Страница:
Она видела их тайну, она чувствовала, что им хорошо, она понимала, — то что они делают — делать им нельзя…
Дядя Володя глухо застонал в мамины волосы и замер без движения.
Ноги матери расплелись.
Несколько минут они лежали неподвижно, предоставив пятнам света ползать по их разгоряченным телам.
Потом дядя Володя перевернулся на спину и лег рядом с матерью.
Марина опустилась на корточки. Послышался шепот, шорох одеяла. Там было темно, и Марина ничего не разглядела кроме белой материи и устало движущихся рук.
— Танюш, дай папиросы… — глухо проговорил дядя Володя.
Отстранившись от двери, Марина прошла по полу и нырнула под одеяло.
Этой ночью она почти не спала.
Сон не успевал охватывать ее, как кровать снова оживала, заставляя сбросить одеяло и на цыпочках красться к двери.
Это продолжалось много раз, ветер качал лампочку, ветви стучали, мать стонала, а дядя Володя терся об нее…
Марина не помнила как заснула. Ей снился детский сад — ярко, громко.
Жирная рассказывает им про Артек, а они слушают, сидя в узкой столовой. Солнце через распахнутые окна освещает длинный стол, накрытый цветастой клеенкой. Клеенка блестит от солнечных лучей, на ней дымятся тарелки с красным борщем.
Жирная возвышается над ними, солнце играет в ее волосах, брошке, звучный голос заполняет столовую:
— Артек! Артек, ребята! Артек — это сказка, ставшая былью!
На правой стене висит большой портрет Ленина, убранный как на праздник
— красными бумажными гвоздиками.
Ленин улыбается Марине и весело говорит,картавя:
— Агтек, Маиночка, Агтек!
Марина наклоняется к переливающемуся жировыми блестками борщу, зачерпывает его ложкой, но Жирная вдруг громко кричит:
— Не смей жрать! Встань! Встань на стол!
Марина быстро вскарабкивается на стол.
— Сними трусы! Подними юбку! — кричит Жирная, трясясь от ,злобы.
Холодеющими руками Марина поднимает юбку и спускает трусы.
— Смотрите! Все смотрите! — трясется Жирная и вдруг начинает бить Марину ладонью по лицу, —На! На! На!
Марина плачет. Ей больно и сладко.
Все, все, — ребята, девочки, Ленин, уборщицы, воспитательницы, родители, столпившиеся в узкой двери, — все смотрят на нее, она держит юбку, а Жирная бьет своей тяжелой, пахнущей цветами и табаком ладонью:
— На! На! На! Выше юбку! Выше! Ноги! Ноги разведи!
Марина разводит дрожащие ноги, и Жирная вдруг хватает ее между ног своей сильной когтистой пятерней.
еМарина кричит, но злобный голос перекрикивает ее, врываясь в уши:
— Стоять! Стоять! Стоять!! Шире ноги! Шире!!
И все смотрят, молча смотрят, и солнце бьет в глаза — желтое, нестерпимое, обжигающе-страстное, испепеляюще-святое, дурманяще-грозное…
Серая «волга» плавно затормозила, сверкнув приоткрытым треугольным стеклом. Марина открыла дверь, встретилась глазами с вопросительным лицом бодрого старичка.
— Метро Автозаводская…
— Садитесь, — кивнул он, улыбаясь и отворачиваясь.
Седенькая голова его по уши уходила в темно-коричневую брезентовую куртку.
Марина села, старичок хрустнул рычагом и помчался, поруливая левой морщинистой рукой. В замызганном салоне пахло бензином и искусственной кожей.
Машину сильно качало, сиденье скрипело, подбрасывая Марину.
— Вам само метро нужно? — спросил старичок, откидываясь назад и вытаскивая сигареты из кармана куртки.
— Да. Недалеко от метро…
— Как поедем? По кольцу?
— Как угодно… — Марина раскрыла сумочку, отколупнула ногтем крышку пудренницы, поймала в зеркальный кругляшок свое раскрасневшееся от быстрой ходьбы лицо.
— Хорошая погодка сегодня, — улыбнулся старичок, поглядывая на нее.
—Да…
— Утром солнышко прямо загляденье.
— Угу… — она спрятала пудренницу.
— Вы любите солнечную погоду?
—Да.
— А лето любите? — еще шире заулыбался он, все чаще оглядываясь.
— Люблю.
— А загород любите ездить? На природу?
— Люблю, — вздохнула Марина, — Охуительно.
Он дернулся, словно к его желтому уху поднесли электроды, голова сильней погрузилась в куртку:
— А… это… вам… — по кольцу?
— По кольцу, по кольцу… — устало вздохнула Марина, брезгливо разглядывая шофера — старого и беспомощного, жалкого и суетливого в своей убого-ущербной похотливости…
Дядя Володя еще несколько раз приезжал к ним, оставаясь на ночь и она снова все видела, засыпая только под утро.
В эти ночи ей снились яркие цветные сны, в которых ее трогали между ног громко орущие ватаги ребят и девочек, а она, оцепенев от страха и стыда, плакала навзрыд. Иногда сны были сложнее, — она видела взрослых, подсматривала за ними, когда они мылись в просторных, залитых светом ваннах, они смеялись, раздвигая ноги и показывая друг другу что-то черное и мокрое. Потом они, заметив ее, с криками выскакивали из воды, гонялись, ловили, привязывали к кровати и, сладко посмеиваясь, били широкими ремнями. Ремни свистели, взрослые смеялись, изредка трогая Марину между ног, она плакала от мучительной сладости и бесстыдства.
Однажды, после бессонной ночи она сидела в туалете и услыхала утренний разговор соседок на кухне.
— Дядя… дядя Володя… — яростно шептала Таисия Петровна Зворыкиной, — Ты б послушала что ночью у них на террасе творится! Заснуть невозможно!
— А что, слышно все? — спросила та, громко мешая кашу.
— Конешно! Месит ее, как тесто, прям трещит все!
— Ха. ха, ха! Ничего себе…
— Муж уехал, а она ебаря привела. Вот теперя как…
Марина ковыряла пальцем облупленную дверь, жадно вслушиваясь в новые слова. Ебарь, сука, блядище — это были незнакомые тайные заклинания, такие же притягательные, как новые сны, как скрип и стоны в темноте.
Мать не менялась после приездов дяди Володи, только синяки под глазами и припухшие губы выдавали ночную тайну, а все привычки оставались прежними. Она смеялась, играя с Мариной, учила ее музыке, привычным шлепком освобождая зажатые руки, напевала, протирая посуду, и печатала, сосредоточенно шевеля губами.
Марина стала приглядываться к ней, смотрела на ее руки, вспоминая как они смыкались вокруг чужой шеи, помнила сладостное подрагивание голых коленей, на которых теперь так безмятежно покоилось вязание…
«Она показывает ему все, — думала Марина, глядя на опрятно одетую мать, — „Все, что подлифчиком, все, что под трусами. Все, все, все. И трогает он все. Все, что можно“.
Это было ужасно и очень хорошо. Все, все все показывают друг другу, раздвигают ноги, трутся, постанывая, скрипят кроватями. Но в электричке, в метро, на улице смотрят чужаками, обтянув тела платьями, кофтами, брюками…
— Мама, а отчего дети бывают? — спросила однажды Марина, пристально глядя в глаза матери.
— Дети? — штопающая мать подняла лицо, улыбнулась, — Знаешь детский дом на Школьной?
—Да.
— Вот там их и берут. Мы тебя там взяли. — А в детском доме откуда?
—Что?
— Ну, раньше откуда?
— Это сложно очень, девулькин. Ты не поймешь.
— Почему?
— Это малышам не понять. Вот в школу пойдешь, там объяснят. Это с наукой связано, сложно все.
— Как — сложно?
— Так. Вырастешь — узнаешь.
Через полгода вернулся отец. Еще через полгода она пошла в школу, чувствуя легкость нового скрипучего ранца и время от времени опуская нос в букетище белых георгинов.
Длинный, покрашенный в зеленое класс с черной доской, синими партами и знакомым портретом Ленина показался ей детским садом для взрослых.
Все букеты сложили в огромную кучу на отдельный стол, научили засовывать ранцы в парты.
Высокая учительница в строгом костюме прохаживалась между партами, громко говоря о Родине, счастливом детстве и наказе великого Ленина: «учиться, учиться и учиться».
Школа сразу не понравилась Марине своей звенящей зеленой скукой. Все сидели за партами тихо, с испуганно-внимательными лицами и слушали учительницу. Она еще много говорила, показывала какую-то карту, писала на доске отдельные слова, но Марина ничего не запомнила и на вопрос снимающей с нее ранец матери, о чем им рассказывали, ответила:
— О Родине.
Мать улыбнулась, погладила ее по голове:
— О Родине — это хорошо…
С тех пор потянулись однообразные сине-зеленые дни, заставляющие готовить уроки, рано вставать, сидеть за партой, положив на нее руки, и слушать про палочки, цифры, кружочки.
Гораздо больше ей нравилось заниматься дома музыкой, разбирая ноты и слушая, как мать играет Шопена и Баха.
Через год сгорел соседский дом, и Надька научила ее заниматься онанизмом.
Еще через два года отец повез Марину к морю. Когда оно — туманное и синее — показалось меж расступившихся гор, Марина неожиданно для себя нашла ему определение на всю жизнь:
— Сгущеное небо, пап!
Они поселились в белом оплетенном виноградом домике у веселого старичка, с утра до вечера торчащего на небольшой пасеке.
После того как отец сунул в его заскорузлые от прополиса руки «половину вперед», присовокупив побулькивающую четвертинку «Московской», старичок расщедрился на дешевые яйца и мед.
— А хочете — тут и камбалой разжиться можно. У Полины Павло привозит. Я ж зараз поговорю с ним…
Но ждать переговоров с Павлом они не стали — перерытый чемодан был запихнут под койку, Марина зубами сорвала Гумовскую бирочку с нового купальника, отец вышел из-за занавески в новых красных плавках:
— Давай быстрей, Мариш.
Десятиминутная каменистая дорожка до моря петляла меж проглоченных зеленью домиков, скользила над обрывом и стремительно, по утоптанному известняку катилась вниз, навстречу равномерному и длинному прибою.
— Живое, пап, — жадно смотрела Марина на шипящее у ног море, стаскивая панамку с головы.
Отец, сидящий на песке и занявший рот дышащей тальком пипкой резинового круга, радостно кивал.
Через минуту Марина визжала в теплом, тягуче накатывающемся прибое, круг трясся у нее подмышками.
— По грудь войди, не бойся! — кричал уплывающий отец, увозя за собой белые, поднятые ногами взрывы.
Марина ловила волну руками, чувствуя ее упругое ускользающее тело, пила соленую вкусную воду и громко звала отца назад.
— Трусиха ты у меня, — смеялся он, бросаясь на горячий песок и тяжело дыша, — Вся в мамочку.
Марина сидела на краю прибоя, с восторгом чувствуя, как уходящая волна вытягивает из под нее песок. Сгущеное небо вытеснило все прошлое, заставило забыть Москву, подруг, онанизм.
Утром, сидя под виноградным навесом, они ели яйца с помидорами, пили краснодарский чай и бежали по еще ненагретой солнцем тропинке.
На диком пляже никого не было.
Отец быстро сбрасывал тенниску, парусиновые брюки и, разбежавшись, кидался в воду. Он заплывал далеко, Марина залезала на огромный, всосанный песком камень, чтоб разглядеть мелькающее пятно отцовской головы.
— Пааааап!
Сидящие поодаль чайки поднимались от ее крика и с писком начинали кружить.
Отец махал рукой и плыл назад.
Часто он утаскивал ее, вдетую в круг на глубину. Марина повизгивала, шлепая руками по непривычно синей воде, отец отфыркивался, волосы его намертво приклеивались ко лбу…
На берегу они ели черешню из кулька, пуляя косточками в прибой, потом Марина шла наблюдать за крабами, а отец, обмотав голову полотенцем, читал Хемингуэя.
Через неделю Марина могла проплыть метров десять, шлепая руками и ногами по воде.
Еще через неделю отец мыл ее в фанерной душевой под струей нагретой солнцем воды. Голая Марина стояла на деревянной, голубоватой от мыла решетке, в душевой было тесно, отец в своих красных плавках сидел на корточках и тер ее шелковистой мочалкой.
От него сильно пахло вином, черные глаза весело и устало блестели. За обедом они со старичком выпили бутылку портвейна и съели сковороду жареной камбалы, показавшейся Марине жирной и невкусной .
— Ты какая в классе по росту? — спросил отец, яростно намыливая мочалку.
— В классе?
— Да.
— Пятая. У нас девочки есть выше.
Он засмеялся, обнажив свой веселый стальной зуб и, повернув ее, стал натирать спину:
— Выросла и не заметил как. Как гриб.
— Подосиновик?
— Подберезовик! — громко захохотал отец и, отложив мочалку, принялся водить по ее белой спине руками.
Пена с легким чмоканьем капала на решетку, сквозь дырки в фанере пробивался знойный полуденный свет.
— Вот. Спинка чистенькая. А то просолилась… вот так…
Его руки, легко скользящие в пене, добрались до Марин иных ягодиц:
— Попка тоже просолилась… вот…
— Попка тоже просолилась, — повторила Марина, прижимая мокрые ладошки к фанере и любуясь пятипалыми отпечатками.
Отец начал мылить ягодицы.
Он мыл ее впервые — обычно это делала мать, быстрые и неумелые руки которой никогда не были приятны Марине.
Грубые на вид отцовские ладони оказались совсем другими — нежными, мягкими, неторопливыми.
Марина оттопырила попку, печатая новый ряд ладошек.
— Вот красулечка какая…
Она сильнее оттопырилась, выгнув спину.
Отцовская рука скользнула в промежность и Марина замерла, рассматривая отпечатки.
— Вот… и тут помыть надо…
Средний палец скользнул по гениталиям. Сильнее разведя ноги, она присела, пропуская его:
— Ой… как приятно, пап…
Отец тихо засмеялся и снова провел по гениталиям.
— Ой… как хорошо… еще, пап…
Это было так же восхитительно, как лежать в набегающем прибое, всем телом отдаваясь ласке упругих волн.
— Еще, пап, еще…
Посмеиваясь, отец гладил ее промежность.
Марина разводила и сводила ноги. мокрые прилипшие к плечам волосы подрагивали.
В неровной широкой щели виднелся край залитой солнцем пасеки и полоска синего неба, пересеченного мутным следом реактивного самолета.
Внезапно сладостный прибой прервался:
— Ну, хватит. Давай окатываться…
— Пап, еще! Еще так поделай.
— Хватит, хватит, Марин. Мы долго тут возимся…
— Пап, еще…
— Не капризничай…
Он повернул вентиль, вода неровно полилась верху.
— Да ну тебя, — обиженно протянула Марина, выпрямляясь под душем, и вдруг заметила, как торчат красные плавки отца.
Сгущеное небо отошло назад, скрылось за сомкнувшимися розовыми горами, нахлынула тьма, пропахшая цветами и табаком, всплыл ритмичный скрип, Марина вспомнила тайные Надькины уроки…
Делая вид, что смотрит в щель, она косилась на плавки.
ОН торчал вверх, растягивая их своим скругленным концом, торчал, словно спрятанная в плавках морковь. Нагибаясь к Марине, отец неловко маскировал его, прижимая локтем. Он уже не смеялся, алые пятна играли на щеках.
Через минуту вентиль был закрыт, широкая махровая простыня с головы до ног накрыла Марину:
— Вытирайся быстро и дуй в комнату.
Фанерная дверка распахнулась, ослепив открывшимся миром, отцова ладонь шлепнула сзади:
— Быстро… я окачусь, приду щас..
Щурясь, Марина ступила на горячие кирпичи дорожки, дверца закрылась и послышался звук сдираемых плавок.
Вытираясь на ходу и путаясь в простыне, она взбежала на крыльцо, прошла в комнатенку.
Новые трусики, белые носки с синей каемочкой и зеленое платьице с бретельками лежали комом на кровати.
Отшвырнув простыню, Марина стала натягивать трусики и, случайно прикоснувшись к гениталиям, замерла.
«Так вот сожмешь ноги, представишь мужчину с женщиной»… — всплыли слова Нади, — «И так вот — раз, раз, раз… так здорово…»
Марина легла на кровать, согнула ноги в коленях и, поглаживая себя, закрыла глаза.
В перегретой комнате было душно, пахло краской и влажным постельным бельем. Сильно привернутое радио что-то строго рассказывало комариным голосом.
Представив дядю Володю с матерью, она стала сильно тереть свой пирожок, через пару минут ей стало очень, очень хорошо, сжав колени, она застонала, глядя в потолок, — белый, беспредельный и сладкий, добрый и родной, усыпляюще-успокаивающий…
— Через мост переедем и направо, — проговорила Марина, вынимая из расшитого бисером кошелька два металлических рубля. Старичок, не оборачиваясь, кивнул, пролетел по мосту и лихо развернулся. Массивные серые дома кончились, показалось желтое двухэтажное здание ДК.
— Остановите здесь, пожалуйста…
Старичок затормозил, Марина протянула ему два рубля.
Они звякнули в его украдкой протянутой руке.
— До свидания, — пробормотала Марина, открывая дверь и ставя ноги на грязный асфальт.
— До свидания. — непонимающе посмотрел он.
Дверца хлопнула, Марина с удовольствием вдохнула сырой мартовский воздух.
Желтый ДК с пузатыми колоннами высился в десяти шагах.
В такую погоду он выглядел особенно жалко, — на колоннах темнели потеки, облупившийся фриз напоминал что-то очень знакомое…
Марина поднялась по каменным ступенькам и потянула дверь за толстую пообтертую ручку — простую, примитивную, тупо-исполнительную в своей тоталитарной надежности…
В ту ночь она проснулась от нежных прикосновений. Пьяный отец сидел на корточках рядом с кроватью и осторожно гладил ее живот.
Марина приподняла голову, спросонья разглядывая его:
— Что, Пап?
В комнате стояла душная тьма, голый отец казался маленьким и тщедушным.
— Марин… Мариночка… а давай я это…, — бормотал он, сдвигая с нее одеяло.
Она села. протирая глаза.
— Давай… хочешь я тебе там поглажу… ну… как в душе…
От него оглушительно пахло вином, горячие руки дрожали.
Он сел на кровать, приподнял Марину и посадил к себе на колени.
Его тело, как и руки, было горячим и напряженным. Он стал гладить ее между ног, Марина замерла в полусне, положив тяжелеющую голову ему на плечо. Ей стало приятно, сон быстро возвращался, нежный прибой шевелился между ног.
Она очнулась от острой боли внизу живота. Обхватив дрожащими руками, отец сажал ее на что-то твердое, скользкое и горячее.
Она вскрикнула, отец испуганно отстранился:
— Ну, не буду, не буду…
Хныкая, она легла на кровать, свернулась калачиком.
Низ живота ныл, ей казалось, что отец что-то оставил там, не вынув:
— Больно, пап…
— Ну, не буду, не буду… не буду, милая…
Он долго бормотал в темноте, поглаживая ее.
Потом опять взял на руки и жадно зашептал на ухо:
— Марин.. я только так вот… тебе хорошо будет… раздвинь ножки вот так… шире, шире…
«Шире! Шире!!» — закричала в ее сонной голове Жирная, и знакомая стыдливая сладость хлынула в грудь.
Марина раздвинула ноги.
— Шире, Мариночка, шире…
«Шире! Шире ноги!! Шире!!»
Стыд и сладость помогли ей стерпеть повторную боль. Что-то вошло в нее и. нещадно растягивая, стало двигаться.
— Я немного… Марин, так вот… это полезно…, — шептал отец в ее волосы, хрипло дыша перегаром.
Тьма шевелилась, смотрела на нее глазами столпившихся в дверях родителей, кто-то шептал в такт отцовским движениям:
— Шире .. шире… шире… шире…
Она покачивалась на отцовских ногах, ткнувшись лицом в его потное плечо, кровать тоже покачивалась, и подоконник покачивался, и едва различимая люстра, и редкие звезды в окне, и темнота:
— Сладко-стыдно… сладко-стыдно… сладко-стыдно…
Вскоре отец дернулся, словно кто-то толкнул его, дрожащие руки сжали Марину:
— Наааааа…. ммнаааа… мммнааа… мммм…
Из его скрытых тьмою губ рвалось что-то, плечи тряслись.
Он снова дернулся.
Больно и резко вышло из нее горячее и липкое, Марина оказалась на кровати, отец проволок ноги по полу и рухнул на свою койку.
Марина потрогала промежность. Там было липко и мокро.
Слабо дыша, отец лежал не шевелясь.
Замерев, Марина смотрела на скупые очертания люстры и трогала свои липкие бедра.
Низ живота немного болел, голова кружилась, и хотелось спать.
Вскоре отец захрапел.
Марина натянула одеяло и тут же провалилась в яркий большой сон.
Ей снилось бесконечное море, по которому можно было спокойно ходить, не проваливаясь. Она шла, шла по синему, теплому и упругому, ветер развевал волосы, было очень хорошо и легко, только слегка болел низ живота. Марина посмотрела туда, разведя ноги. В ее пирожке угнездился краб. Она протянула к нему руку, но он угрожающе раскрыл клешни, еще глубже забрался в розовую щель.
«Нужна палочка», — подумала Марина, — «Без палочки его не выковырнуть…»
Но вокруг было только море и больше ничего, море на все четыре стороны.
Она побежала, едва касаясь ногами упругой поверхности, потом подпрыгнула и полетела, в надежде. что встречный ветер выдует краба из щели. Ветер со свистом тек через ее тело, раздирая глаза, мешая дышать. Марина развела ноги и свистящая струя ворвалась в пирожок. Краб пятился, прячась, но клешни отлетели. Видя, что он безоружен, Марина попыталась выдернуть его из себя.
Это оказалось не так просто — скользкий панцирь вжимался в складки гениталий, ножки не давались. Она нажала посильней и панцирь хрустнул, краб обмяк.
Марина с облегчением вытащила его и бросила вниз. Раздавленный краб бессильно закувыркался, удаляясь, но за ним сверкнула на солнце тончайшая леска, потянувшаяся из гениталий. Марина схватила ее руками, дернула, но та не кончалась, все длилась и длилась, вытягиваясь из Марины и неприятно щекоча. Ветер ослаб, Марина почувствовала, что падает. Леска путалась между ног, море приближалось, снова засвистел в ушах ветер.
Марина зажмурилась, врезалась в море и проснулась.
Солнечный луч еще не упал на групповую фотографию смуглолицых моряков, висящую над ее кроватью. Невысвеченные моряки дружно улыбались Марине. В третьем ряду, шестым слева улыбался молодой старичок-пасечник.
Узкая койка отца была пуста, скомканная простыня сползла на пол, обнажив полосатый матрац.
Марина сбросила одеяло, спустила ноги и чуть не вскрикнула: боль шевельнулась внизу живота.
Морщась, она встала и посмотрела, раздвинув колени. Ее пирожок сильно вспух, покраснел и болел от прикосновений. Ноги были в чем-то засохшем, похожем на клей, смешанным с кровью.
Марина захныкала, хромая подошла к стулу, сняла со спинки платье. На улице восходящее солнце пробивалось сквозь густые яблони соседа, белая кошка спокойно шла по забору, старичок-пасечник притворял дверцу сарая, прижимая к груди полдюжины испачканных куриным пометом яиц.
— Здрасьте, — негромко сказала Марина и зевнула.
— Здоровеньки, дочка. То ж ранние птахи, шо батька твий, шо ты. Солнце не встало, а вин побиг до моря, як угорилый. Чого так торопиться? Не сгорит ведь, ей-бо…
— А когда он пошел? — спросила Марина.
—Давно. Зараз повернеться… Погодь.
Но отец не вернулся ни через час, ни к обеду, ни к ужину.
Его выловили через неделю, когда прилетевшая самолетом мать уже успела за три дня прокурить всю дедову избушку.
Хмурым утром в зашторенное окно к ним постучал коричневолицый участковый, мать стала быстро одеваться, раздраженно приказывая Марине сидеть и ждать ее.
— Я боюсь, мам, я с тобой! — кричала сонная Марина, цепляясь за ускользающее платье. Мать быстро вышла. Лихорадочно одевшись, Марина побежала за ней.
Пестрая мать шла с синим участковым по знакомой тропинке.
Хныча, Марина преследовала их.
Несколько раз мать оглядывалась, грозя ей, потом отвернулась и не обращала внимания…
Он лежал навзничь на мокром брезенте, в окружении немногочисленной толпы.
Втащенная на берег лодка спасателей, задрав кверху крашеный нос, равнодушно подставила обрубленный зад окрепшему за ночь прибою.
— Всем разойтися зараз! — выкрикнул участковый и толпа неохотно расступилась.
— Господи… — мать остановилась, прижала ладони к вискам.
Участковый расталкивал смотрящих баб:
— Шоб быстро! Идите отсюда! Ану!
Отец лежал, красные плавки ярко горели на бледно-синем теле.
— Господи… — мать подошла, топя туфли в песке.
Трое местных спасателей распивали поодаль бутылку.
— Охааа… родненький ты мий… — протянула полная босая баба, подперев пальцем стянутую белым платком щеку.
Марина подбежала к матери, намертво вцепилась в ее платье.
— Это он? — тихо спросил участковый, подходя.
Мать кивнула.
Следы багра на боку и бедре кто-то уже успел присыпать песком.
Раскрыв черный планшет и присев на колено, участковый стал медленно писать, шевеля облупившимися губами.
Мать молча плакала, прижав руки к щекам. Марина жадно смотрела на синее неподвижное тело, которое неделю назад смеялось, плавало, пахло потом, сладко покачивало на горячих коленях.
— Придется в Новороссийск везти, шоб вскрытие сделали. С машиной помогу, — пробормотал участковый, снимая фуражку и вытирая лысоватую голову платком, — А хоронить вы в Москву повезете, или здесь?
Мать молчала, не глядя на него.
Он пожал широкими плечами:
— У нас тут кладбище аккуратное…
Мать молчала, ветер шевелил ее платье и концы бабьих платков.
Прибой дотянулся до пыльного сапога участкового, слизнул с него пыль, заставив заблестеть на только-что выглянувшем солнце…
— Ну куда, куда ты летишь! — раздраженно шлепнула Марина по своей вельветовой коленке.
Старательно мучающая клавиши девочка замерла, покосилась на нее.
— Счет какой?
— Четыре четверти…
— А почему ты вальсируешь?
Девочка опустила непропорционально маленькую голову, посмотрела на свои пальцы с обкусанными полумесяцами ногтей.
Дядя Володя глухо застонал в мамины волосы и замер без движения.
Ноги матери расплелись.
Несколько минут они лежали неподвижно, предоставив пятнам света ползать по их разгоряченным телам.
Потом дядя Володя перевернулся на спину и лег рядом с матерью.
Марина опустилась на корточки. Послышался шепот, шорох одеяла. Там было темно, и Марина ничего не разглядела кроме белой материи и устало движущихся рук.
— Танюш, дай папиросы… — глухо проговорил дядя Володя.
Отстранившись от двери, Марина прошла по полу и нырнула под одеяло.
Этой ночью она почти не спала.
Сон не успевал охватывать ее, как кровать снова оживала, заставляя сбросить одеяло и на цыпочках красться к двери.
Это продолжалось много раз, ветер качал лампочку, ветви стучали, мать стонала, а дядя Володя терся об нее…
Марина не помнила как заснула. Ей снился детский сад — ярко, громко.
Жирная рассказывает им про Артек, а они слушают, сидя в узкой столовой. Солнце через распахнутые окна освещает длинный стол, накрытый цветастой клеенкой. Клеенка блестит от солнечных лучей, на ней дымятся тарелки с красным борщем.
Жирная возвышается над ними, солнце играет в ее волосах, брошке, звучный голос заполняет столовую:
— Артек! Артек, ребята! Артек — это сказка, ставшая былью!
На правой стене висит большой портрет Ленина, убранный как на праздник
— красными бумажными гвоздиками.
Ленин улыбается Марине и весело говорит,картавя:
— Агтек, Маиночка, Агтек!
Марина наклоняется к переливающемуся жировыми блестками борщу, зачерпывает его ложкой, но Жирная вдруг громко кричит:
— Не смей жрать! Встань! Встань на стол!
Марина быстро вскарабкивается на стол.
— Сними трусы! Подними юбку! — кричит Жирная, трясясь от ,злобы.
Холодеющими руками Марина поднимает юбку и спускает трусы.
— Смотрите! Все смотрите! — трясется Жирная и вдруг начинает бить Марину ладонью по лицу, —На! На! На!
Марина плачет. Ей больно и сладко.
Все, все, — ребята, девочки, Ленин, уборщицы, воспитательницы, родители, столпившиеся в узкой двери, — все смотрят на нее, она держит юбку, а Жирная бьет своей тяжелой, пахнущей цветами и табаком ладонью:
— На! На! На! Выше юбку! Выше! Ноги! Ноги разведи!
Марина разводит дрожащие ноги, и Жирная вдруг хватает ее между ног своей сильной когтистой пятерней.
еМарина кричит, но злобный голос перекрикивает ее, врываясь в уши:
— Стоять! Стоять! Стоять!! Шире ноги! Шире!!
И все смотрят, молча смотрят, и солнце бьет в глаза — желтое, нестерпимое, обжигающе-страстное, испепеляюще-святое, дурманяще-грозное…
Серая «волга» плавно затормозила, сверкнув приоткрытым треугольным стеклом. Марина открыла дверь, встретилась глазами с вопросительным лицом бодрого старичка.
— Метро Автозаводская…
— Садитесь, — кивнул он, улыбаясь и отворачиваясь.
Седенькая голова его по уши уходила в темно-коричневую брезентовую куртку.
Марина села, старичок хрустнул рычагом и помчался, поруливая левой морщинистой рукой. В замызганном салоне пахло бензином и искусственной кожей.
Машину сильно качало, сиденье скрипело, подбрасывая Марину.
— Вам само метро нужно? — спросил старичок, откидываясь назад и вытаскивая сигареты из кармана куртки.
— Да. Недалеко от метро…
— Как поедем? По кольцу?
— Как угодно… — Марина раскрыла сумочку, отколупнула ногтем крышку пудренницы, поймала в зеркальный кругляшок свое раскрасневшееся от быстрой ходьбы лицо.
— Хорошая погодка сегодня, — улыбнулся старичок, поглядывая на нее.
—Да…
— Утром солнышко прямо загляденье.
— Угу… — она спрятала пудренницу.
— Вы любите солнечную погоду?
—Да.
— А лето любите? — еще шире заулыбался он, все чаще оглядываясь.
— Люблю.
— А загород любите ездить? На природу?
— Люблю, — вздохнула Марина, — Охуительно.
Он дернулся, словно к его желтому уху поднесли электроды, голова сильней погрузилась в куртку:
— А… это… вам… — по кольцу?
— По кольцу, по кольцу… — устало вздохнула Марина, брезгливо разглядывая шофера — старого и беспомощного, жалкого и суетливого в своей убого-ущербной похотливости…
Дядя Володя еще несколько раз приезжал к ним, оставаясь на ночь и она снова все видела, засыпая только под утро.
В эти ночи ей снились яркие цветные сны, в которых ее трогали между ног громко орущие ватаги ребят и девочек, а она, оцепенев от страха и стыда, плакала навзрыд. Иногда сны были сложнее, — она видела взрослых, подсматривала за ними, когда они мылись в просторных, залитых светом ваннах, они смеялись, раздвигая ноги и показывая друг другу что-то черное и мокрое. Потом они, заметив ее, с криками выскакивали из воды, гонялись, ловили, привязывали к кровати и, сладко посмеиваясь, били широкими ремнями. Ремни свистели, взрослые смеялись, изредка трогая Марину между ног, она плакала от мучительной сладости и бесстыдства.
Однажды, после бессонной ночи она сидела в туалете и услыхала утренний разговор соседок на кухне.
— Дядя… дядя Володя… — яростно шептала Таисия Петровна Зворыкиной, — Ты б послушала что ночью у них на террасе творится! Заснуть невозможно!
— А что, слышно все? — спросила та, громко мешая кашу.
— Конешно! Месит ее, как тесто, прям трещит все!
— Ха. ха, ха! Ничего себе…
— Муж уехал, а она ебаря привела. Вот теперя как…
Марина ковыряла пальцем облупленную дверь, жадно вслушиваясь в новые слова. Ебарь, сука, блядище — это были незнакомые тайные заклинания, такие же притягательные, как новые сны, как скрип и стоны в темноте.
Мать не менялась после приездов дяди Володи, только синяки под глазами и припухшие губы выдавали ночную тайну, а все привычки оставались прежними. Она смеялась, играя с Мариной, учила ее музыке, привычным шлепком освобождая зажатые руки, напевала, протирая посуду, и печатала, сосредоточенно шевеля губами.
Марина стала приглядываться к ней, смотрела на ее руки, вспоминая как они смыкались вокруг чужой шеи, помнила сладостное подрагивание голых коленей, на которых теперь так безмятежно покоилось вязание…
«Она показывает ему все, — думала Марина, глядя на опрятно одетую мать, — „Все, что подлифчиком, все, что под трусами. Все, все, все. И трогает он все. Все, что можно“.
Это было ужасно и очень хорошо. Все, все все показывают друг другу, раздвигают ноги, трутся, постанывая, скрипят кроватями. Но в электричке, в метро, на улице смотрят чужаками, обтянув тела платьями, кофтами, брюками…
— Мама, а отчего дети бывают? — спросила однажды Марина, пристально глядя в глаза матери.
— Дети? — штопающая мать подняла лицо, улыбнулась, — Знаешь детский дом на Школьной?
—Да.
— Вот там их и берут. Мы тебя там взяли. — А в детском доме откуда?
—Что?
— Ну, раньше откуда?
— Это сложно очень, девулькин. Ты не поймешь.
— Почему?
— Это малышам не понять. Вот в школу пойдешь, там объяснят. Это с наукой связано, сложно все.
— Как — сложно?
— Так. Вырастешь — узнаешь.
Через полгода вернулся отец. Еще через полгода она пошла в школу, чувствуя легкость нового скрипучего ранца и время от времени опуская нос в букетище белых георгинов.
Длинный, покрашенный в зеленое класс с черной доской, синими партами и знакомым портретом Ленина показался ей детским садом для взрослых.
Все букеты сложили в огромную кучу на отдельный стол, научили засовывать ранцы в парты.
Высокая учительница в строгом костюме прохаживалась между партами, громко говоря о Родине, счастливом детстве и наказе великого Ленина: «учиться, учиться и учиться».
Школа сразу не понравилась Марине своей звенящей зеленой скукой. Все сидели за партами тихо, с испуганно-внимательными лицами и слушали учительницу. Она еще много говорила, показывала какую-то карту, писала на доске отдельные слова, но Марина ничего не запомнила и на вопрос снимающей с нее ранец матери, о чем им рассказывали, ответила:
— О Родине.
Мать улыбнулась, погладила ее по голове:
— О Родине — это хорошо…
С тех пор потянулись однообразные сине-зеленые дни, заставляющие готовить уроки, рано вставать, сидеть за партой, положив на нее руки, и слушать про палочки, цифры, кружочки.
Гораздо больше ей нравилось заниматься дома музыкой, разбирая ноты и слушая, как мать играет Шопена и Баха.
Через год сгорел соседский дом, и Надька научила ее заниматься онанизмом.
Еще через два года отец повез Марину к морю. Когда оно — туманное и синее — показалось меж расступившихся гор, Марина неожиданно для себя нашла ему определение на всю жизнь:
— Сгущеное небо, пап!
Они поселились в белом оплетенном виноградом домике у веселого старичка, с утра до вечера торчащего на небольшой пасеке.
После того как отец сунул в его заскорузлые от прополиса руки «половину вперед», присовокупив побулькивающую четвертинку «Московской», старичок расщедрился на дешевые яйца и мед.
— А хочете — тут и камбалой разжиться можно. У Полины Павло привозит. Я ж зараз поговорю с ним…
Но ждать переговоров с Павлом они не стали — перерытый чемодан был запихнут под койку, Марина зубами сорвала Гумовскую бирочку с нового купальника, отец вышел из-за занавески в новых красных плавках:
— Давай быстрей, Мариш.
Десятиминутная каменистая дорожка до моря петляла меж проглоченных зеленью домиков, скользила над обрывом и стремительно, по утоптанному известняку катилась вниз, навстречу равномерному и длинному прибою.
— Живое, пап, — жадно смотрела Марина на шипящее у ног море, стаскивая панамку с головы.
Отец, сидящий на песке и занявший рот дышащей тальком пипкой резинового круга, радостно кивал.
Через минуту Марина визжала в теплом, тягуче накатывающемся прибое, круг трясся у нее подмышками.
— По грудь войди, не бойся! — кричал уплывающий отец, увозя за собой белые, поднятые ногами взрывы.
Марина ловила волну руками, чувствуя ее упругое ускользающее тело, пила соленую вкусную воду и громко звала отца назад.
— Трусиха ты у меня, — смеялся он, бросаясь на горячий песок и тяжело дыша, — Вся в мамочку.
Марина сидела на краю прибоя, с восторгом чувствуя, как уходящая волна вытягивает из под нее песок. Сгущеное небо вытеснило все прошлое, заставило забыть Москву, подруг, онанизм.
Утром, сидя под виноградным навесом, они ели яйца с помидорами, пили краснодарский чай и бежали по еще ненагретой солнцем тропинке.
На диком пляже никого не было.
Отец быстро сбрасывал тенниску, парусиновые брюки и, разбежавшись, кидался в воду. Он заплывал далеко, Марина залезала на огромный, всосанный песком камень, чтоб разглядеть мелькающее пятно отцовской головы.
— Пааааап!
Сидящие поодаль чайки поднимались от ее крика и с писком начинали кружить.
Отец махал рукой и плыл назад.
Часто он утаскивал ее, вдетую в круг на глубину. Марина повизгивала, шлепая руками по непривычно синей воде, отец отфыркивался, волосы его намертво приклеивались ко лбу…
На берегу они ели черешню из кулька, пуляя косточками в прибой, потом Марина шла наблюдать за крабами, а отец, обмотав голову полотенцем, читал Хемингуэя.
Через неделю Марина могла проплыть метров десять, шлепая руками и ногами по воде.
Еще через неделю отец мыл ее в фанерной душевой под струей нагретой солнцем воды. Голая Марина стояла на деревянной, голубоватой от мыла решетке, в душевой было тесно, отец в своих красных плавках сидел на корточках и тер ее шелковистой мочалкой.
От него сильно пахло вином, черные глаза весело и устало блестели. За обедом они со старичком выпили бутылку портвейна и съели сковороду жареной камбалы, показавшейся Марине жирной и невкусной .
— Ты какая в классе по росту? — спросил отец, яростно намыливая мочалку.
— В классе?
— Да.
— Пятая. У нас девочки есть выше.
Он засмеялся, обнажив свой веселый стальной зуб и, повернув ее, стал натирать спину:
— Выросла и не заметил как. Как гриб.
— Подосиновик?
— Подберезовик! — громко захохотал отец и, отложив мочалку, принялся водить по ее белой спине руками.
Пена с легким чмоканьем капала на решетку, сквозь дырки в фанере пробивался знойный полуденный свет.
— Вот. Спинка чистенькая. А то просолилась… вот так…
Его руки, легко скользящие в пене, добрались до Марин иных ягодиц:
— Попка тоже просолилась… вот…
— Попка тоже просолилась, — повторила Марина, прижимая мокрые ладошки к фанере и любуясь пятипалыми отпечатками.
Отец начал мылить ягодицы.
Он мыл ее впервые — обычно это делала мать, быстрые и неумелые руки которой никогда не были приятны Марине.
Грубые на вид отцовские ладони оказались совсем другими — нежными, мягкими, неторопливыми.
Марина оттопырила попку, печатая новый ряд ладошек.
— Вот красулечка какая…
Она сильнее оттопырилась, выгнув спину.
Отцовская рука скользнула в промежность и Марина замерла, рассматривая отпечатки.
— Вот… и тут помыть надо…
Средний палец скользнул по гениталиям. Сильнее разведя ноги, она присела, пропуская его:
— Ой… как приятно, пап…
Отец тихо засмеялся и снова провел по гениталиям.
— Ой… как хорошо… еще, пап…
Это было так же восхитительно, как лежать в набегающем прибое, всем телом отдаваясь ласке упругих волн.
— Еще, пап, еще…
Посмеиваясь, отец гладил ее промежность.
Марина разводила и сводила ноги. мокрые прилипшие к плечам волосы подрагивали.
В неровной широкой щели виднелся край залитой солнцем пасеки и полоска синего неба, пересеченного мутным следом реактивного самолета.
Внезапно сладостный прибой прервался:
— Ну, хватит. Давай окатываться…
— Пап, еще! Еще так поделай.
— Хватит, хватит, Марин. Мы долго тут возимся…
— Пап, еще…
— Не капризничай…
Он повернул вентиль, вода неровно полилась верху.
— Да ну тебя, — обиженно протянула Марина, выпрямляясь под душем, и вдруг заметила, как торчат красные плавки отца.
Сгущеное небо отошло назад, скрылось за сомкнувшимися розовыми горами, нахлынула тьма, пропахшая цветами и табаком, всплыл ритмичный скрип, Марина вспомнила тайные Надькины уроки…
Делая вид, что смотрит в щель, она косилась на плавки.
ОН торчал вверх, растягивая их своим скругленным концом, торчал, словно спрятанная в плавках морковь. Нагибаясь к Марине, отец неловко маскировал его, прижимая локтем. Он уже не смеялся, алые пятна играли на щеках.
Через минуту вентиль был закрыт, широкая махровая простыня с головы до ног накрыла Марину:
— Вытирайся быстро и дуй в комнату.
Фанерная дверка распахнулась, ослепив открывшимся миром, отцова ладонь шлепнула сзади:
— Быстро… я окачусь, приду щас..
Щурясь, Марина ступила на горячие кирпичи дорожки, дверца закрылась и послышался звук сдираемых плавок.
Вытираясь на ходу и путаясь в простыне, она взбежала на крыльцо, прошла в комнатенку.
Новые трусики, белые носки с синей каемочкой и зеленое платьице с бретельками лежали комом на кровати.
Отшвырнув простыню, Марина стала натягивать трусики и, случайно прикоснувшись к гениталиям, замерла.
«Так вот сожмешь ноги, представишь мужчину с женщиной»… — всплыли слова Нади, — «И так вот — раз, раз, раз… так здорово…»
Марина легла на кровать, согнула ноги в коленях и, поглаживая себя, закрыла глаза.
В перегретой комнате было душно, пахло краской и влажным постельным бельем. Сильно привернутое радио что-то строго рассказывало комариным голосом.
Представив дядю Володю с матерью, она стала сильно тереть свой пирожок, через пару минут ей стало очень, очень хорошо, сжав колени, она застонала, глядя в потолок, — белый, беспредельный и сладкий, добрый и родной, усыпляюще-успокаивающий…
— Через мост переедем и направо, — проговорила Марина, вынимая из расшитого бисером кошелька два металлических рубля. Старичок, не оборачиваясь, кивнул, пролетел по мосту и лихо развернулся. Массивные серые дома кончились, показалось желтое двухэтажное здание ДК.
— Остановите здесь, пожалуйста…
Старичок затормозил, Марина протянула ему два рубля.
Они звякнули в его украдкой протянутой руке.
— До свидания, — пробормотала Марина, открывая дверь и ставя ноги на грязный асфальт.
— До свидания. — непонимающе посмотрел он.
Дверца хлопнула, Марина с удовольствием вдохнула сырой мартовский воздух.
Желтый ДК с пузатыми колоннами высился в десяти шагах.
В такую погоду он выглядел особенно жалко, — на колоннах темнели потеки, облупившийся фриз напоминал что-то очень знакомое…
Марина поднялась по каменным ступенькам и потянула дверь за толстую пообтертую ручку — простую, примитивную, тупо-исполнительную в своей тоталитарной надежности…
В ту ночь она проснулась от нежных прикосновений. Пьяный отец сидел на корточках рядом с кроватью и осторожно гладил ее живот.
Марина приподняла голову, спросонья разглядывая его:
— Что, Пап?
В комнате стояла душная тьма, голый отец казался маленьким и тщедушным.
— Марин… Мариночка… а давай я это…, — бормотал он, сдвигая с нее одеяло.
Она села. протирая глаза.
— Давай… хочешь я тебе там поглажу… ну… как в душе…
От него оглушительно пахло вином, горячие руки дрожали.
Он сел на кровать, приподнял Марину и посадил к себе на колени.
Его тело, как и руки, было горячим и напряженным. Он стал гладить ее между ног, Марина замерла в полусне, положив тяжелеющую голову ему на плечо. Ей стало приятно, сон быстро возвращался, нежный прибой шевелился между ног.
Она очнулась от острой боли внизу живота. Обхватив дрожащими руками, отец сажал ее на что-то твердое, скользкое и горячее.
Она вскрикнула, отец испуганно отстранился:
— Ну, не буду, не буду…
Хныкая, она легла на кровать, свернулась калачиком.
Низ живота ныл, ей казалось, что отец что-то оставил там, не вынув:
— Больно, пап…
— Ну, не буду, не буду… не буду, милая…
Он долго бормотал в темноте, поглаживая ее.
Потом опять взял на руки и жадно зашептал на ухо:
— Марин.. я только так вот… тебе хорошо будет… раздвинь ножки вот так… шире, шире…
«Шире! Шире!!» — закричала в ее сонной голове Жирная, и знакомая стыдливая сладость хлынула в грудь.
Марина раздвинула ноги.
— Шире, Мариночка, шире…
«Шире! Шире ноги!! Шире!!»
Стыд и сладость помогли ей стерпеть повторную боль. Что-то вошло в нее и. нещадно растягивая, стало двигаться.
— Я немного… Марин, так вот… это полезно…, — шептал отец в ее волосы, хрипло дыша перегаром.
Тьма шевелилась, смотрела на нее глазами столпившихся в дверях родителей, кто-то шептал в такт отцовским движениям:
— Шире .. шире… шире… шире…
Она покачивалась на отцовских ногах, ткнувшись лицом в его потное плечо, кровать тоже покачивалась, и подоконник покачивался, и едва различимая люстра, и редкие звезды в окне, и темнота:
— Сладко-стыдно… сладко-стыдно… сладко-стыдно…
Вскоре отец дернулся, словно кто-то толкнул его, дрожащие руки сжали Марину:
— Наааааа…. ммнаааа… мммнааа… мммм…
Из его скрытых тьмою губ рвалось что-то, плечи тряслись.
Он снова дернулся.
Больно и резко вышло из нее горячее и липкое, Марина оказалась на кровати, отец проволок ноги по полу и рухнул на свою койку.
Марина потрогала промежность. Там было липко и мокро.
Слабо дыша, отец лежал не шевелясь.
Замерев, Марина смотрела на скупые очертания люстры и трогала свои липкие бедра.
Низ живота немного болел, голова кружилась, и хотелось спать.
Вскоре отец захрапел.
Марина натянула одеяло и тут же провалилась в яркий большой сон.
Ей снилось бесконечное море, по которому можно было спокойно ходить, не проваливаясь. Она шла, шла по синему, теплому и упругому, ветер развевал волосы, было очень хорошо и легко, только слегка болел низ живота. Марина посмотрела туда, разведя ноги. В ее пирожке угнездился краб. Она протянула к нему руку, но он угрожающе раскрыл клешни, еще глубже забрался в розовую щель.
«Нужна палочка», — подумала Марина, — «Без палочки его не выковырнуть…»
Но вокруг было только море и больше ничего, море на все четыре стороны.
Она побежала, едва касаясь ногами упругой поверхности, потом подпрыгнула и полетела, в надежде. что встречный ветер выдует краба из щели. Ветер со свистом тек через ее тело, раздирая глаза, мешая дышать. Марина развела ноги и свистящая струя ворвалась в пирожок. Краб пятился, прячась, но клешни отлетели. Видя, что он безоружен, Марина попыталась выдернуть его из себя.
Это оказалось не так просто — скользкий панцирь вжимался в складки гениталий, ножки не давались. Она нажала посильней и панцирь хрустнул, краб обмяк.
Марина с облегчением вытащила его и бросила вниз. Раздавленный краб бессильно закувыркался, удаляясь, но за ним сверкнула на солнце тончайшая леска, потянувшаяся из гениталий. Марина схватила ее руками, дернула, но та не кончалась, все длилась и длилась, вытягиваясь из Марины и неприятно щекоча. Ветер ослаб, Марина почувствовала, что падает. Леска путалась между ног, море приближалось, снова засвистел в ушах ветер.
Марина зажмурилась, врезалась в море и проснулась.
Солнечный луч еще не упал на групповую фотографию смуглолицых моряков, висящую над ее кроватью. Невысвеченные моряки дружно улыбались Марине. В третьем ряду, шестым слева улыбался молодой старичок-пасечник.
Узкая койка отца была пуста, скомканная простыня сползла на пол, обнажив полосатый матрац.
Марина сбросила одеяло, спустила ноги и чуть не вскрикнула: боль шевельнулась внизу живота.
Морщась, она встала и посмотрела, раздвинув колени. Ее пирожок сильно вспух, покраснел и болел от прикосновений. Ноги были в чем-то засохшем, похожем на клей, смешанным с кровью.
Марина захныкала, хромая подошла к стулу, сняла со спинки платье. На улице восходящее солнце пробивалось сквозь густые яблони соседа, белая кошка спокойно шла по забору, старичок-пасечник притворял дверцу сарая, прижимая к груди полдюжины испачканных куриным пометом яиц.
— Здрасьте, — негромко сказала Марина и зевнула.
— Здоровеньки, дочка. То ж ранние птахи, шо батька твий, шо ты. Солнце не встало, а вин побиг до моря, як угорилый. Чого так торопиться? Не сгорит ведь, ей-бо…
— А когда он пошел? — спросила Марина.
—Давно. Зараз повернеться… Погодь.
Но отец не вернулся ни через час, ни к обеду, ни к ужину.
Его выловили через неделю, когда прилетевшая самолетом мать уже успела за три дня прокурить всю дедову избушку.
Хмурым утром в зашторенное окно к ним постучал коричневолицый участковый, мать стала быстро одеваться, раздраженно приказывая Марине сидеть и ждать ее.
— Я боюсь, мам, я с тобой! — кричала сонная Марина, цепляясь за ускользающее платье. Мать быстро вышла. Лихорадочно одевшись, Марина побежала за ней.
Пестрая мать шла с синим участковым по знакомой тропинке.
Хныча, Марина преследовала их.
Несколько раз мать оглядывалась, грозя ей, потом отвернулась и не обращала внимания…
Он лежал навзничь на мокром брезенте, в окружении немногочисленной толпы.
Втащенная на берег лодка спасателей, задрав кверху крашеный нос, равнодушно подставила обрубленный зад окрепшему за ночь прибою.
— Всем разойтися зараз! — выкрикнул участковый и толпа неохотно расступилась.
— Господи… — мать остановилась, прижала ладони к вискам.
Участковый расталкивал смотрящих баб:
— Шоб быстро! Идите отсюда! Ану!
Отец лежал, красные плавки ярко горели на бледно-синем теле.
— Господи… — мать подошла, топя туфли в песке.
Трое местных спасателей распивали поодаль бутылку.
— Охааа… родненький ты мий… — протянула полная босая баба, подперев пальцем стянутую белым платком щеку.
Марина подбежала к матери, намертво вцепилась в ее платье.
— Это он? — тихо спросил участковый, подходя.
Мать кивнула.
Следы багра на боку и бедре кто-то уже успел присыпать песком.
Раскрыв черный планшет и присев на колено, участковый стал медленно писать, шевеля облупившимися губами.
Мать молча плакала, прижав руки к щекам. Марина жадно смотрела на синее неподвижное тело, которое неделю назад смеялось, плавало, пахло потом, сладко покачивало на горячих коленях.
— Придется в Новороссийск везти, шоб вскрытие сделали. С машиной помогу, — пробормотал участковый, снимая фуражку и вытирая лысоватую голову платком, — А хоронить вы в Москву повезете, или здесь?
Мать молчала, не глядя на него.
Он пожал широкими плечами:
— У нас тут кладбище аккуратное…
Мать молчала, ветер шевелил ее платье и концы бабьих платков.
Прибой дотянулся до пыльного сапога участкового, слизнул с него пыль, заставив заблестеть на только-что выглянувшем солнце…
— Ну куда, куда ты летишь! — раздраженно шлепнула Марина по своей вельветовой коленке.
Старательно мучающая клавиши девочка замерла, покосилась на нее.
— Счет какой?
— Четыре четверти…
— А почему ты вальсируешь?
Девочка опустила непропорционально маленькую голову, посмотрела на свои пальцы с обкусанными полумесяцами ногтей.