Страница:
– Что – плохо?
– Нет, нет, нет, нет… – быстро трясла она головой.
– Что – нет?
– Мне плохо, Сережа…
– Что – плохо?
– Плохо… плохо, плохо, плохо…
Саблин резко и сильно ударил ее по щеке.
– Что тебе плохо?
Она закрыла лицо руками.
– Что тебе плохо, гадина?
Тишина повисла в столовой. Павлушка горбато замер с бутылкой в руке. Савелий стоял с обреченно-непонимающим лицом.
– Посмотри на нас!
Саблина окаменела. Саблин наклонился к ней и произнес, словно вырезая каждое слово толстым ножом:
– Посмотри. На нас. Свинья.
Она отняла руки от лица и обвела собравшихся как бы усохшими глазами.
– Что ты видишь?
– Лю…дей.
– Еще что видишь?
– На…стю.
– И почему тебе плохо?
Саблина молчала, вперясь в Настино колено.
– Не стоит так откровенно не любить нас, Александра Владимировна, – тяжело проговорил Мамут.
– Хотя бы учитесь скрывать свою ненависть, Сашенька, – нервно усмехнулась Румянцева.
– Поздновато, – глядела исподлобья Арина. – В сорок-то лет.
– Ненависть разрушительна для души, – хрустнул пальцами отец Андрей. – Ненавидящий страдает сильнее ненавидимых.
– Как это все глупо… – грустно покачал головой Румянцев.
– Зло не глупо. Зло – пошло, – вздохнул Лев Ильич. Саблина вздрогнула:
– Да нет… господа… я не…
– Что – нет? – сурово смотрел Саблин.
– Я…
– Савелий! Отдай ей нож и двузубец!
Повар осторожно приблизился к Саблиной, протянул приборы ручками вперед.
– Пожалуйте.
Саблина взяла и посмотрела на них, словно видела впервые.
– Ты будешь обслуживать нас, – опустился на свое место Саблин. – Будешь вырезать куски на заказ. Ступай, Савелий.
Повар вышел.
– Давайте есть, господа, пока Настя не остыла! – Саблин заложил себе угол салфетки за ворот. – На правах отца новоиспеченной я заказываю первый кусок: левую грудь! Павлушка! Неси бордо!
Саблина встала, подошла к блюду, воткнула вилку в левую грудь Насти и стала отрезать. Все прислушались. Под коричневой хрустящей корочкой сверкнуло серовато-белое мясо с желтоватой полоской жира, потек сок. Саблина положила грудь на тарелку, подала мужу.
– Прошу, господа! Не теряйте времени!
Первой опомнилась Румянцева.
– Сашенька, срежьте мне эдак вот вскользь с ребер, самую капельку!
– А мне окорок! – хлебнул вина Мамут.
– Плечо и предплечье, Александра Владимировна. – Румянцев потер пальцами, словно считая невидимые деньги. – Только, знаете, без руки, вот… самое предплечье, самое вот это…
– Руку можно мне, – скромно кашлянул Лев Ильич.
– А я попрошу голову! – бодро оперся кулаками о стол отец Андрей. – Дабы противостоять testimonium paupertatis.
Арина подождала, пока Саблина исполнит все просьбы.
– Александра Владимировна, а можно мне…
И смолкла, глянув на отца.
– Что? – наклонился Мамут к дочери.
Арина прошептала ему на ухо.
– Только скажи как взрослая, а не так, – посоветовал он.
– А как?
Отец шепнул ей на ухо.
– Что тебе, Аринушка? – тихо спросила Саблина.
– Мне… восхолмие Венеры.
– Браво, Арина! – воскликнул Саблин, и гости зааплодировали.
Саблина примерилась, заглядывая сверху и снизу: промежность была скрыта между ног.
– Не так оно и просто добраться до тайного уголка! – подмигнул Румянцев, и взрыв смеха заполнил столовую.
– Погоди, Саша… – Саблин встал, решительно взялся за Настины колени, потянул, раздвигая. Тазовые суставы захрустели, но ноги не поддались.
– Однако! – Саблин взялся сильнее. Шея его вмиг побагровела, ежик на голове задрожал.
– Повремени, брат Сергей Аркадьич, – встал батюшка. – Тебе сегодня грех надрываться.
– Я что… не казак? Есть еще… и-и-и!.. порох в пороховницах… и-и-и! – кряхтел Саблин.
Отец Андрей взялся за одно колено, Саблин за другое. Потянули, кряхтя, скаля красивые зубы. Сочно треснули суставы, жареные ноги разошлись и развалились, брызгая соком рвущегося мяса. Скрытый ляжками от жара печи, лобок светился нежнейшей белизной и казался фарфоровым. Два темных паховых провала с вывернутыми костями и дымящимся мясом оттеняли его. Поток коричневого сока хлынул на блюдо.
– Сашенька, s'il vous plait, – вытирал руки салфеткой Саблин.
Холодный нож вошел в лобок, как в белое масло: дрожь склеившихся волосков, покорность полупрозрачной кожи, невинная улыбка слегка раздвинутых половых губ, исходящих нечастыми каплями.
– Прошу, ангел мой.
Лобок лежал на тарелке перед Ариной. Все смотрели на него.
– Жалко такую красоту есть, – нарушил тишину Мамут.
– Как… ангел восковой, – прошептала Арина.
– Господа, дорога каждая минута! – поднял бокал с бордо Саблин. – Не дадим остыть! Ваше здоровье!
Зазвенел хрусталь. Быстро выпили. Ножи и вилки вонзились в мясо.
– М-м-м… м-м-м… м-м-м… – Жующий Румянцев затряс головой, как от зубной боли. – Это что-то… м-м-м… это что-то…
– Magnifique! – рвала зубами мясо Румянцева.
– Хорошо, – жевал Настину щеку отец Андрей.
– Повар у тебя, брат… того… – хрустел корочкой Лев Ильич.
– Прекрасно пропеклось. – Мамут внимательно осмотрел насаженный на вилку кусок и отправил в рот.
– Четверть часа… м-м-м… на углях и три часа в печи… – бодро жевал Саблин.
– Очень правильно, – кивал Мамут.
– Нет… это что-то… это что-то… – жмурился Румянцев.
– Как я обожаю грудинку… – хрустела Румянцева.
Арина осторожно отрезала кусочек лобка, отправила в рот и, медленно жуя, посмотрела в потолок.
– Как? – спросил ее Мамут, прихлебывая вина.
Она пожала пухлыми плечами. Мамут деликатно отрезал от лобка, попробовал:
– М-м-м… сметана небесная… ешь, пока теплое, не кривляйся…
– Сашенька, а что же ты? – Увлажнившиеся глаза Саблина остановились на жене.
– Александра Владимировна, не разрушайте гармонии, – погрозил пальцем Румянцев.
– Да, да… я… непременно… – Саблина рассеянно вглядывалась в безглавое, подплывшее соком тело.
– Позвольте-ка, матушка, вашу тарелку, – протянул руку отец Андрей. – Вам самое деликатное полагается.
Саблина подала ему тарелку. Он воткнул нож под нижнюю челюсть Настиной головы, сделал полукруглый надрез, помог вилкой и шмякнул на пустую тарелку дымящийся язык.
– Наинежнейшее!
Язык лежал мясистым знаком вопроса.
– Благодарю вас, батюшка, – с усталой улыбкой Саблина приняла тарелку.
– Ах, какая все-таки прелесть ваша Настенька, – бормотала сквозь мясо Румянцева. – Представьте… м-м-м… всегда, когда ее видела, я думала… как вот… как мы будем… м-м-м… как… нет, это просто потрясающе! Какие тонкие изящные ребра!
– Настасья Сергеевна была удивительным ребенком, – хрустел оплавленной кожей мизинца Лев Ильич. – Однажды я приехал прямо с ассамблеи, устал, как рикша, день жаркий, и натурально, по-простому… м-м-м… решил, знаете ли, так вот прямо в…
– Вина! Вина еще! Павлушка! – вскрикнул Саблин. – Где фалернское?
– Так вы же изволили бордо-с. – Тот завертел белой тонкокожей шеей.
– Дурак! Бордо – это только прелюдия! Тащи!
Лакей выбежал.
– Вкусно, черт возьми, – тучно вздохнул Мамут. – И очень, очень правильно, что без всяких там приправ.
– Хорошее мясо не требует приправы, Дмитрий Андреевич, – откинулся на спинку стула жующий Саблин. – Как любая Ding an sich.
– Истинная правда, – поискал глазами отец Андрей. – А где же, позвольте, это…
– Что, брат?
– Ложечка чайная.
– Изволь! – протянул Саблин.
Батюшка воткнул ложечку в глаз жареной головы, решительно повернул: Настин глаз оказался на ложечке. Зрачок был белым, но ореол остался все тем же зеленовато-серым. Аппетитно посолив и поперчив глаз, батюшка выжал на него лимонного сока и отправил в рот.
– А я у рыбы глаза не могу есть, – полусонно произнесла медленно жующая Арина. – Они горькие.
– У Настеньки не горькие, – глотнул вина батюшка. – А очень даже сладкие.
– Она любила подмигивать. Особенно на латыни. Ее за это три раза в кондуит записывали.
– Настя умела удивительно смотреть, – заговорила Саблина, задумчиво двигая ножом на тарелке недоеденный язык. – Когда я ее родила, мы жили в Петербурге. Каждый день приходила кормилица кормить Настеньку. А я сидела рядом. И однажды Настя очень странно, очень необычно на меня посмотрела. Она сосала грудь и смотрела на меня. Это был какой-то совсем не детский взгляд. Мне, право, даже стало не по себе. Я отвернулась, подошла к окну и стала в него глядеть. Была зима, вечер. И окно все затянуло изморозью. Только в середине оставалась проталина. И в этой черной проталине я увидела лицо моей Настеньки. Это было лицо… не знаю, как объяснить… лицо очень взрослого человека. Который был значительно старше меня. Я испугалась. И почему-то сказала: «Батый».
– Батый? – нахмурил брови отец Андрей. – Тот самый? Хан Батый?
– Не знаю, – вздохнула Саблина. – Возможно, и не тот. Но тогда я сказала – Батый.
– Выпей вина, – пододвинул ей бокал Саблин.
Она послушно выпила.
– Вообще, иногда в родном человеке может черт-те что померещиться. – Румянцев протянул пустую тарелку. – Пожалуйста, с бедрышка вон с того.
– С какого? – встала Саблина.
– Что позажаристей.
Она стала вырезать кусок.
– Сергей Аркадьич, – вытер жирные губы Мамут. – Полноте мучить супругу. Пригласите повара.
– Да что вы, господа, – улыбалась Саблина. – Мне чрезвычайно приятно поухаживать за вами.
– Я берегу здоровье моего повара, – глотнул вина Саблин. – Сашенька, и мне потом шеечки с позвонками… Да! Берегу. И ценю.
– Повар хороший, – хрустел Настиным носом отец Андрей, – хоть и деревенский.
– Деревенский, брат! А гаршнепа в бруснике делает получше, чем у Тестова. Все соусы знает. Помнишь на Пасху поросят?
– А как же.
– Я ему восемь поваренных книг привез. Да-да-да! Повар! Что ж это я… – Дожевывая, Саблин встал, ухватился за Настину ступню, повернул.
Затрещали кости.
– Полосни-ка вот здесь, Сашенька…
Саблина полоснула. Он оторвал ступню, взял ополовиненную бутылку фалернского и пошел из столовой на кухню. В душном ванильном воздухе кухни повар трудился над лимонно-розовой пирамидой торта, покрывая его кремовыми розами из бумажной трубки. Кухарка рядом взбивала сливки к голубике.
– Савелий! – Саблин поискал глазами стакан, увидел медную кружку. – Ну-ка, бери.
Вытерев испачканные кремом руки о фартук, повар смиренно взял кружку.
– Ты сегодня постарался, – наполнил кружку до краев Саблин. – Выпей в память о Насте.
– Благодарствуйте. – Повар осторожно, чтобы не расплескать вино, перекрестился, поднес кружку к губам и медленно выцедил до дна.
– Ешь, – протянул ему ступню Саблин.
Савелий взял ступню, примерился и с силой откусил. Саблин в упор смотрел на него. Повар жевал тяжело и углубленно, словно работал. Куцая борода его ходила вверх-вниз.
– Хороша моя дочь? – спросил Сергей Аркадьевич.
– Хороша, – проглотил повар. – Поупрело славно. Печь на убоинку ухватиста.
Саблин хлопнул его по плечу, повернулся и пошел в столовую.
Там спорили.
– Мой папаша сперва сеял чечевицу, а как всходила – сразу запахивал и сеял пашаничку, – увесисто рассуждал отец Андрей. – Пашаничка ко Преображению была такой, что мы с сестренкой в ней стоя в прятки играли. Ее и в ригу волочь не надобно было – пихнул сноп, он и посыпался. До весны, бывалоча, соломой топили. А вы мне – паровая молотилка!
– Тогда, батюшка, давайте в каменный век вернемся! – желчно смеялся Румянцев. – Будем как в песенке: лаптем пашут, ногтем жнут!
– Можно и в каменный век, – раскуривал сигару Мамут. – Было б что пахать.
– Неужели опять про хлеб? – запихнул новую салфетку за ворот Саблин. – Черт его побери совсем! Надоело. Господа, неужели других сюжетов нет?
– Это все мужчины, Сергей Аркадьич, – крутила бокал с вином Румянцева. – Их – хлебом не корми, дай про что-нибудь механическое поспо…
– Что?! – притворно-грозно оперся кулаками в стол Саблин. – Каким еще хлебом?! Каким, милостивая государыня, хлебом?! Я вас не на хлеб пригласил! Хлебом! Это каким же, позвольте вас спросить, хлебом я кормлю мужчин?! А? Вот этим, что ли? – Он схватил тарелку Арины с недоеденным лобком. – Это что по-вашему – булка французская?
Румянцева уставилась на него, полуоткрыв рот.
Повисла тишина.
Мамут выпустил изо рта нераскуренную сигару, подался массивной головой вперед, словно собираясь завалиться на стол, колыхнул пухлым животом и утробно захохотал. Румянцев втянул узкую голову в стоячий воротник, замахал руками, словно отгоняя невидимых пчел, взвизгнул и пронзительно захихикал. Лев Ильич икнул, схватился руками за лицо, будто собираясь оторвать его, и нервно засмеялся, дергая костлявыми плечами. Отец Андрей хлопнул ладонями по столу и захохотал здоровым русским смехом. Арина прыснула в ладонь и беззвучно затряслась, словно от приступа рвоты. Румянцева завизжала, как девочка на лужайке. Саблина покачала головой и устало засмеялась. Саблин откинулся на стул и заревел от восторга.
Минуты две хохот сотрясал столовую.
– Не могу… ха-ха-ха… смерть, смерть моя… ох… – вытер слезы отец Андрей. – Тебя, Сережа, надобно на каторгу сослать…
– За что… ха-ха… за каламбуризм? – тяжело успокаивался Мамут.
– За пытку смехом… ой… хи-хи-хи… – извивался Румянцев.
– Сергей Аркадьевич настоящий… ох… инквизитор… – вздохнула раскрасневшаяся Румянцева.
– Палач! – покачал головой Лев Ильич.
– Аринушка, прошу вас. – Саблин поставил перед ней тарелку.
– Как же я теперь есть буду? – искренне спросила она.
Новый приступ хохота обвалился на гостей. Хохотали до слез, до колик. Мамут уперся багровым лбом в стол и рычал себе в манишку. Румянцев сполз на пол. Его супруга визжала, сунув в рот кулак. Лев Ильич плакал навзрыд. Батюшка хохотал просто и здорово, как крестьянин. Саблин хрюкал, молотя ногами по полу. Арина мелко хихикала, словно вышивала бисером.
– Ну все! Все! Все! – вытер мокрое лицо Саблин. – Finita!
Стали приходить в себя.
– Похохотать хорошо, конечно, голову прочищает… – тяжело выдохнул Мамут.
– Говорят, можно эдаким манером и заворот кишок схлопотать, – глотнул вина Румянцев.
– От доброго смеха никто не умирал, – огладил короткую бороду батюшка.
– Господа, продолжим, продолжим, – потер руки Саблин. – Пока Настя теплая. Сашенька-свет, положи-ка ты мне… – он мечтательно прищурился, – потрошков!
– А мне – шейки.
– Мне – плечико, Сашенька, голубушка…
– Бедро! Только бедро!
– Можно… там вот, где корочка отстает?
– Александра Владимировна, от руки будьте любезны.
И вскоре все уже молча жевали, запивая мясо вином.
– Все-таки… необычный вкус у человеческого мяса… а? – пробормотал Румянцев. – Дмитрий Андреевич, вы не находите?
– Мясо вообще странная пища, – тяжело пережевывал Мамут.
– Это почему же? – спросил Саблин.
– Живое потому что. А стоит ли убивать живое исключительно ради поедания?
– Жалко?
– Конечно, жалко. Мы на прошлой неделе в Путятино ездили к Адамовичам. Только от станции отъехали – ступица подломилась. Дотащились до тамошнего шорника. А пока он новую ладил, я на ракиту присел эдак в теньке. Ну и подошла ко мне свинья. Обыкновенная хавронья. Встала и смотрит на меня. Выразительно смотрит. Живое существо. Целый космос. А для шорника – просто семь пудов мяса. И я подумал: какая все-таки это дичь – пожирать живых существ! Прерывать жизнь, разрушать гармонию только для процесса переваривания пищи. Который кончается известно чем.
– Вы просто как Толстой рассуждаете, – усмехнулась Румянцева.
– По проблеме вегетарианства у меня с графом нет расхождений. Вот непротивление злу – это увольте.
– Что значит – прерывать жизнь? – перчил печень Саблин. – А у яблока вы не прерываете жизнь? У ржаного колоса?
– Колосу не больно. А свинья визжит. Значит, страдает. А страдание – нарушение мировой гармонии.
– А может, яблоку тоже больно, когда им хрустят, – тихо проговорил Лев Ильич. – Может, оно вопиет от боли, корчится, стенает. Только мы не слышим.
– Ага! – заговорила вдруг Арина, вынув изо рта лобковый волос Насти. – У нас прошлым летом рощу рубили, а маменька покойная всегда окна закрывала. Я говорю – что ты, маменька? А она – деревья плачут.
Некоторое время ели молча.
– Бедра удивительно удались, – покачал головой Румянцев. – Сочные… как не знаю что… сок так и брызжет…
– Русская печь – удивительнейшая вещь, – разрезал почку Саблин. – Разве в духовом шкафу так истомится? А на открытых углях?
– На открытых углях только свинину жарить можно, – тяжело кивал Мамут. – Постное мясо сохнет.
– То-то и оно.
– Но жарят же черкесы шашлык? – подняла пустой бокал Румянцева.
– Шашлык, голубушка, – вороний корм. А тут – три пуда мяса! – кивнул Саблин на блюдо с Настей.
– А я люблю шашлыки, – вздохнул Лев Ильич.
– Нальет мне кто-нибудь вина? – трогала свой нос бокалом Румянцева.
– Не зевай, пентюх! – прикрикнул Саблин на Павлушку.
Лакей кинулся наливать.
– А Александра Владимировна вообще не едят-с, – доложила Арина.
– Неужели невкусно? – развел масленые руки Румянцев.
– Нет, нет. Очень вкусно, – вздохнула Саблина. – Просто я… устала, право.
– Вы мало пьете, – заключил Мамут. – Поэтому и кусок в горло не лезет.
– Выпей как положено, Сашенька. – Саблин поднес полный бокал к ее устало-красивым губам.
– Выпейте, выпейте с нами, – возбужденно моргал Румянцев.
– Не манкируйте, Сашенька! – улыбалась порозовевшая Румянцева.
Саблин взял жену левой рукой за шею и медленно, но решительно влил вино ей в рот.
– Ой… Сережа… – выдохнула она.
Все зааплодировали.
– И теперь – капитальнейшей закуски! – командовал Мамут.
– Чего-нибудь оковалочного, с жирком, Александра Владимировна, – подмигивал Лев Ильич.
– Я знаю, что надо! – Саблин вскочил, схватил нож и с размаху вонзил в живот Насте. – Потрошенций! Это самая-пресамая закуска!
Откромсав ножом ком кишок, он подцепил его вилкой и кинул на тарелку жены:
– В потрохе – самая суперфлю, самая витальность! Съешь, радость моя! У тебя сразу все пройдет!
– Правильно! Очень правильно! – тряс вилкой Мамут. – Я куропаток только с потрохами ем.
– Я не знаю… может, лучше белого мяса? – Саблина смотрела на серовато-белые кишки, сочащиеся зеленовато-коричневым соком.
– Съешь немедленно, умоляю! – взял ее за затылок Саблин. – Будешь потом благодарить всех нас!
– Скушайте, Сашенька!
– Александра Владимировна, ешьте непременно! Это приказ свыше!
– Нельзя отлынивать от еды!
Саблин насадил на вилку кусок кишок, поднес ко рту жены.
– Только не надо меня кормить, Сереженька, – усмехнулась она, беря у него вилку и пробуя.
– Ну, как тебе? – смотрел в упор Саблин.
– Вкусно, – жевала она.
– Милая моя жена. – Он взял ее левую руку, поцеловал. – Это не просто вкусно. Это божественно.
– Согласен, – откликнулся отец Андрей. – Есть свою дочь – божественно. Жаль, что у меня нет дочери.
– Не жалей, брат, – отрезал себе кусок бедра Саблин. – У тебя духовных чад предостаточно.
– Я не вправе их жарить, Сережа.
– Зато я вправе! – Мамут ущипнул жующую дочь за щеку. – Ждать не так уж много осталось, егоза.
– Когда у вас? – спросил отец Андрей.
– В октябре. Шестнадцатого.
– Ну, еще долго.
– Два месяца быстро пролетят.
– Ариша, ты готовишься? – спросила Румянцева, разглядывая отрезанный Настин палец.
– Надоело ждать, – отодвинула пустую тарелку Арина. – Всех подруг уж зажарили, а я все жду. Таню Бокшееву, Адель Нащекину, теперь вот Настеньку.
– Потерпи, персик мой. И тебя съедим.
– Вы, Арина Дмитриевна, будете очень вкусны, уверен! – подмигнул Лев Ильич.
– С жирком, нагульным, а как же! – засмеялся, теребя ей ухо, Мамут.
– Зажарим, как поросеночка, – улыбался Саблин. – В октябре-то под водочку под рябиновую как захрустит наша Аринушка – у-у-у!
– Волнуетесь поди? – грыз сустав Румянцев.
– Ну… – мечтательно закатила она глаза и повела пухлым плечом, – немного. Очень уж необычно!
– Еще бы!
– С другой стороны – многих жарят. Но я… не могу представить, как я в печи буду лежать.
– Трудно вообразить?
– Ага! – усмехнулась Арина. – Это же так больно!
– Очень больно, – серьезно кивнул отец Андрей.
– Ужасно больно, – гладил ее пунцовую щеку Мамут. – Так больно, что сойдешь с ума, перед тем как умереть.
– Не знаю, – пожала плечами она. – Я иногда свечку зажгу, поднесу палец, чтоб себя испытать, глаза зажмурю и решаю про себя – вытерплю до десяти, а как начну считать – раз, два, три, – и не могу больше! Больно очень! А в печи? Как же я там?
– В печи! – усмехнулся Мамут, перча новый кусок. – Там не пальчик, а вся ты голенькая лежать будешь. И не над свечкой за семишник, а на углях раскаленных. Жар там лютый, адский.
Арина на минуту задумалась, чертя ногтем по скатерти.
– Александра Владимировна, а Настя сильно кричала?
– Очень, – медленно и красиво ела Саблина.
– Билась до последнего, – закурил папиросу Саблин.
Арина зябко обняла себя за плечи.
– Танечка Бокшеева, когда ее к лопате притянули, в обморок упала. А в печи очнулась и закричала: «Мамочка, разбуди меня!»
– Думала, что это сон? – улыбчиво таращил глаза Румянцев.
– Ага!
– Но это был не сон, – деловито засуетился вокруг блюда Саблин. – Господа, добавки! Торопитесь! Жаркое не едят холодным.
– С удовольствием, – протянул тарелку отец Андрей. – Есть надо хорошо и много.
– В хорошее время и в хорошем месте. – Мамут тоже протянул свою.
– И с хорошими людьми! – Румянцева последовала их примеру.
Саблин кромсал еще теплую Настю.
– Durch Leiden Freude.
– Вы это серьезно? – раскуривал потухшую сигару Мамут.
– Абсолютно.
– Любопытно! Поясните, пожалуйста.
– Боль закаляет и просветляет. Обостряет чувства. Прочищает мозги.
– Чужая или своя?
– В моем случае – чужая.
– Ах, вот оно что! – усмехнулся Мамут. – Значит, вы по-прежнему – неисправимый ницшеанец?
– И не стыжусь этого.
Мамут разочарованно выпустил дым.
– Вот те на! А я-то надеялся, что приехал на ужин к такому же, как я, гедонисту. Значит, вы зажарили Настю не из любви к жизни, а по идеологическим соображениям?
– Я зажарил свою дочь, Дмитрий Андреевич, из любви к ней. Можете считать меня в этом смысле гедонистом.
– Какой же это гедонизм? – желчно усмехнулся Мамут. – Это толстовщина чистой воды!
– Лев Николаевич пока еще не жарил своих дочерей, – деликатно возразил Лев Ильич.
– Да и вряд ли зажарит, – вырезал кусок из Настиной ноги Саблин. – Толстой – либеральный русский барин. Следовательно – эгоист. А Ницше – новый Иоанн Креститель.
– Демагогия, – хлебнул вина Мамут. – Ницше вам всем залепил глаза. Всей радикально мыслящей интеллигенции. Она не способна просто и здраво видеть сущее. Нет, это бред какой-то, всеобщее помешательство, второе затмение умов! Сперва Гегель, на которого мой дедушка молился в буквальном смысле слова, теперь этот усатый!
– Что вас так раздражает в Ницше? – раскладывал вырезанные куски по тарелкам Саблин.
– Не в нем, а в русских ницшеанцах. Слепота раздражает. Ницше не добавил ничего принципиально нового к мировой философской мысли.
– Ой ли? – Саблин передал ему тарелку с правой грудью.
– Сомнительное заявление, – заметил Лев Ильич.
– Ничего, ни-че-го принципиально нового! Вся греческая литература ницшеанская! От Гомера до Аристофана! Аморализм, инцест, культ силы, презрение к быдлу, гимны элитарности! Вспомните Горация! «Я презираю темную толпу!» А философы? Платон, Протагор, Антисфен, Кинесий? Кто из них не призывал преодолеть человеческое, слишком человеческое? Кто любил демос? Кто говорил о милосердии? Разве что один Сократ.
– О сверхчеловеке заговорил первым только Ницше, – возразил Саблин.
– Чушь! Шиллер употреблял это слово! О сверхчеловеке говорили многие – Гете, Байрон, Шатобриан, Шлегель! Да что Шлегель, черт возьми, – в статейке Раскольникова весь ваш Ницше! С потрохами! А Ставрогин, Версилов? Это не сверхчеловеки? «…свету провалиться, а мне всегда чай пить!»
– Все великие философы подводят черту, так сказать, общий знаменатель под интуитивно накопленном до них, – заговорил отец Андрей. – Ницше не исключение. Он же не в чистом поле философствовал.
– Ницше не подводил никакого общего знаменателя, никакой там черты! – резко тряхнул головой Саблин. – Он сделал великий прорыв! Он первый в истории человеческой мысли по-настоящему освободил человека, указал путь!
– И что же это за путь? – спросил Мамут.
– «Человек есть то, что должно преодолеть!» Вот этот путь.
– Все мировые религии говорят то же самое.
– Подставляя другую щеку, мы ничего не изменяем в мире.
– А толкая падающего – изменяем? – забарабанил пальцами по столу Мамут.
– Еще как изменяем! – Саблин поискал глазами соусник, взял; загустевший красный соус потек на мясо. – Освобождая мир от слабых, от нежизнеспособных, мы помогаем здоровой молодой поросли!
– Мир не может состоять исключительно из сильных, полнокровных. – Осторожно положив дымящуюся сигару на край гранитной пепельницы, Мамут отрезал кусочек мяса, сунул в рот, захрустел поджаристой корочкой. – Попытки создания так называемого «здорового» государства были, вспомните Спарту. И чем это кончилось? Все те, кто толкал падающих, сами попадали.
– Нет, нет, нет, нет… – быстро трясла она головой.
– Что – нет?
– Мне плохо, Сережа…
– Что – плохо?
– Плохо… плохо, плохо, плохо…
Саблин резко и сильно ударил ее по щеке.
– Что тебе плохо?
Она закрыла лицо руками.
– Что тебе плохо, гадина?
Тишина повисла в столовой. Павлушка горбато замер с бутылкой в руке. Савелий стоял с обреченно-непонимающим лицом.
– Посмотри на нас!
Саблина окаменела. Саблин наклонился к ней и произнес, словно вырезая каждое слово толстым ножом:
– Посмотри. На нас. Свинья.
Она отняла руки от лица и обвела собравшихся как бы усохшими глазами.
– Что ты видишь?
– Лю…дей.
– Еще что видишь?
– На…стю.
– И почему тебе плохо?
Саблина молчала, вперясь в Настино колено.
– Не стоит так откровенно не любить нас, Александра Владимировна, – тяжело проговорил Мамут.
– Хотя бы учитесь скрывать свою ненависть, Сашенька, – нервно усмехнулась Румянцева.
– Поздновато, – глядела исподлобья Арина. – В сорок-то лет.
– Ненависть разрушительна для души, – хрустнул пальцами отец Андрей. – Ненавидящий страдает сильнее ненавидимых.
– Как это все глупо… – грустно покачал головой Румянцев.
– Зло не глупо. Зло – пошло, – вздохнул Лев Ильич. Саблина вздрогнула:
– Да нет… господа… я не…
– Что – нет? – сурово смотрел Саблин.
– Я…
– Савелий! Отдай ей нож и двузубец!
Повар осторожно приблизился к Саблиной, протянул приборы ручками вперед.
– Пожалуйте.
Саблина взяла и посмотрела на них, словно видела впервые.
– Ты будешь обслуживать нас, – опустился на свое место Саблин. – Будешь вырезать куски на заказ. Ступай, Савелий.
Повар вышел.
– Давайте есть, господа, пока Настя не остыла! – Саблин заложил себе угол салфетки за ворот. – На правах отца новоиспеченной я заказываю первый кусок: левую грудь! Павлушка! Неси бордо!
Саблина встала, подошла к блюду, воткнула вилку в левую грудь Насти и стала отрезать. Все прислушались. Под коричневой хрустящей корочкой сверкнуло серовато-белое мясо с желтоватой полоской жира, потек сок. Саблина положила грудь на тарелку, подала мужу.
– Прошу, господа! Не теряйте времени!
Первой опомнилась Румянцева.
– Сашенька, срежьте мне эдак вот вскользь с ребер, самую капельку!
– А мне окорок! – хлебнул вина Мамут.
– Плечо и предплечье, Александра Владимировна. – Румянцев потер пальцами, словно считая невидимые деньги. – Только, знаете, без руки, вот… самое предплечье, самое вот это…
– Руку можно мне, – скромно кашлянул Лев Ильич.
– А я попрошу голову! – бодро оперся кулаками о стол отец Андрей. – Дабы противостоять testimonium paupertatis.
Арина подождала, пока Саблина исполнит все просьбы.
– Александра Владимировна, а можно мне…
И смолкла, глянув на отца.
– Что? – наклонился Мамут к дочери.
Арина прошептала ему на ухо.
– Только скажи как взрослая, а не так, – посоветовал он.
– А как?
Отец шепнул ей на ухо.
– Что тебе, Аринушка? – тихо спросила Саблина.
– Мне… восхолмие Венеры.
– Браво, Арина! – воскликнул Саблин, и гости зааплодировали.
Саблина примерилась, заглядывая сверху и снизу: промежность была скрыта между ног.
– Не так оно и просто добраться до тайного уголка! – подмигнул Румянцев, и взрыв смеха заполнил столовую.
– Погоди, Саша… – Саблин встал, решительно взялся за Настины колени, потянул, раздвигая. Тазовые суставы захрустели, но ноги не поддались.
– Однако! – Саблин взялся сильнее. Шея его вмиг побагровела, ежик на голове задрожал.
– Повремени, брат Сергей Аркадьич, – встал батюшка. – Тебе сегодня грех надрываться.
– Я что… не казак? Есть еще… и-и-и!.. порох в пороховницах… и-и-и! – кряхтел Саблин.
Отец Андрей взялся за одно колено, Саблин за другое. Потянули, кряхтя, скаля красивые зубы. Сочно треснули суставы, жареные ноги разошлись и развалились, брызгая соком рвущегося мяса. Скрытый ляжками от жара печи, лобок светился нежнейшей белизной и казался фарфоровым. Два темных паховых провала с вывернутыми костями и дымящимся мясом оттеняли его. Поток коричневого сока хлынул на блюдо.
– Сашенька, s'il vous plait, – вытирал руки салфеткой Саблин.
Холодный нож вошел в лобок, как в белое масло: дрожь склеившихся волосков, покорность полупрозрачной кожи, невинная улыбка слегка раздвинутых половых губ, исходящих нечастыми каплями.
– Прошу, ангел мой.
Лобок лежал на тарелке перед Ариной. Все смотрели на него.
– Жалко такую красоту есть, – нарушил тишину Мамут.
– Как… ангел восковой, – прошептала Арина.
– Господа, дорога каждая минута! – поднял бокал с бордо Саблин. – Не дадим остыть! Ваше здоровье!
Зазвенел хрусталь. Быстро выпили. Ножи и вилки вонзились в мясо.
– М-м-м… м-м-м… м-м-м… – Жующий Румянцев затряс головой, как от зубной боли. – Это что-то… м-м-м… это что-то…
– Magnifique! – рвала зубами мясо Румянцева.
– Хорошо, – жевал Настину щеку отец Андрей.
– Повар у тебя, брат… того… – хрустел корочкой Лев Ильич.
– Прекрасно пропеклось. – Мамут внимательно осмотрел насаженный на вилку кусок и отправил в рот.
– Четверть часа… м-м-м… на углях и три часа в печи… – бодро жевал Саблин.
– Очень правильно, – кивал Мамут.
– Нет… это что-то… это что-то… – жмурился Румянцев.
– Как я обожаю грудинку… – хрустела Румянцева.
Арина осторожно отрезала кусочек лобка, отправила в рот и, медленно жуя, посмотрела в потолок.
– Как? – спросил ее Мамут, прихлебывая вина.
Она пожала пухлыми плечами. Мамут деликатно отрезал от лобка, попробовал:
– М-м-м… сметана небесная… ешь, пока теплое, не кривляйся…
– Сашенька, а что же ты? – Увлажнившиеся глаза Саблина остановились на жене.
– Александра Владимировна, не разрушайте гармонии, – погрозил пальцем Румянцев.
– Да, да… я… непременно… – Саблина рассеянно вглядывалась в безглавое, подплывшее соком тело.
– Позвольте-ка, матушка, вашу тарелку, – протянул руку отец Андрей. – Вам самое деликатное полагается.
Саблина подала ему тарелку. Он воткнул нож под нижнюю челюсть Настиной головы, сделал полукруглый надрез, помог вилкой и шмякнул на пустую тарелку дымящийся язык.
– Наинежнейшее!
Язык лежал мясистым знаком вопроса.
– Благодарю вас, батюшка, – с усталой улыбкой Саблина приняла тарелку.
– Ах, какая все-таки прелесть ваша Настенька, – бормотала сквозь мясо Румянцева. – Представьте… м-м-м… всегда, когда ее видела, я думала… как вот… как мы будем… м-м-м… как… нет, это просто потрясающе! Какие тонкие изящные ребра!
– Настасья Сергеевна была удивительным ребенком, – хрустел оплавленной кожей мизинца Лев Ильич. – Однажды я приехал прямо с ассамблеи, устал, как рикша, день жаркий, и натурально, по-простому… м-м-м… решил, знаете ли, так вот прямо в…
– Вина! Вина еще! Павлушка! – вскрикнул Саблин. – Где фалернское?
– Так вы же изволили бордо-с. – Тот завертел белой тонкокожей шеей.
– Дурак! Бордо – это только прелюдия! Тащи!
Лакей выбежал.
– Вкусно, черт возьми, – тучно вздохнул Мамут. – И очень, очень правильно, что без всяких там приправ.
– Хорошее мясо не требует приправы, Дмитрий Андреевич, – откинулся на спинку стула жующий Саблин. – Как любая Ding an sich.
– Истинная правда, – поискал глазами отец Андрей. – А где же, позвольте, это…
– Что, брат?
– Ложечка чайная.
– Изволь! – протянул Саблин.
Батюшка воткнул ложечку в глаз жареной головы, решительно повернул: Настин глаз оказался на ложечке. Зрачок был белым, но ореол остался все тем же зеленовато-серым. Аппетитно посолив и поперчив глаз, батюшка выжал на него лимонного сока и отправил в рот.
– А я у рыбы глаза не могу есть, – полусонно произнесла медленно жующая Арина. – Они горькие.
– У Настеньки не горькие, – глотнул вина батюшка. – А очень даже сладкие.
– Она любила подмигивать. Особенно на латыни. Ее за это три раза в кондуит записывали.
– Настя умела удивительно смотреть, – заговорила Саблина, задумчиво двигая ножом на тарелке недоеденный язык. – Когда я ее родила, мы жили в Петербурге. Каждый день приходила кормилица кормить Настеньку. А я сидела рядом. И однажды Настя очень странно, очень необычно на меня посмотрела. Она сосала грудь и смотрела на меня. Это был какой-то совсем не детский взгляд. Мне, право, даже стало не по себе. Я отвернулась, подошла к окну и стала в него глядеть. Была зима, вечер. И окно все затянуло изморозью. Только в середине оставалась проталина. И в этой черной проталине я увидела лицо моей Настеньки. Это было лицо… не знаю, как объяснить… лицо очень взрослого человека. Который был значительно старше меня. Я испугалась. И почему-то сказала: «Батый».
– Батый? – нахмурил брови отец Андрей. – Тот самый? Хан Батый?
– Не знаю, – вздохнула Саблина. – Возможно, и не тот. Но тогда я сказала – Батый.
– Выпей вина, – пододвинул ей бокал Саблин.
Она послушно выпила.
– Вообще, иногда в родном человеке может черт-те что померещиться. – Румянцев протянул пустую тарелку. – Пожалуйста, с бедрышка вон с того.
– С какого? – встала Саблина.
– Что позажаристей.
Она стала вырезать кусок.
– Сергей Аркадьич, – вытер жирные губы Мамут. – Полноте мучить супругу. Пригласите повара.
– Да что вы, господа, – улыбалась Саблина. – Мне чрезвычайно приятно поухаживать за вами.
– Я берегу здоровье моего повара, – глотнул вина Саблин. – Сашенька, и мне потом шеечки с позвонками… Да! Берегу. И ценю.
– Повар хороший, – хрустел Настиным носом отец Андрей, – хоть и деревенский.
– Деревенский, брат! А гаршнепа в бруснике делает получше, чем у Тестова. Все соусы знает. Помнишь на Пасху поросят?
– А как же.
– Я ему восемь поваренных книг привез. Да-да-да! Повар! Что ж это я… – Дожевывая, Саблин встал, ухватился за Настину ступню, повернул.
Затрещали кости.
– Полосни-ка вот здесь, Сашенька…
Саблина полоснула. Он оторвал ступню, взял ополовиненную бутылку фалернского и пошел из столовой на кухню. В душном ванильном воздухе кухни повар трудился над лимонно-розовой пирамидой торта, покрывая его кремовыми розами из бумажной трубки. Кухарка рядом взбивала сливки к голубике.
– Савелий! – Саблин поискал глазами стакан, увидел медную кружку. – Ну-ка, бери.
Вытерев испачканные кремом руки о фартук, повар смиренно взял кружку.
– Ты сегодня постарался, – наполнил кружку до краев Саблин. – Выпей в память о Насте.
– Благодарствуйте. – Повар осторожно, чтобы не расплескать вино, перекрестился, поднес кружку к губам и медленно выцедил до дна.
– Ешь, – протянул ему ступню Саблин.
Савелий взял ступню, примерился и с силой откусил. Саблин в упор смотрел на него. Повар жевал тяжело и углубленно, словно работал. Куцая борода его ходила вверх-вниз.
– Хороша моя дочь? – спросил Сергей Аркадьевич.
– Хороша, – проглотил повар. – Поупрело славно. Печь на убоинку ухватиста.
Саблин хлопнул его по плечу, повернулся и пошел в столовую.
Там спорили.
– Мой папаша сперва сеял чечевицу, а как всходила – сразу запахивал и сеял пашаничку, – увесисто рассуждал отец Андрей. – Пашаничка ко Преображению была такой, что мы с сестренкой в ней стоя в прятки играли. Ее и в ригу волочь не надобно было – пихнул сноп, он и посыпался. До весны, бывалоча, соломой топили. А вы мне – паровая молотилка!
– Тогда, батюшка, давайте в каменный век вернемся! – желчно смеялся Румянцев. – Будем как в песенке: лаптем пашут, ногтем жнут!
– Можно и в каменный век, – раскуривал сигару Мамут. – Было б что пахать.
– Неужели опять про хлеб? – запихнул новую салфетку за ворот Саблин. – Черт его побери совсем! Надоело. Господа, неужели других сюжетов нет?
– Это все мужчины, Сергей Аркадьич, – крутила бокал с вином Румянцева. – Их – хлебом не корми, дай про что-нибудь механическое поспо…
– Что?! – притворно-грозно оперся кулаками в стол Саблин. – Каким еще хлебом?! Каким, милостивая государыня, хлебом?! Я вас не на хлеб пригласил! Хлебом! Это каким же, позвольте вас спросить, хлебом я кормлю мужчин?! А? Вот этим, что ли? – Он схватил тарелку Арины с недоеденным лобком. – Это что по-вашему – булка французская?
Румянцева уставилась на него, полуоткрыв рот.
Повисла тишина.
Мамут выпустил изо рта нераскуренную сигару, подался массивной головой вперед, словно собираясь завалиться на стол, колыхнул пухлым животом и утробно захохотал. Румянцев втянул узкую голову в стоячий воротник, замахал руками, словно отгоняя невидимых пчел, взвизгнул и пронзительно захихикал. Лев Ильич икнул, схватился руками за лицо, будто собираясь оторвать его, и нервно засмеялся, дергая костлявыми плечами. Отец Андрей хлопнул ладонями по столу и захохотал здоровым русским смехом. Арина прыснула в ладонь и беззвучно затряслась, словно от приступа рвоты. Румянцева завизжала, как девочка на лужайке. Саблина покачала головой и устало засмеялась. Саблин откинулся на стул и заревел от восторга.
Минуты две хохот сотрясал столовую.
– Не могу… ха-ха-ха… смерть, смерть моя… ох… – вытер слезы отец Андрей. – Тебя, Сережа, надобно на каторгу сослать…
– За что… ха-ха… за каламбуризм? – тяжело успокаивался Мамут.
– За пытку смехом… ой… хи-хи-хи… – извивался Румянцев.
– Сергей Аркадьевич настоящий… ох… инквизитор… – вздохнула раскрасневшаяся Румянцева.
– Палач! – покачал головой Лев Ильич.
– Аринушка, прошу вас. – Саблин поставил перед ней тарелку.
– Как же я теперь есть буду? – искренне спросила она.
Новый приступ хохота обвалился на гостей. Хохотали до слез, до колик. Мамут уперся багровым лбом в стол и рычал себе в манишку. Румянцев сполз на пол. Его супруга визжала, сунув в рот кулак. Лев Ильич плакал навзрыд. Батюшка хохотал просто и здорово, как крестьянин. Саблин хрюкал, молотя ногами по полу. Арина мелко хихикала, словно вышивала бисером.
– Ну все! Все! Все! – вытер мокрое лицо Саблин. – Finita!
Стали приходить в себя.
– Похохотать хорошо, конечно, голову прочищает… – тяжело выдохнул Мамут.
– Говорят, можно эдаким манером и заворот кишок схлопотать, – глотнул вина Румянцев.
– От доброго смеха никто не умирал, – огладил короткую бороду батюшка.
– Господа, продолжим, продолжим, – потер руки Саблин. – Пока Настя теплая. Сашенька-свет, положи-ка ты мне… – он мечтательно прищурился, – потрошков!
– А мне – шейки.
– Мне – плечико, Сашенька, голубушка…
– Бедро! Только бедро!
– Можно… там вот, где корочка отстает?
– Александра Владимировна, от руки будьте любезны.
И вскоре все уже молча жевали, запивая мясо вином.
– Все-таки… необычный вкус у человеческого мяса… а? – пробормотал Румянцев. – Дмитрий Андреевич, вы не находите?
– Мясо вообще странная пища, – тяжело пережевывал Мамут.
– Это почему же? – спросил Саблин.
– Живое потому что. А стоит ли убивать живое исключительно ради поедания?
– Жалко?
– Конечно, жалко. Мы на прошлой неделе в Путятино ездили к Адамовичам. Только от станции отъехали – ступица подломилась. Дотащились до тамошнего шорника. А пока он новую ладил, я на ракиту присел эдак в теньке. Ну и подошла ко мне свинья. Обыкновенная хавронья. Встала и смотрит на меня. Выразительно смотрит. Живое существо. Целый космос. А для шорника – просто семь пудов мяса. И я подумал: какая все-таки это дичь – пожирать живых существ! Прерывать жизнь, разрушать гармонию только для процесса переваривания пищи. Который кончается известно чем.
– Вы просто как Толстой рассуждаете, – усмехнулась Румянцева.
– По проблеме вегетарианства у меня с графом нет расхождений. Вот непротивление злу – это увольте.
– Что значит – прерывать жизнь? – перчил печень Саблин. – А у яблока вы не прерываете жизнь? У ржаного колоса?
– Колосу не больно. А свинья визжит. Значит, страдает. А страдание – нарушение мировой гармонии.
– А может, яблоку тоже больно, когда им хрустят, – тихо проговорил Лев Ильич. – Может, оно вопиет от боли, корчится, стенает. Только мы не слышим.
– Ага! – заговорила вдруг Арина, вынув изо рта лобковый волос Насти. – У нас прошлым летом рощу рубили, а маменька покойная всегда окна закрывала. Я говорю – что ты, маменька? А она – деревья плачут.
Некоторое время ели молча.
– Бедра удивительно удались, – покачал головой Румянцев. – Сочные… как не знаю что… сок так и брызжет…
– Русская печь – удивительнейшая вещь, – разрезал почку Саблин. – Разве в духовом шкафу так истомится? А на открытых углях?
– На открытых углях только свинину жарить можно, – тяжело кивал Мамут. – Постное мясо сохнет.
– То-то и оно.
– Но жарят же черкесы шашлык? – подняла пустой бокал Румянцева.
– Шашлык, голубушка, – вороний корм. А тут – три пуда мяса! – кивнул Саблин на блюдо с Настей.
– А я люблю шашлыки, – вздохнул Лев Ильич.
– Нальет мне кто-нибудь вина? – трогала свой нос бокалом Румянцева.
– Не зевай, пентюх! – прикрикнул Саблин на Павлушку.
Лакей кинулся наливать.
– А Александра Владимировна вообще не едят-с, – доложила Арина.
– Неужели невкусно? – развел масленые руки Румянцев.
– Нет, нет. Очень вкусно, – вздохнула Саблина. – Просто я… устала, право.
– Вы мало пьете, – заключил Мамут. – Поэтому и кусок в горло не лезет.
– Выпей как положено, Сашенька. – Саблин поднес полный бокал к ее устало-красивым губам.
– Выпейте, выпейте с нами, – возбужденно моргал Румянцев.
– Не манкируйте, Сашенька! – улыбалась порозовевшая Румянцева.
Саблин взял жену левой рукой за шею и медленно, но решительно влил вино ей в рот.
– Ой… Сережа… – выдохнула она.
Все зааплодировали.
– И теперь – капитальнейшей закуски! – командовал Мамут.
– Чего-нибудь оковалочного, с жирком, Александра Владимировна, – подмигивал Лев Ильич.
– Я знаю, что надо! – Саблин вскочил, схватил нож и с размаху вонзил в живот Насте. – Потрошенций! Это самая-пресамая закуска!
Откромсав ножом ком кишок, он подцепил его вилкой и кинул на тарелку жены:
– В потрохе – самая суперфлю, самая витальность! Съешь, радость моя! У тебя сразу все пройдет!
– Правильно! Очень правильно! – тряс вилкой Мамут. – Я куропаток только с потрохами ем.
– Я не знаю… может, лучше белого мяса? – Саблина смотрела на серовато-белые кишки, сочащиеся зеленовато-коричневым соком.
– Съешь немедленно, умоляю! – взял ее за затылок Саблин. – Будешь потом благодарить всех нас!
– Скушайте, Сашенька!
– Александра Владимировна, ешьте непременно! Это приказ свыше!
– Нельзя отлынивать от еды!
Саблин насадил на вилку кусок кишок, поднес ко рту жены.
– Только не надо меня кормить, Сереженька, – усмехнулась она, беря у него вилку и пробуя.
– Ну, как тебе? – смотрел в упор Саблин.
– Вкусно, – жевала она.
– Милая моя жена. – Он взял ее левую руку, поцеловал. – Это не просто вкусно. Это божественно.
– Согласен, – откликнулся отец Андрей. – Есть свою дочь – божественно. Жаль, что у меня нет дочери.
– Не жалей, брат, – отрезал себе кусок бедра Саблин. – У тебя духовных чад предостаточно.
– Я не вправе их жарить, Сережа.
– Зато я вправе! – Мамут ущипнул жующую дочь за щеку. – Ждать не так уж много осталось, егоза.
– Когда у вас? – спросил отец Андрей.
– В октябре. Шестнадцатого.
– Ну, еще долго.
– Два месяца быстро пролетят.
– Ариша, ты готовишься? – спросила Румянцева, разглядывая отрезанный Настин палец.
– Надоело ждать, – отодвинула пустую тарелку Арина. – Всех подруг уж зажарили, а я все жду. Таню Бокшееву, Адель Нащекину, теперь вот Настеньку.
– Потерпи, персик мой. И тебя съедим.
– Вы, Арина Дмитриевна, будете очень вкусны, уверен! – подмигнул Лев Ильич.
– С жирком, нагульным, а как же! – засмеялся, теребя ей ухо, Мамут.
– Зажарим, как поросеночка, – улыбался Саблин. – В октябре-то под водочку под рябиновую как захрустит наша Аринушка – у-у-у!
– Волнуетесь поди? – грыз сустав Румянцев.
– Ну… – мечтательно закатила она глаза и повела пухлым плечом, – немного. Очень уж необычно!
– Еще бы!
– С другой стороны – многих жарят. Но я… не могу представить, как я в печи буду лежать.
– Трудно вообразить?
– Ага! – усмехнулась Арина. – Это же так больно!
– Очень больно, – серьезно кивнул отец Андрей.
– Ужасно больно, – гладил ее пунцовую щеку Мамут. – Так больно, что сойдешь с ума, перед тем как умереть.
– Не знаю, – пожала плечами она. – Я иногда свечку зажгу, поднесу палец, чтоб себя испытать, глаза зажмурю и решаю про себя – вытерплю до десяти, а как начну считать – раз, два, три, – и не могу больше! Больно очень! А в печи? Как же я там?
– В печи! – усмехнулся Мамут, перча новый кусок. – Там не пальчик, а вся ты голенькая лежать будешь. И не над свечкой за семишник, а на углях раскаленных. Жар там лютый, адский.
Арина на минуту задумалась, чертя ногтем по скатерти.
– Александра Владимировна, а Настя сильно кричала?
– Очень, – медленно и красиво ела Саблина.
– Билась до последнего, – закурил папиросу Саблин.
Арина зябко обняла себя за плечи.
– Танечка Бокшеева, когда ее к лопате притянули, в обморок упала. А в печи очнулась и закричала: «Мамочка, разбуди меня!»
– Думала, что это сон? – улыбчиво таращил глаза Румянцев.
– Ага!
– Но это был не сон, – деловито засуетился вокруг блюда Саблин. – Господа, добавки! Торопитесь! Жаркое не едят холодным.
– С удовольствием, – протянул тарелку отец Андрей. – Есть надо хорошо и много.
– В хорошее время и в хорошем месте. – Мамут тоже протянул свою.
– И с хорошими людьми! – Румянцева последовала их примеру.
Саблин кромсал еще теплую Настю.
– Durch Leiden Freude.
– Вы это серьезно? – раскуривал потухшую сигару Мамут.
– Абсолютно.
– Любопытно! Поясните, пожалуйста.
– Боль закаляет и просветляет. Обостряет чувства. Прочищает мозги.
– Чужая или своя?
– В моем случае – чужая.
– Ах, вот оно что! – усмехнулся Мамут. – Значит, вы по-прежнему – неисправимый ницшеанец?
– И не стыжусь этого.
Мамут разочарованно выпустил дым.
– Вот те на! А я-то надеялся, что приехал на ужин к такому же, как я, гедонисту. Значит, вы зажарили Настю не из любви к жизни, а по идеологическим соображениям?
– Я зажарил свою дочь, Дмитрий Андреевич, из любви к ней. Можете считать меня в этом смысле гедонистом.
– Какой же это гедонизм? – желчно усмехнулся Мамут. – Это толстовщина чистой воды!
– Лев Николаевич пока еще не жарил своих дочерей, – деликатно возразил Лев Ильич.
– Да и вряд ли зажарит, – вырезал кусок из Настиной ноги Саблин. – Толстой – либеральный русский барин. Следовательно – эгоист. А Ницше – новый Иоанн Креститель.
– Демагогия, – хлебнул вина Мамут. – Ницше вам всем залепил глаза. Всей радикально мыслящей интеллигенции. Она не способна просто и здраво видеть сущее. Нет, это бред какой-то, всеобщее помешательство, второе затмение умов! Сперва Гегель, на которого мой дедушка молился в буквальном смысле слова, теперь этот усатый!
– Что вас так раздражает в Ницше? – раскладывал вырезанные куски по тарелкам Саблин.
– Не в нем, а в русских ницшеанцах. Слепота раздражает. Ницше не добавил ничего принципиально нового к мировой философской мысли.
– Ой ли? – Саблин передал ему тарелку с правой грудью.
– Сомнительное заявление, – заметил Лев Ильич.
– Ничего, ни-че-го принципиально нового! Вся греческая литература ницшеанская! От Гомера до Аристофана! Аморализм, инцест, культ силы, презрение к быдлу, гимны элитарности! Вспомните Горация! «Я презираю темную толпу!» А философы? Платон, Протагор, Антисфен, Кинесий? Кто из них не призывал преодолеть человеческое, слишком человеческое? Кто любил демос? Кто говорил о милосердии? Разве что один Сократ.
– О сверхчеловеке заговорил первым только Ницше, – возразил Саблин.
– Чушь! Шиллер употреблял это слово! О сверхчеловеке говорили многие – Гете, Байрон, Шатобриан, Шлегель! Да что Шлегель, черт возьми, – в статейке Раскольникова весь ваш Ницше! С потрохами! А Ставрогин, Версилов? Это не сверхчеловеки? «…свету провалиться, а мне всегда чай пить!»
– Все великие философы подводят черту, так сказать, общий знаменатель под интуитивно накопленном до них, – заговорил отец Андрей. – Ницше не исключение. Он же не в чистом поле философствовал.
– Ницше не подводил никакого общего знаменателя, никакой там черты! – резко тряхнул головой Саблин. – Он сделал великий прорыв! Он первый в истории человеческой мысли по-настоящему освободил человека, указал путь!
– И что же это за путь? – спросил Мамут.
– «Человек есть то, что должно преодолеть!» Вот этот путь.
– Все мировые религии говорят то же самое.
– Подставляя другую щеку, мы ничего не изменяем в мире.
– А толкая падающего – изменяем? – забарабанил пальцами по столу Мамут.
– Еще как изменяем! – Саблин поискал глазами соусник, взял; загустевший красный соус потек на мясо. – Освобождая мир от слабых, от нежизнеспособных, мы помогаем здоровой молодой поросли!
– Мир не может состоять исключительно из сильных, полнокровных. – Осторожно положив дымящуюся сигару на край гранитной пепельницы, Мамут отрезал кусочек мяса, сунул в рот, захрустел поджаристой корочкой. – Попытки создания так называемого «здорового» государства были, вспомните Спарту. И чем это кончилось? Все те, кто толкал падающих, сами попадали.