пятьдесят километров в ширину расплескивается этот поток, прежде чем исчезнуть в необъятном (и парном же) Атлантическом океане. На протяжении тысяч километров Амазонка течет не в строгих берегах, но дробится на протоки и рукава, образует обширные заливы и заводи. Нетрудно догадаться, как прогревается вода в амазонских заводях, если они почти не текут, а глубина их меньше метра, по колено человеку, когда бы мог там оказаться человек и когда бы он рискнул встать на илистое дно в почти горячую воду, кишащую разными ядовитыми тварями. Надо полагать, эти заводи обширны (в масштабах самой реки), иначе не водилась бы там (и только там) Виктория регия, один экземпляр которой в полном и пышном его развитии занимает водную поверхность в сотни квадратных метров.
Можно представить себе состояние немецкого путешественника и ботаника Генке, когда он в 1800 году, пробравшись на весельной лодке в глухие амазонские джунгли и выехав однажды из тенистой протоки, увидел вдруг первым из европейцев на широких просторах тихой заводи эту гигантскую лилию… «Силы небесные, что это?!»– будто бы закричал он.
Генке долго не мог уехать из чудесного тропического затона, не мог оторваться от созерцания царицы цветов, обнаруженной им, не мог покинуть ее. По пути же к людям, в обыденный человеческий мир с его городами и государствами, академиями и музеями, книгами и газетами, он погиб, ничем не раздробив в своей душе неправдоподобный и как бы даже приснившийся образ амазонской красавицы. Только его спутник испанский монах отец Лакуэва, разделивший с Генке созерцание сказочного цветка и уцелевший, добравшийся до людей, рассказал потом о виденном чуде.
Когда же девятнадцать лет спустя второй европеец, а именно француз Бонплан, увидел, стоя на высоком берегу, заводь с огромными цветами и листьями, он в безотчетном восхищении едва удержался от того, чтобы броситься в воду.
Еще через восемь лет француз же д'0рбиньи третьим из цивилизованного мира лицезрел царицу цариц[7], причем заросли ее простирались на целые километры.
Ну, а у нас тут не обширная заводь, а бассейн, если мерить на квадратные метры, то метров, пожалуй, сорок, то есть, скажем, десять метров в длину и четыре в ширину. В тесной клетке сидит пленная царица под стеклянным потолком, в искусственно подогретой воде, а корнями – в кадке с землей, погруженной в воду.
– Ну вот смотрите нашу Викторию. К сожалению, бутон еще не раскрылся.
Да, Виктория не цвела[8]. Ее бутон продолговатый, овальный, заостренный кверху, величиной, ну, скажем, с две ладони взрослого человека, если сложить их ладонь к ладони, а потом в середине между ними образовать пустоту, как бы для яблока; бутон этот, правда, слегка раздался, приоткрыв четыре щелочки (по числу зеленых чашелистиков), и уже показалось в этих щелочках нечто ярко-белое и словно шелковое, но до цветения было еще далеко.
– Да вы подождите, – ободряли нас девушки, – она ведь, если начнет раскрывать цветок, то быстро… Погуляй-те у нас, посмотрите на другие растения… Мы вас проводим, покажем. А она тем временем расцветет. Она, может быть, и сейчас бы уже цвела, но видите, погода нахмурилась, солнце скрылось за облаками, а она очень чувствительна…
Гулять и разглядывать другие растения нам было некогда. У него летучка, подписывать номер, а у меня… Я-то мог бы отменить свои дела, остаться и ждать до победного конца, но уж если приехали вместе… В душе я пожалел, что приехал не один.
– В другой раз, в другой раз.
– У вас маленьких никого нет?
– Как же нет? А Наташа! Шесть лет, седьмой.
– Так вы привозите ее, сфотографируем сидящей на листе Виктории. Получится очень красиво. Вы сами фотографируете?! У вас есть фотоаппарат? Советуем. Такая возможность.
– Как это на листе? Я думал, что об этом только в книгах пишут.
– Что вы! Больше семидесяти килограммов выдерживает лист Виктории, плавая на воде. А девочка… Это же получится настоящая Дюймовочка!
…Наташу мы одели в нарядное голубое платьице. Но этого было мало. Я терпеть не могу любительских фотографий. Из-за этого, собственно, я перестал заниматься фотографией, хотя начинал одно время, когда работал в «Огоньке», и даже сам иллюстрировал некоторые свои очерки. Я и до сих пор люблю фотографию, особенно черно-белую, хожу на выставки, листаю фотоальбомы, издающиеся в разных странах. Но я люблю фотографию именно как искусство и терпеть не могу любительских фотографий, где ни плана, ни кадра, ни освещения, ни композиции, не говоря уж о мысли. Потому и бросил, что надо либо заниматься всерьез, либо не заниматься совсем.
Между тем идея сфотографировать девочку на листе Виктории понравилась мне. Тогда я вспомнил свои огоньковские годы и всех фотомастеров этого журнала, с которыми приходилось вместе работать, и стал думать, кому бы позвонить. Замечательный пейзажист Борис Кузьмин… Великолепный мастер Тункель (путешествовали с ним по Албании и по Киргизии), Миша Савин… А вот что, позвоню-ка я, пожалуй, Галине Захаровне Санько. Не только потому, что месячная поездка в Заполярье как-то сдружила нас, а потому, что ведь ей принадлежит этот очаровательный снимок, обошедший тогда многие журналы и выставки: девушка в военной форме (гимнастерка, юбка, сапоги) сидит в лодке и держит на коленях букет белых водяных лилий. Вокруг лодки все те же лилии.
«Я как увидела, – рассказывала Галина Захаровна, – думаю, это то, что надо. Добавили лилий в букет, велела ей я юбочку подобрать немного повыше, чтобы коленочки показать, а коленочки у нее были – первый сорт, глазки попросила потупить…»
Эта знаменитая в свое время фотография (семь тысяч писем с просьбой прислать адрес девушки, главным образом от солдат) по прямой ассоциации, поскольку Виктория близкая, хотя и царственная родственница наших кувшинок, тотчас привела меня к воспоминанию о Галине Санько. Делом одной минуты было узнать ее телефон.
– Володечка, как это вы вспомнили обо мне? – послышался как будто не изменившийся, характерный, немного скрипучий голос Галины Захаровны. – Ведь не звонил двадцать пять лет…
– Да так уж вот, вспомнил. Между прочим, есть просьба…
– Я стала тяжела на подъем. Кроме того… В котором часу это будет? В двенадцать? Имейте в виду, что в половине второго мне надо опять быть дома. Ко мне придут.
– Я за вами заеду, и я же отвезу вас обратно. Вам не придется ни о чем беспокоиться. За время и транспорт отвечаю я.
– На таких условиях я согласна и даже рада буду сделать это для вас.
Крупная, полноватая Галина Захаровна изменилась за двадцать пять лет меньше, чем можно было предполагать. Ее увесистый кофр с аппаратурой был уже собран, я повесил его себе на плечо, и мы пошли к машине.
Прогнозы девушек-экскурсоводок были самые оптимистические: «Приезжайте скорее, а то прозеваете!» Тем не менее, войдя в помещение бассейна, я опять увидел все такой же бутон, правда, четыре щели с проглядывающей в них белизной были пошире, чем в первый раз, но все же это был не цветок, а бутон.
Тут впервые подошла ко мне (без нее и нельзя было бы теперь обойтись в рассуждении фотографирования) Вера Николаевна, милая тоненькая женщина, хозяйка Виктории, то есть научная сотрудница, за которой закреплено это растение и вообще весь этот уголок водяных тропиков.
– Удивляюсь, зачем они гоняют вас сюда по утрам, – сказала Вера Николаевна, – не знают, что ли? Наверное, не знают. Экскурсии они водят по многим помещениям оранжереи и все быстрее, быстрее… Дело в том, что по Виктории можно проверять часы, она распускается в четыре двадцать.
Ну вот, опять я связан обещанием с другим человеком. Обязан отвезти Галину Захаровну домой. И Наташе будет скучно здесь: четыре часа до цветения да четыре часа во время цветения. Да и сам я, откровенно говоря, не мог в этот день распоряжаться таким продолжительным временем.
Но все же особой спешки сегодня не было, и, пока Галина Захаровна ходила вокруг бассейна и взглядывала на него со всех сторон профессиональным наметанным взглядом, прикидывая точки зрения и ракурсы, я мог подробнее разглядеть растительность в этом маленьком тропическом водоеме. Первыми бросаются в глаза разноцветные кувшинки. Они здесь не как наши, желтые «кубышки», производящие несколько кургузое впечатление, и даже не как наши белые водяные лилии с коротковатыми лепестками, но изящные, умопомрачительной красоты цветы, подымающиеся из воды на тонких стеблях. Лепестки у них длинные, узкие и заостренные, образуют… как бы это сказать… не розетку, подобно нашим кувшинкам, но бокал. Нежно-розовые, ярко-розовые, красные, лиловые, они цвели там и сям в бассейне, причем цветы не лежали на воде, как обычно бывает у кувшинок, но отстояли от водяного зеркала, были подняты над ним, как будто специально для того, чтобы лучше в нем отразиться.
В воде плавали небольшие черепахи, и радужно поблескивали всеми цветами от синего до ярко-зеленого, от пурпурного до ярко-желтого крохотные рыбешки гуппи.
В одном месте поднимались из воды стебли лотоса с округлыми листьями, не лежащими на воде, но находящимися довольно высоко над ее поверхностью. На отдельном стебле среди этих листьев, подобно наконечнику стрелы (и очень похож на него), выступал из воды лотосовый бутон.
– Советую не полениться и приехать, когда этот бутон распустится, – сказала Вера Николаевна, – это произойдет еще не скоро, месяца через два. Он сделается большим. А цветок по красоте не уступит любому из этих, в том числе и нашей царице.
(Забегая вперед, скажу, что я ездил смотреть на лотос и тоже несколько раз. Неудача состояла в том, что в те дни, когда ему цвести, отключили по каким-то причинам подогрев воды в бассейне, и лотос, совсем уж собравшийся расцвести, остановился в стадии бутона, готового вот-вот раскрыть свои лепестки. Бутон был розовый, островерхий, достигший размеров наконечника уже не стрелы, а копья. Я, когда подошел, стал искать его глазами около воды, где он находился сначала, но, оказывается, стебель поднял его почти на метр сравнительно с тем днем, когда мы приезжали в оранжерею с Галиной Захаровной.)
Были там и еще какие-то экзотические растения с большими листьями, с лопухами, но они не цвели, и я их не запомнил. К тому же водяное чудо, ради которого мы приехали, затмевало все и требовало смотреть лишь на него.
На воде лежали яркие свежей сочной зеленой яркостью листья, размером с обыкновенный круглый обеденный стол. Они были не овальные, не продолговатые, не сердцевидные, но именно круглые. Про наши кувшинки тоже можно огрубленно сказать, что у них листья круглые, но круглые ли они? Эти, на которые мы теперь смотрели, можно было выверять циркулем, раздвинув его на метр. Да, каждый лист был около двух метров в диаметре. Каждый лист имел по краю строго перпендикулярный заборчик высотой сантиметров около семи. Не то, чтобы край листа производил впечатление загнутого кверху, нет, лист обнесен по краю, по всей своей окружности строго перпендикулярным и, как видим, довольно высоким заборчиком.
Таких листьев на воде в тот день лежало восемь, и они занимали почти всю поверхность бассейна. Стебли расходились от одной точки радиально – ведь здесь рос один-единственный экземпляр Виктории. Я увидел, что от той же точки в воде расходятся черешки, которые не оканчиваются листом, и спросил у Веры Николаевны, что это значит.
– Обрезаем. Если не обрезать, где бы они поместились? Ведь только после того, как она выгонит двадцатый лист, начинают появляться бутоны. А всего она дала бы листьев восемьдесят.
– Какую же площадь заняли бы листья одного только экземпляра Виктории?
– Посчитайте… Если принять для удобства диаметр листа за два метра… Радиус умножьте на 3,14 (число «Пи»), значит, площадь листа получится около трех квадратных метров, да еще придется учесть промежутки между листьями… Я думаю, если бы ее не теснить, метров четыреста под солнцем она бы себе захватила.
– Отрезаете лист за листом и куда их деваете?
– Примитивно выбрасываем.
– Такое чудо природы?!
– Что же с ним делать? Поросят у нас нет, коровы тоже не держим. Они, ее листья, снизу в острых шипах и грубых прожилках до нескольких сантиметров толщиной. У регии весь лист снизу красного цвета, а у нашей красные только прожилки. Один из главных отличительных видовых признаков.
Однако займемся делом.
Вера Николаевна принесла большой, но легкий фанерный диск, окрашенный в зеленый цвет. Этот диск она положила на лист Виктории, и он занял как раз всю площадь листа, словно был вырезан точно по мерке.
– Для устойчивости, – пояснила хозяйка Виктории. – Считается, что лист выдерживает семьдесят килограммов, даже больше, и это правда. Но только если груз распределять ровно по всей поверхности, например, насыпать ровным слоем песку. Или положить вот такой фанерный круг, а на него уж и груз. Если же ходить по листу ногами, то, сами понимаете, он будет проминаться, прогибаться, колыхаться, зачерпнет воды и скорее всего порвется. Прочный-то он прочный, и плавучесть у него великолепная, но все же это ткань живого листа, а не какая-нибудь деревяшка. Такую девочку, как Наташа, он легко выдержал бы и без фанерки, но она испугается, если он под ней будет колыхаться и гнуться, так что давайте уж лучше с диском.
Вера Николаевна пыталась установить в воде алюминиевую стремянку в шесть ступенек, чтобы встать на нее и пересадить девочку с края бассейна на лист, но что-то не ладилось со стремянкой, тогда Вера Николаевна махнула на нее рукой, подобрала под поясок свое легкое платье, сделав из него «мини», и так вошла в воду.
Галине Захаровне все было мало. Она и забегала отсюда, и пригибалась там, то и дело щелкая затвором камеры, и все ей было мало.
Я давно знал эту дотошность, цепкость, въедливость, а вернее сказать, добросовестность фотохудожников-профессионалов. Помню, как в Киргизии перед Тункелем прогнали отару по долине раз пятьдесят взад-вперед, пока мастер удовлетворился кадром, а молодая киргизка-учительница, которую ему хотелось снять говорящей, сто раз начинала одну и ту же фразу: «азыр арифметика»… то есть, видимо, «начинаем урок арифметики». У меня до сих пор в ушах это «азыр арифметика», хотя прошло с тех пор двадцать шесть лет.
Но Наташа вдруг сникла на листе Виктории, то ли боязно было ей там сидеть, то ли надоело. На бесконечные: «А теперь сюда погляди, деточка… а теперь сюда, деточка… Ну, взгляни, ну, улыбнись, деточка…» – она угрюмо и упрямо смотрела вниз, не поднимая своих синющих глазок. Скорее всего она боялась, хотя потом свое настроение объяснила очень просто. Будто бы на лист подтекла вода, и ей будто бы жалко было замочить свое новое платьице.
…После всех этих поездок, а вернее сказать, наскоков в Ботанический сад я понял только одно: мы живем в одном, в своем темпе и ритме, а Виктория – в своем… Нам скорее надо мчаться в магазин, в редакцию, в центр города, на встречу с друзьями, по разным делам, нам некогда или скучно стоять на одном месте и глядеть на цветок три-четыре часа, а Виктории никуда ни спешить, ни бежать не надо. У нее свое представление о времени и о смысле бытия. Значит, для того чтобы войти с ней хотя бы во внешний контакт, надо принять ее условия игры, подчиниться ее темпу и ритму. Поэтому на третий раз я приехал к ней один, полностью освободив остатки дня и вечер, с намерением простоять около цветка столько часов, сколько понадобится.
Анекдот про японцев (действительный случай, звучащий анекдотически) стал уже общим местом. Как они привезли европейских туристов на поляну, с которой хорошо видна гора Фудзияма, и оставили их там на несколько часов. А когда туристы возроптали: «Мы приехали Японию смотреть, а не сидеть без дела на одном месте», – японцы вежливо возразили и показали программу. В программе было написано: с 9 утра до 11.30 – любование.
Так вот – любование. В этом весь секрет постижения красоты. Согласитесь, что если человека привезти на берег моря, показать ему катящиеся валы прибоя, а через минуту увезти от моря подальше – это одно. Если же человек просидит на берегу несколько часов или проживет несколько дней, то это, согласитесь, совсем другое. Все сходятся на том, что на море можно смотреть часами, равно как на огонь или на водопад. Весь комплекс моря с его синевой, запахом, шелестением или грохотом волн, игрой красок, шуршанием гальки, с необъятным простором, с корабликами, проплывающими вдали, с чайками н облаками – все это наполнит вас, очистит, облагородит, останется навсегда, чего не произойдет, разумеется, если взглянуть и тотчас уйти или увидеть из окна поезда.
Каждый раз, когда я видел что-нибудь очень красивое и природе: цветущее дерево, цветочную поляну, светлый быстрый ручей, уголок леса с ландышами в еловом сумраке, закатное небо с красивыми облаками, россыпь брусники вокруг старого пня, ночную фиалку среди берез, каждый раз, когда я видел что-нибудь красивое в природе, у меня появлялось чувство, похожее на досаду. «Господи, – говорил я, – такое мне дано, но ведь с этим же что-то делать надо!» А в это время идешь куда-нибудь по делу, хотя бы по грибы или на рыбную ловлю, и проходишь мимо красоты с чувством неудовлетворенности и досады: что-то надо было с этим делать, раз оно тебе дано, а ты прошел мимо, не зная, что делать.
Потом я понял, что нужно: остановиться и смотреть. Любоваться. Созерцать. Остановиться не на двадцать минут (которые тоже можно считать продолжительным временем), потому что если остановишься на двадцать минут – не избавишься от зуда движения, так тебя и будет подмывать двинуться дальше, нет, остановиться перед красотой надо, не думая о времени, остановиться не меньше, чем на два часа. Только тогда красота как бы пригласит тебя в собеседники, только тогда возможен с ней глубокий духовный контакт, а значит, и радость удовлетворения.
Это касается и красоты другого порядка. С удивлением смотрю я на толпы туристов, поспешно и в тесноте пробегающих по залам картинной галереи. Что же можно увидеть, что же можно постичь? Название картин? Рамы? Внешний сюжет? Суриков часами сидел в одиночестве перед грандиозным полотном А. Иванова в Третьяковской галерее. Павел Дмитриевич Корин проводил в неподвижности часы перед полотнами Сурикова, в частности перед «Боярыней Морозовой», а также перед мастерами Возрождения Италии.
Однажды, будучи еще студентами, мы с товарищем (теперь известным писателем) провели эксперимент, уговорились и простояли полдня перед картиной Левитана «Над вечным покоем», хоть и до этого знали ее наизусть. В конце концов я почувствовал в себе поднимающуюся волну тревоги, любви, тоски, безотчетной готовности к любому свершению. В это время товарищ повернулся ко мне, и я увидел в его глазах слезы. А сколько раз до этого останавливались перед картиной, говорили: «Да, здорово»– и бежали дальше?
Сергей Никитин, писатель, живший во Владимире, рассказывал мне о его, так сказать, отношениях со знаменитой церковкой Покрова на Нерли.
«Первый раз мы приехали к ней человек пять: Сергей Ларин, Никифоров, другие наши писатели. Захватили, конечно, выпить, два пол-литра. Расположились на травке, выпили, закусили. Ну, друзья, поглядели, хватит, поехали домой. Поставили галочку в уме: видели Покров на Нерли. А теперь я приезжаю один. Посидишь часа три-четыре напротив нее на бережке, чтобы и отражение ее тоже видеть, и словно светлой водой омоешься. Я постепенно к этому пришел, а сперва все наскоком. Привезешь гостя какого-нибудь показать, обойдем вокруг нее с разных сторон, взглянем, и делать больше нечего – обратно в город. А теперь как на свидание к ней езжу, когда на душе тяжело или тревога какая, или неудача… Красота душу лечит…»
Тем более все это касается древнерусской живописи. «Не понимаю я красоты этих икон и никогда не пойму!» – то и дело слышишь от людей, не чуждых как будто искусству, культуре, образованных, по крайней мере. Не угодно ли часы, часы провести перед одной-единственной иконой (да еще учтя, что художник создавал ее в расчете на полумрак и специальное освещение – на огонек лампады или свечи), вместо того чтобы категорически заявлять об отсутствии в иконе красоты и духовности. Надо дождаться – повторяю, – когда красота сама пригласит тебя в собеседники, а не скользить по ней суетливым, поспешным взглядом.
В четыре часа пополудни Вера Николаевна ввела меня в помещение к Виктории. С нами вошла, и еще одна сотрудница оранжереи, Татьяна Васильевна. Втроем мы остановились на краю бассейна с той стороны, с какой хорошо был виден бутон. Он находился от нас метрах в четырех-пяти. Строго вертикально и как бы даже напряженно поднимался он из воды, округлым основанием касаясь ее зеркала, а острым концом глядя в тусклый стеклянный потолок. Край гигантского листа Виктории находился совсем близко от бутона, так что можно было предположить, что если цветок раскроется во весь свой тридцатисантиметровый размах, то одной стороной ему придется упереться в край листа, в его вертикальную стенку и, видимо, наклониться. Если это произойдет, то наклонится он в нашу сторону. Но пока ничто не мешало бутону стоять четко и прямо.
Бутон в этот раз набух больше, чем в предыдущие мои приезды, так что щели между чашелистиками раздались до сантиметра.
С какой быстротой ни раскрывался бы на наших глазах цветок (розы, одуванчика, любого другого растения), все равно глазом этого движения не увидишь, как не увидишь, например, движения часовой стрелки. Всего час нужно пройти ей от цифры до цифры (очень заметное расстояние), и вы видите, что она это расстояние прошла, но движения ее как такового вы все же не видели, хотя бы и смотрели на циферблат неотрывно. Точно так же было и с нашим цветком. Я не видел, не улавливал, как двигаются чашелистики и двигаются ли они, но я видел результат их движения: белые щели между ними расширялись и расширялись.
Я всегда знал, что растение – живое существо, которое нарождается, растет, вступает в пору зрелости, цветет, оплодотворяется, плодоносит, стареет и, наконец, умирает. Но я впервые увидел, что передо мной действительно живое, шевелящееся существо, шевелящееся не от ветра, а само по себе.
Сработал некий механизм, откуда-то, каким-то образом поступила команда, и части цветка пришли в движение. Я посмотрел на часы, на них было четыре двадцать. Не скрою, что озноб и трепет пробежали по мне, словно я прикоснулся к какой-то великой священной тайне.
– Но почему, почему именно в это время? – спросил я ученых-ботаников, разделявших со мною созерцание Виктории. – Теплее в оранжерее не стало. Часто ведь именно теплота включает в растениях разные механизмы. Светлее или темнее тоже не стало. Что же сработало, что дало сигнал, где это реле, которое включило Викторию, почему именно в это время?
– Так уж она себя ведет, – замечательно ответила Вера Николаевна. Эту фразу в тот день я услышу еще несколько раз.
– Но вы же ботаники, ученые, скажите мне – где? Я понимаю: запрограммированность, наследственность, генетический код… Но где? У нас, у людей, хоть мозг, на который можно ссылаться. Но вот – листья, вот – стебли, корни, бутон. Семечко, в котором, можно бы предполагать, упакована программа дальнейшего поведения растения, семечко это давно исчезло, проросло, остатки его сгнили, семечка больше нет, скажите мне, где скрыта программа! Где руководящий центр? Откуда пришла команда чашелистикам прийти в движение? Почему после двадцатого листа? Почему в этот час? Почему, где и как?
– Вы можете задать нам еще тысячу «почему», «где», «как», мы все равно ничего не сможем ответить. Так уж она себя ведет.
– Ведь даже если предположить, что в природе существует какой-то высший или сверхвысший разум (чего мы с вами, разумеется, предположить не можем), все равно нельзя же предположить, что он управляет и командует каждым экземпляром растения в отдельности. Чепуха, вздор. Но тогда почему, где и как? Извините меня, но я не нахожу для всего этого другого определения, кроме короткого слова – чудо.
Между тем четыре зеленых чашелистика отогнулись настолько, что сверху острые концы их разомкнулись и в образовавшееся пространство высунулись белоснежные концы лепестков, собранных в плотную щепоть, в столбик. Причем лепестки эти, собранные в щепоть, оказались вдруг значительно длиннее чашелистиков, в которые они были до сих пор упакованы.
Был момент, когда «упаковка» отогнулась уже очень сильно, обнажив лепестки во всей их белизне и величине, а лепестки между тем все еще оставались собранными вместе, словно бы слиплись. Вдруг весь этот столбик из лепестков явственно вздрогнул, встряхнулся и разредился. Тотчас три лепестка с одной стороны и один лепесток поодаль первыми отделились от своих собратьев, отлипли и отогнулись на сантиметр-другой. Подобно все той же часовой стрелке, они незаметно по движению, но заметно по результатам движения начали отгибаться все больше и больше, стремясь принять горизонтальное положение и догнать зеленые чашелистики. И другие лепестки, то один, то сразу два, стали отделяться от общего пучка и отгибаться вслед за первыми.