Но бойцов нашлось много: они шли из земли Рязанской и Северской с Ляпуновым, из Муромской с князем Литвином-Мосальским, из Низовой с князем Репниным, из Суздальской с Артемием Измайловым, из Вологодской земли и поморских городов с Нащокиным, князьями Пронским и Козловским, из Галицкой земли с Мансуровым, из Ярославской и Костромской с Волынским и князем Волконским. Все это были полки гражданские, полки земских людей, преимущественно людей чистого севера; но вот туда же, к Москве, для той же цели, для очищения земли, шла козацкая рать Просовецкого с севера, шли с юга козацкие рати тушинских бояр, князя Дмитрия Трубецкого и Заруцкого. Трубецкой и Заруцкий приглашали отовсюду запольных, то есть застепных козаков, обещая им жалованье, в их призывной грамоте говорится также: «А которые боярские люди крепостные и старинные, и те бы шли безо всякого сомнения и боязни, всем им воля и жалованье будет, как и другим козакам, и грамоты им от бояр и воевод и от всей земли дадут». Так предводители козаков старались увеличить число их в Московском государстве.
   В это время всеобщего восстания, в это время, когда к стенам Москвы подходили отовсюду отряды под предводительством людей незнаменитых, которых выдвигало на первый план только отсутствие сановников первостепенных, что же делали члены Думы царской, правители московские? В начале восстания, еще в 1610 году, Салтыков с товарищами предложил боярам просить короля, чтоб отпустил Владислава в Москву, к послам, Филарету и Голицыну, написать, чтоб отдались во всем на волю королевскую, а к Ляпунову, чтоб не затевал восстания и не собирал войска. Бояре написали грамоты и понесли их к патриарху для скрепления, но Гермоген отвечал им: «Стану писать к королю грамоты и духовным всем властям велю руки приложить, если король даст сына на Московское государство, крестится королевич в православную христианскую веру и литовские люди выйдут из Москвы. А что положиться на королевскую волю, то это ведомое дело, что нам целовать крест самому королю, а не королевичу, и я таких грамот не благословляю вам писать и проклинаю того, кто писать их будет, а к Прокофью Ляпунову напишу, что если королевич на Московское государство не будет, в православную христианскую веру не крестится и литвы из Московского государства не выведет, то благословляю всех, кто королевичу крест целовал, идти под Москву и помереть всем за православную веру». Летописец говорит, что Салтыков начал Гермогена позорить и бранить и вынувши нож, хотел его зарезать; но патриарх, осенив его крестным знамением, сказал ему громко: «Крестное знамение да будет против твоего окаянного ножа, будь ты проклят в сем веке и в будущем», а Мстиславскому сказал тихо: «Твое дело начинать и пострадать за православную христианскую веру, если же прельстишься на такую дьявольскую прелесть, то преселит бог корень твой от земли живых». Таким образом, грамоты были отправлены без подписи патриаршей; князей Ивана Михайловича Воротынского и Андрея Васильевича Голицына, сидевших под стражею, силою заставили приложить к ним руки.
   Грамоты эти привезены были под Смоленск 23 декабря, на другой день они были доставлены послам с требованием, чтоб те немедленно же исполнили приказ боярский, иначе им будет худо. Когда грамоты были прочтены, то Филарет отвечал, что исполнить их нельзя: «Отправлены мы от патриарха, всего освященного собора, от бояр, от всех чинов и от всей земли, а эти грамоты писаны без согласия патриарха и освященного собора, и без ведома всей земли: как же нам их слушать? И пишется в них о деле духовном, о крестном целовании смольнян королю и королевичу; тем больше без патриарха нам ничего сделать нельзя». Голицын и все оставшиеся члены посольства также объявили, что грамоты незаконные. 27 декабря позваны были послы к панам, у которых нашли дьяка Чичерина, присланного из Москвы с известием о смерти самозванца. Паны объявили послам, что королевским счастием вор в Калуге убит. Послы встали и с поклоном благодарили за эту весть. «Теперь, — с насмешливым видом спросили паны, — что вы скажете о боярской грамоте?» Голицын отвечал, что они отпущены не от одних бояр и отчет должны отдавать не одним боярам, а сначала патриарху и властям духовным, потом боярам и всей земле; а грамота писана от одних бояр и то не от всех. Паны говорили: «Вы все отговаривались, что нет у вас из Москвы о Смоленске указа, теперь и получили указ повиноваться во всем воле королевской, а все еще упрямитесь?» Сапега прочел грамоту боярскую и сказал: «Видите, что мы говорили с вами на съездах, то самое дух святый внушил вашим боярам: они в тех же самых словах велят вам исполнить, чего мы от вас требовали, значит, сам бог открыл им это».
   Голицын отвечал: «Пожалуйте, мое челобитье безкручинно выслушайте и до королевского величества донесите. Вы говорите, чтоб нам слушаться боярского указа: в правде их указа слушаться я буду и рад делать сколько бог помощи подаст, но бояре должны над нами делать праведно, а не так, как они делают. Отпускали нас к великим государям бить челом патриарх, бояре и все люди Московского государства, а не одни бояре: от одних бояр я и не поехал бы, а теперь они такое великое дело пишут к нам одни, мимо патриарха, священного собора и не по совету всех людей Московского государства: это их к нам первое недобро, да и всем людям Московского государства, думаем, будет в том великое сомнение и скорбь: чтоб от того кровь христианская вновь не пролилась!
   Другая к нам боярская немилость: нам в наказе написали и бить челом королю велели, чтоб королевское величество от Смоленска отступил и всех бы своих людей из Московского государства вывел, и бить челом о том нам велено накрепко. А теперь к нам бояре пишут, что они к королю с князем Андреем Мосальским писали, били челом, чтоб король шел на вора под Калугу. Мы бьем челом королю по нашему наказу, чтоб шел в свое государство, князь Мосальский бьет челом, чтоб шел под Калугу, мы ничего этого не знаем, наводим на себя гнев королевский, от вас слышим многие жестокие слова. А князю Мосальскому с таким делом можно бы и к нам приехать, и с нами вместе королю бить челом. Во всем этом господ наших бояр судит с нами бог. Они же к нам пишут, что нам про вора проведывать непригоже — где он и как силен? Как будто мы ему добра хотим. И за это мы будем на бояр богу жаловаться. Сами они знают, что мы вору никогда добра не искивали, а писали мы к боярам о воре для того, что вы на всех съездах нам говорили, что с вором в сборе много людей; мы не знаем, что вам отвечать, потому и писали к боярам, спрашивали их о воре, и тем было им меня позорить непригоже. Сами они знают, что по божией милости, отца моего и деда из Думы не высылали и Думу они всякую ведали, некупленное у них было боярство, не за Москвою в бояре ставлены, вору добра не искивали, креста ему не целовали, у вора не бывали и от него ничего не хотели, только нашего и дела было, что за пречистой богородицы образ и за крестное целованье против вора стояли и нещадно головы свои на смерть предавали. Да они же теперь брата моего, князя Андрея, отдали под стражу, неведомо за что, а ко мне писали по пустой сказке, будто я, идучи под Смоленск, с вором ссылался, и тем меня позорят; как даст бог, увижу на Московском государстве государя нашего Владислава Жигимонтовича, то я ему во всем бесчестье стану на них бить челом и теперь вам, сенаторам, бью челом, чтоб вы мое челобитье до королевского величества донесли».
   Паны обещали, но требовали по-прежнему, чтоб исполнен был указ боярский относительно Смоленска, послы по-прежнему отговаривались тем, что нет у них приказа от патриарха; паны возражали, что патриарх особа духовная в земские дела не вмешивается; послы отвечали: «Изначала у нас в Русском царстве при прежних великих государях так велось: если великие государственные или земские дела начнутся, то великие государи наши призывали к себе на собор патриархов, митрополитов и архиепископов и с ними о всяких делах советовались, без их совета ничего не приговаривали, и почитают государи наши патриархов великою честию, встречают их и провожают и место им сделано с государями рядом; так у нас честны патриархи, а до них были митрополиты; теперь мы стали безгосударны, и патриарх у нас человек начальный, без патриарха теперь о таком великом деле советовать непригоже. Когда мы на Москве были, то без патриархова ведома никакого дела бояре не делывали, обо всем с ним советовались, и отпускал нас патриарх вместе с боярами, о том гетману Станиславу Станиславичу известно, да и в верющих грамотах, и в наказе, и во всяких делах в начале писан у нас патриарх, и потому нам теперь без патриарховых грамот по одним боярским нельзя делать. Как патриарховы грамоты без боярских, так боярские без патриарховых не годятся; надобно теперь делать по общему совету всех людей; не одним боярам, всем государь надобен, и дело нынешнее общее всех людей, такого у нас дела на Москве не бывало. Да, пожалуйте, скажите, паны радные, что отвечали смольняне на боярскую грамоту?»
   «Смольняне закоснели в своем упорстве, — отвечали паны, — они боярских грамот не слушают, просят, чтоб им позволено было видеться с вами, и говорят, что сделают так, как вы им велите, следовательно, от вас одних зависит все». Послы отвечали: «Сами вы, паны, можете рассудить, как нас смольнянам послушать, если они боярских грамот не послушали. Ясно теперь видно, что в Москве сделано не как следует: если б писали патриарх, бояре и все люди Московского государства по общему совету, а не одни бояре, то смольнянам и отговариваться было бы нельзя. А мы теперь сами не знаем, как делать? Осталась нас здесь одна половина, а другая отпущена в Москву, начальный с нами человек митрополит, тот без патриарховой грамоты не только что делать, и говорить не хочет, а нам без него ничего нельзя сделать». Паны отпустили послов и сказали, чтоб завтра, 28 числа, они приезжали вместе с Филаретом на последний съезд. Но на этом съезде Филарет сказал панам: «Вчерашние ваши речи я от князя Василья Васильевича слышал: он говорил вам то самое, что и я бы сказал; я, митрополит, без патриарховой грамоты на такое дело дерзнуть не смею, чтоб приказать смольнянам целовать крест королю». Голицын прибавил: «А нам без митрополита такого великого дела делать нельзя». Паны отпустили послов с сердцем; когда они выходили из комнаты, то папы кричали: «Это не послы, это воры!» Вслед за этим приехал к панам Иван Бестужев с какими-то речами от смольнян, но паны не стали его слушать и выгнали вон. Когда он был на дворе, то Сапега закричал ему в окно: «Вы государевой воли не исполняете, грамот боярских не слушаете: смотрите, что с вами будет!» Бестужев оборотился и сказал: «Все мы в божией воле, что ему угодно, то и будет; бьем мы челом королю о том, что все люди Московского государства приговорили и излюбили: нас бы королевское величество тем пожаловал, а с Москвою розниться не хотим».
   Между тем Захар Ляпунов и Кирилла Созонов продолжали наговаривать панам, что во всем виноваты главные послы, которые дворянам ничего не объявляют. Паны призвали к себе дворян и сказали им: «Нам известно, что послы с вами ни о чем не советуются и даже скрывают от вас боярские грамоты». Дворяне отвечали: «Это какой-нибудь бездельник, вор вам сказывал, который хочет ссору видеть между вами и послами; поставьте его с нами с очей на очи. Боярскую грамоту послы нам читали, и мы им сказали, что исполнить ее нельзя, писана она без патриарха и без совета всей земли».
   Около месяца после того послов не звали на съезд. Голицын придумал средство к сделке с королем: уговорить смольнян впустить к себе в город небольшой отряд польского войска, с тем чтоб король не требовал от них присяги на свое имя и немедленно снял бы осаду. Дано было знать об этом панам, и 27 января 1611 года назначен был съезд. Голицын предложил панам впустить в Смоленск человек 50 или 60 поляков; паны отвечали: «Этим вы только бесчестите короля; стоит он под Смоленском полтора года, а тут как на смех впустят 50 человек!» Послы отвечали, что больше 100 человек впустить они не согласятся, и тем съезд кончился. Между тем еще 23 января приехал под Смоленск Иван Никитич Салтыков с новыми боярскими грамотами к смольнянам и послам, подтверждавшими прежние. Смольняне отвечали, что если вперед пришлют к ним с такими воровскими грамотами, то они велят застрелить посланного: есть при короле послы от всего Московского государства, через них и должно с ним говорить. 29 января сообщена была новая грамота послам, а 30 они позваны были на съезд к панам, у которых нашли и Салтыкова. Послы объявили, что и на новой грамоте нет подписи патриарховой и потому им остается одно, продолжать дело о впуске в Смоленск королевских людей, причем они надеются, что король по обещанию своему не велит смольнянам присягать на свое имя. Поляки закричали, что это клевета, что никогда не было и речи о том, чтоб оставить присягу на королевское имя. «Вы сами на последнем съезде нам объявили, — отвечали послы, — что король свое крестное целование оставил, а велел только говорить о людях, сколько их впустить в город, и мы за то тогда же благодарили короля». «Клевета! Клевета!» — продолжали кричать паны. «Если вы увидали в нас неправду, — сказал Филарет, — то королю бы пожаловать, отпустить нас в Москву, а на наше место велеть выбрать других; мы никогда и ни в чем не лгали, что говорим и что от вас слышим, все помним. Посольское дело — что скажется, того не переговаривать, и бывает слово посольское крепко; а если от своих слов отпираться, то чему вперед верить? И нам вперед ничего нельзя уже делать, если в нас неправда объявилась». Филарету отвечали не паны, а Салтыков: «Вы, послы, — закричал он, — должны верить панам, их милости, они не солгут; огорчать вам панов радных и приводить на гнев великого государя короля непригоже, вы должны беспрекословно исполнять волю королевскую по боярскому указу, а на патриарха смотреть нечего: он ведает не государственные, а свои поповские дела; его величеству, стояв под таким лукошком два года и не взяв его, прочь отойти стыдно; вы, послы, сами должны бы вступиться за честь королевскую и велеть смольнянам целовать крест королю». Послы отвечали ему, чтоб он вспомнил, с кем говорит, что ему не след вмешиваться в рассуждения послов, выбранных всем государством, и оскорблять их непригожими словами. Обратясь к панам, Филарет сказал: «Если вам, паны, есть до нас какое дело, то говорите с нами вы, а не позволяйте вмешиваться в разговор посторонним людям, с которыми мы слов терять не хотим». Паны велели Салтыкову замолчать и спросили послов: «Хотите ли вы наконец делать по боярской грамоте?» Филарет отвечал: «Сами вы знаете, что нам, духовному чину, отец и начальник святейший патриарх, и, кого он свяжет словом, того не только царь, сам бог не разрешит; и мне без патриаршей грамоты о крестном целовании на королевское имя никакими мерами не делывать, а вы бы на меня в том не досадовали: обещаюсь вам богом, что хотя мне и смерть принять, а без патриаршей грамоты такого великого дела не делывать». «Ну так ехать вам к королевичу в Вильну тотчас же», — закричали паны и отпустили послов.
   1 февраля послы опять были позваны к панам: прежний вопрос, прежний ответ, прежняя угроза: «Собирайтесь ехать в Вильну». «Нам не наказано ехать в Вильну», — говорили послы. «Бояре велят вам туда ехать», — кричали паны. Филарет сказал на это: «Если королевское величество велит нас везти в Литву и в Польшу неволею, в том его государская воля; а нам никак нельзя ехать, не на чем и не с чем: что было, то все проели, да и товарищи наши отпущены в Москву, и нам делать нечего». 7 февраля опять позвали послов и объявили им, что король, милосердуя о смольнянах, жалует их, позволяет присягнуть одному королевичу; но, чтоб не оскорбить и королевской чести, надобно впустить в Смоленск по крайней мере 700 человек; если же послать 100 человек, то Шеин велит их или в тюрьмы посажать, или побить. Послы отвечали, что больше двухсот человек впустить они не согласны. На другой день послам было объявлено, чтоб они вошли в переговоры с смольнянами о введении в их город королевских людей без определения числа. Послы едва могли уговорить их впустить 200 человек, ибо смольняне понимали хорошо, что это первый шаг к овладению их городом, и потому поставили непременным условием, что прежде, чем будут введены поляки в Смоленск, король отступит со всем своим войском за границу и отряд, который войдет в город, не будет иметь здесь никакой власти и будет вести себя чинно. Но в совете королевском написаны были другого рода условия: 1) страже у городских ворот быть пополам королевской и городской, одним ключам быть у воеводы, а другим — у начальника польского отряда; 2) король обещает не мстить гражданам за их сопротивление и грубости и без вины никого не ссылать; 3) когда смольняне принесут повинную и исполнят все требуемое, тогда король снимет осаду и город останется за Московским государством впредь до дальнейшего рассуждения; 4) смольняне, передавшиеся прежде королю, не подчинены суду городскому, но ведаются польским начальством; 5) смольняне обязаны заплатить королю все военные убытки, причиненные их долгим сопротивлением. Но понятно, что смольняне не могли принять этих условий, которые обнаруживали слишком ясно королевские замыслы; они требовали, чтоб воротные ключи были у одного смоленского воеводы, чтобы Смоленск и весь Смоленский уезд были по-прежнему к Московскому государству, чтоб, как скоро они поцелуют крест Владиславу, король отступил от их города, очистил весь уезд, и потом, когда он пойдет в Литву со всем войском, они впустят к себе его отряд сполна; смольняне отказались также платить за убытки, отговариваясь своею бедностию и обещая только поднести дары королю.
   Услыхав эти требования, поляки решились употребить средство, которое бы заставило послов быть уступчивее. 26 марта Филарет и Голицын с товарищами были позваны на переговоры; так как наступила оттепель и лед на Днепре был худ, то они должны были идти пешком. Паны объявили им, чтоб они без отговорок ехали в Вильну, объявили, что их уже не отпустят в прежний стан, но что они должны остаться на этой стороне реки. Послы просили позволить им по крайней мере зайти в прежний стан, взять там необходимые вещи, но и в том им было отказано. Как скоро они вышли из собрания, то их окружили ратные люди с заряженными ружьями и отвели в назначенное помещение: митрополиту досталась одна изба, князю Голицыну, Мезецкому и Томиле Луговскому — другая; на дворе и кругом двора расставили стражу, и вход к послам запрещен был для дворян посольских. Так провели послы Светлое воскресенье; к этому дню король прислал им: стан говядины, тушу баранью старую, двух барашков, одного козленка, четырех зайцев, одного тетерева, четырех поросят, четырех гусей и семь куриц — все это послы разделили с своими дворянами. Переговоры о Смоленске возобновились. Паны предложили прежнее условие, исключивши только статью о вознаграждении за военные убытки; послы также уступили, обещались уговорить смольнян впустить польский отряд весь в город прежде Сигизмундова отступления дня за два или за три, если король назначит день отступления и напишет его в договорной записи. Но тут пришла весть о разорении московском.
   В то время как Сигизмунд считал необходимым взять Смоленск для Польши какими бы то ни было средствами и тратил время в бесплодных и унизительных для своего достоинства переговорах, восстание против сына его не ослабевало в Московском государстве, и поляки поведением своим подливали все более и более масла в огонь. Украинские города, бывшие за вором — Орел, Волхов, Белев, Карачев, Алексин и другие — по смерти вора целовали крест королевичу; несмотря на то, королевские люди под начальством какого-то пана Запройского выжгли их, людей побили и в плен повели. Гонсевский велел отряду запорожских козаков идти в рязанские места, чтобы мешать Ляпунову собираться к Москве; черкасы соединились с Исаком Сумбуловым, воеводою, преданным Владиславу, и осадили Ляпунова в Пронске, но к нему на выручку пошел с коломенцами и рязанцами зарайский воевода князь Дмитрий Михайлович Пожарский; черкасы, услыхав об его выступлении, отошли от Пронска, и освобожденный Ляпунов отправился в Рязань, скоро сам Пожарский был осажден у себя в Зарайске черкасами и тем же Сумбуловым, но сделал вылазку, выбил неприятеля из острога и нанес ему сильное поражение: черкасы бросились бежать в Украйну, Сумбулов — к Москве; для восстания на юге не было более препятствия.
   Главный двигатель этого восстания, начальный человек в государстве в безгосударное время, находился в Москве; то был патриарх, по мановению которого во имя веры вставала и собиралась вемля. Салтыков пришел к нему с боярами и сказал: «Ты писал, чтобы ратные люди шли к Москве; теперь напиши им, чтобы возвратились назад». «Напишу, — отвечал Гермоген, — если ты, изменник, вместе с литовскими людьми выйдешь вон из Москвы; если же вы останетесь, то всех благословляю помереть за православную веру, вижу ей поругание, вижу разорение святых церквей, слышу в Кремле пение латинское и не могу терпеть». Патриарха отдали под стражу, никого не велели пускать к нему. Патриарх сказал не все: с самого отъезда Жолкевского начались для жителей Москвы оскорбления, которые увеличивались все более и более уже вследствие опасного положения поляков, видевших себя осажденными среди волнующегося народа. Только что гетман уехал, Гонсевский стал жить на старом дворе царя Бориса, Салтыков, бросив свой дом, поселился на дворе Ивана Васильевича Годунова, Андронов — на дворе благовещенского протопопа; везде у ворот стояла польская стража, уличные решетки были сломаны; русским людям запрещено было ходить с саблями; топоры отбирались у купцов, которые выносили их на продажу, у плотников, которые шли с ними на работу, запрещено было носить и ножи; боялись, что за недостатком оружия народ вооружится кольями, и запретили крестьянам возить мелкие дрова на продажу; гетманские строгости относительно буйства поляков были оставлены: жены и девицы подвергались насилиям; по вечерам побивали людей, которые шли по улицам из двора во двор, к заутрене не только мирским людям, но и священникам ходить не давали.
   17 марта, в Вербное воскресенье, патриарха освободили для обычного торжественного шествия на осле, но никто из народа не пошел за вербою; разнесся слух, что Салтыков и поляки хотят в это время изрубить патриарха и безоружный народ, по всем площадям стояли литовские роты, конные и пешие наготове. Действительно, сами поляки-очевидцы пишут, что Салтыков говорил им: «Нынче был случай, и вы Москву не били, ну так они вас во вторник будут бить, я этого ждать не буду; возьму жену и поеду к королю». Он хотел предупредить жителей Москвы, напасть на них прежде, чем придет к ним помощь от Ляпунова, чего именно ждал во вторник. Поляки стали готовиться ко вторнику, втаскивать пушки на башни кремлевские и Китая-города; действительно, в московские слободы пробрались тайком ратные люди из Ляпуновских полков, чтобы поддержать жителей в случае схватки с поляками, пробрались и начальные люди: князь Пожарский, Бутурлин, Колтовской. Но вторник начался тихо, москвичи ничего не предпринимали, купцы спокойно отперли лавки в Китае-городе и торговали. В это время Николай Козаковский на рынке начал принуждать извощиков, чтобы шли помогать полякам тащить пушки на башню. Извощики не согласились, начался спор, крик; тогда осьмитысячный отряд немецкий, перешедший при Клушине к полякам и находившийся теперь в Кремле, думая, что началось народное восстание, ринулся на толпу и стал бить русских; поляки последовали примеру немцев, и началась страшная резня безоружного народа: в Китае-городе погибло до 7000 человек, князь Андрей Васильевич Голицын, сидевший под стражею в собственном доме, был умерщвлен озлобленными поляками. Но в Белом городе русские имели время собраться и вооружиться; они ударили в набат, подняли страшный крик, загородили улицы столами, скамьями, бревнами и стреляли из-за этих укреплений в поляков и немцев; из окон домов палили, бросали каменья, бревна, доски. Ратные люди, пробравшиеся прежде в слободы, оказали деятельную помощь: на Сретенке поляки были остановлены князем Димитрием Михайловичем Пожарским, который соединился с пушкарями, отбил неприятеля, втоптал его в Китай-город и поставил себе острожек у Введенья на Лубянке; Иван Матвеевич Бутурлин стоял в Яузских воротах, Иван Колтовской — на Замоскворечье. Поляки, загнанные в Кремль и Китай-город, обхваченные со всех сторон восставшим народонаселением, придумали средство — огнем выкурить неприятеля. Попытались запалить Москву в нескольких местах, москвичи не давали, надобно было с ними стреляться, делать вылазки, наконец удалось поджечь в разных местах; говорят, что Михайла Салтыков первый зажег собственный дом свой. Поднялся страшный ветер, и к вечеру пламя разлилось по всему Белому городу, начало было гореть и в Китае у поляков, но здесь пожар не распространился: ветер был не с той стороны. Ночь была светлая: булавку можно было увидать; набат не переставал гудеть на всех колокольнях. На другое утро, в середу, поляки держали совет, что делать? Бояре говорили: «Хотя вы целый город выпалите, все же будете заперты в стенах: надобно постараться всеми мерами запалить Замоскворечье, около которого нет стен, — там легко вам будет выйти, легко и помощь получить». Следуя этому совету, поляки пошли на Замоскворечье и встретили сильное сопротивление: там были стрелецкие слободы, было кому оборонять; однако, хотя с большим трудом, с большою потерею в людях, полякам удалось наконец поджечь Замоскворечье. По другую сторону они возобновили нападение на Пожарского, который целый день отбивался из своего острожка, наконец пал от ран и был отвезен в Троицкий монастырь. Народ вышел в поле в жестокий мороз: в Москве негде было больше жить. В Великий четверг некоторые из москвичей пришли к Гонсевскому бить челом о милости; тот велел им снова целовать крест Владиславу и отдал приказ своим прекратить убийство; покорившимся москвичам велено было иметь особый знак — подпоясываться полотенцами.