Вплотную с входом в гостиницу магазин надгробных плит. Изящными шрифтами даны варианты возможных эпитафий: любимому другу, теще, матери. С другой стороны дверь в крохотный вьетнамский ресторанчик, где, судя по запахам, хоть и далеко от Бакбо, есть суп из свежих акульих плавников и блюда из устриц, рыб и каракатиц с непременным соусом ныок мам. Тянут сюда нас странные ароматы, но у нас заняты вечера.
   В один из вечеров руководитель технической группы собрал нас на собрание. Официально он не был главным руководителем, возглавлял делегацию представитель Главкосмоса – нового буферного «государства», но в руководстве он как бы находился этажом выше, а рядом с нами был Триер. Мы назовем его так для удобства дальнейшего разговора. За время этого проекта ему пришлось быть Руководителем Разного Ранга – сокращено РРР или Три-ер для определенности.
   Так получилось, что за время этого проекта он недосягаемо взлетел по служебной лестнице, а в конце его опять вернулся к нулю, как старуха в сказке о золотой рыбке.
   Триер – опытный «международник». Я помню его исполнительным инженером-проектантом. В период редкого тогда международного проекта «Союз – Аполлон», во времена его административной молодости, возникла потребность в упорядочении массы бумажных дел: архивных, переводческих, оформительских. Возникла группа («крысы бумажные»), отслеживающая прохождение входящих – исходящих бумаг. Но мало кто тогда понимал, что эти лоцманы бумажного моря прибрали к рукам и власть.
   В эпоху массовых полетов космонавтов социалистических стран «триеры» оформляли бумаги, не забывая и о себе, ездили с разными специалистами, якобы их организуя, писали отчеты по командировкам, носили на подпись предложения по сотрудничеству, являясь как бы негласными руководителями, превратясь в надтехнический орган, местечковое министерство иностранных дел.
   В этой поездке Триер считал себя общим руководителем. Он непрерывно жучил, натаскивал нас – «салаг». С Саккотом – французским руководителем предыдущего проекта он выставлял себя прожженным крючкотвором. Он этим гордился, что оставлял везде свои намеки и оговорочки, которые и выуживал из протокола в нужный ему момент и нас учил. «Даже тогда, – говорил он нам, – когда всё по проекту было окончено, Саккот с испугом смотрел на меня: „Ну, что? Что вы еще там вытащите?”». Как позже выяснилось, в действительности всё было не так, он нас запугивал, чтобы на нашем фоне выглядеть решающим и раскованным.
   Сам он практически ничего не делал. У него был штат, некий административный аппарат, который носился с бумагами и имел чутье вынюхивать, в какую заграничную поездку можно включить и себя. Конечно, они были вовсе не нужны по делу в поездках, куда необходимые специалисты берутся на счёт, но так уже повелось, что специалисты на общем корабле разобщены и заняты делом. И дальше всё представлялось, как милость аппарата Триера, а он, выезжая за границу, имел руководящий ореол, и в этот раз, когда многие приехали впервые, он прямо-таки выходил из себя.
   – Вы что? Почему вы без разрешения вчера болтались по городу? – напрягался Триер. – Вы думаете, всё вам дозволено?
   – Как? – отвечали мы. – Мы же ходили с вами вместе.
   Оказалось, Триер смотрел на всех, а обращался к Митичкину. Несчастный Митичкин. Ему и так доставалось больше всех: и за минутное опоздание к автобусу; и за то, что, когда все стадом бродили по городу, он остался в гостинице.
   – Вы что, приехали на экскурсию?
   Триер кричал, словно мы действительно были стадом и решились бежать дружно, не останавливаясь, жадно взирая по сторонам, и только бич пастуха Триера, его сознательность заставляла нас не разбегаться и держаться гуртом.
   Собрание неожиданно закончилось, и все оказались свободны, а нам, кураторам экспериментов, досталось к утру написать базовый документ. Мы были в Тулузе всего лишь несколько вечеров. Но в этот, сидя в зашторенном номере гостиницы, я чувствовал себя точно в комнате с матовыми стеклами из рассказа «Пари», куда забросила героев фантазия Александра Гриневского и фирма «Мгновенное путешествие», и я был согласен с писателем, что «непосильно находиться в одном из чудесных уголков Земли, не имея возможности смотреть и быть…». А рядом на площади шумела праздничная толпа.
   Собственно, отель не создан для работы. Моя огромная на одного комната – всего лишь спальня. Коричневые обои, ставни на окнах, и свет только где-то в стороне, у кровати. На всю комнату разметнулась, занимая номерное пространство, кровать. На ней мы будем сидеть всем табором (потому что, поужинав, как не поговорить) и обсуждать дела, на ней я всю эту ночь стану писать рабочие документы, потому что свет лишь в стороне над окном и прикрыт шторой и бра у кровати, и нет стола. Отель здесь по всем правилам: место для сна, большая удобная спальня, а то, что мы пытаемся использовать его на свой лад, – наши трудности.
   Что мы увидели в Тулузе? Походили по центру, вблизи площади Капитоль. Она сравнительно невелика, с футбольное поле. По одну сторону здание мэрии; в крыле его оперный театр. В нём начинали, говорят, многие известные певцы. В дни нашего первого пребывания здесь выступал с гастролями Марсель Марсо.
   Площадь «многоступенчатого» использования. По утрам, когда её покидают ночевавшие здесь автомашины, она недолго пустует. На ней раскидываются торговые лотки, раскрываются тенты и идет торговля: от изделий народного промысла до грошовых книг. В полдень все бесследно исчезает, а к вечеру это снова стойбище машин, за исключением тех вечеров, когда, как и теперь, на площади гуляние. Музыка, пляски в национальных костюмах, и каждый может принять в них участие и двигаться в танце с характерными прыжками. По периметру площади иллюминация, и музыка гремит, а ты один в запертом номере, со странным светом у ложа-кровати строчишь листы документации.
   Ох, как хотелось мне тогда взглянуть на праздник загадочного города и пляшущих людей, но нет, некогда, и ты увидишь только утреннюю площадь, когда завтра в последний раз поспешишь к автобусу.
   Три дня мы работали, ощущая острый дефицит времени. По согласованному руководством графику мы возвращались в Париж, а многие французские специалисты оставались в Тулузе, и нужно было не только успеть обсудить, но и согласовать протокол, записать в него всё.
   Тулуза. Тулуза. Что тогда запомнилось? Центральные улицы и боковые – чрезвычайно узкие, на серых стенах которых надписи: от «Ле Пен – свинья» до «Русские вон из Шербура». Разная молодежь: ступающая чинно с книжками в библиотеку, бесцеремонно целующаяся и обнимающаяся, где возникает минутное желание, коротающая время в кафе, подъезжающая сюда на огромных конях-мотоциклах. И управляющая им девушка-подросток казалась нам смелой амазонкой, когда вырулив на тротуар и сдернув с головы шлем, она идёт в сторону столика кафе.
   Рокеры, несущиеся со снятыми глушителями, по узким улицам города. В этих средневековых улочках они смотрятся современными варварами. И кажется, город притаился за бойницами окон и смотрит, разглядывает с осторожностью ворвавшихся новых врагов.
   Как они шумом мешали нам. Короткие ночи, когда нужно выспаться и отдохнуть, кончались, когда начинался страшный шум – закрывалось кафе на площади и с ревом отъезжали мотоциклы.
   В последний день отличился мсье Сермен. Именно с ним мы конкретно работали по эксперименту «ЭРА». Через час нам уже уезжать, а основные положения подготовлены были только на русском языке. На словах всё согласовано, но нужно было подписывать текст. И Сермен стал записывать перевод. Несколько десятков страниц переводилось ему с листа, а он писал и писал каллиграфически четким почерком, успевая по ходу осмыслить записываемую суть. Документ вроде бы свалился ему на голову в виде увесистого рабочего кирпича. Он записывал быстро, умело, безропотно, хотя нередко поначалу согласование увязало в словесных ухабах. Но так получалось не с Серменом, и за это я благодарен ему.

Блоха, ха-ха-ха

   В Париже стало чуточку легче. Всё шло к концу. Подчищали текст. И вот наступило воскресенье. Утро не предвещало ничего особенного. Был самый обычный воскресный день. Мы провели его вместе, и позже вспоминали в деталях.
   С утра мы отправились на «блоху». Да, чтобы вы там не говорили, как бы себе не объясняли, однако в Париже вы обязательно попадаете на Блошиный рынок – «блоху». Туда, как в Рим, ведут разные дороги – любопытство, влечение к экзотике, меркантильный интерес, невинное домашнее хвастовство: «Вы знаете, я был на блохе».
   Справившись со словарем, мы обратились к консьержке, и она с готовностью ставит крестик на северной окраине плана Парижа. И вот мы в метро короткими перегонами мчимся по линии «Балар-Гретель префектур», затем пересев на «корреспонданс» «Страсбург – Сен-Дени», до конечной станции «Порт Клинанкур».
   В воскресный день я был со «старшими товарищами» – Триером и Лёней Горшковым из старой гвардии, тех ещё первых, «божьей милостью», проектантов, что занимали известную торцевую комнату в КБ – «инкубатор» руководящих сил, где совершалось таинство проектирования первого космического корабля.
   От метро дорогу уже можно не спрашивать, а нужно просто смешаться с толпой туристов, обнимающихся с бесцеремонностью, словно они в своей спальне, панков с петушиными коками и чернильно-дикими пятнами на обесцвеченных головах. И вот начинаются рундуки, лотки, шапито торгового города в городе. Проходы, лавочки, полные товара, с виду нового, и груды дешевого тряпья. Одежда, обувь, обмундирование, каски, оружие. Мы то свободно идём, то протискиваемся сквозь толпу в местах, где играют в игру типа нашего «трехлистника», что играли после войны инвалиды на базарах. А потом на окраине рынка мы бродим с Лёней среди пустующих антикварных лавок, набитых дворцовой мебелью и неожиданными вещами вроде огромного деревянного пропеллера или якорных цепей. Мы бродим, и Лёня спрашивает на своём не очень совершенном английском:
   – Есть ли у вас недорогая декоративная сабля?
   Мы то расходимся, то сходимся – я, Лёня Горшков и Триер.
   Встречаемся вдруг с медицинской группой, и Ада Ровгатовна Котовская выдает Триеру всё, что она о нём думает, потому что он небрежно ответил на существенный для неё вопрос: что он уже купил? Со мной Триер просто не разговаривает. Таким, как я, новичкам он попросту затыкает рот. В дальнейшем это привело к тому, что мы его игнорировали, и он имел информацию только от своих услужливых «рыб-лоцманов».
   Но странное дело, интеллигентный Леня Горшков тратит на него массу дорогого времени, все растолковывает и отвечает на всякий вопрос мягко и уступчиво. И Триер иначе относится к нему, к нам же не иначе, как со словами: «Вы просто, я смотрю, обнаглели…»
   Я объяснял себе поведение Горшкова положением за границей, где всё на виду и каждый шаг может стать поводом для последующего обсуждения, в котором арбитром будет Триер. Я ещё не знал, что коридоры власти приглашали Триера наверх, и по возвращении он незаслуженно и молниеносно вознесётся высоко-высоко.
   Потом мы отправились в Лувр. В воскресенье в Лувре, как и в других музеях, вход свободный. Велик и наплыв туристов в этот день. Одни прибывают сюда в огромных автобусах, другие своим ходом, нередко с ребенком за спиной. Пространство между крыльями Лувра было в те дни огорожено, там создавал свою пирамиду И. М. Пей, и мы вошли в музей со стороны набережной.
   У входа на лестницу дежурный проверял сумки. Что он искал? Фотографировать в залах музея разрешено, выходит, не фотоаппараты. Нельзя, оказывается, вносить, например, пакеты из пластика. Поток посетителей велик, и создается особая атмосфера, губительная для картин. Но мы при входе тогда недоумевали: что же он ищет?
   Вошли мы, видно, нестандартно, не так, как намечен осмотр. На первой лестничной площадке стояла бронзовая Виктория. Она была, должно быть, не особенно известна. Крылья ее были устало опущены, и она задумчиво чертила на щите копьем, может, подводя очередной победный итог, подсчитывая цену победы; возможно, это была пиррова победа и нечему было радоваться. Мы поднялись ещё выше и вступили в свой первый зал. Был он высок, выкрашен под потолок в бордовый цвет, стены в полотнах: Давид, Давид, Давид. Мы вошли в зал и уперлись в «Большую одалиску» Энгра, надменно взиравшую на нас со стены.
   Потом это стало как бы традицией – входить от усталой, не очень признанной Победы и первым делом встречаться с Большой одалиской Энгра. Картина эта – сравнительно невелика, с оконный проём. Спиною к зрителям, неестественно повернув голову, лежит обнаженная женщина. Она неподвижна, статична, предельно холодна и с равнодушием смотрит на толпу. Сама она остается в прошлом. Ее загадочный кукольный взгляд казался мне глубже выражения Моны Лизы, которая выставлена через несколько залов, неподалеку, а через несколько кварталов вдоль Сен-Дени стояли современные одалиски, ловя взгляды проходящих мужчин: «Уи?», «Ва?»
   Не мы, казалось, разглядывали Большую Одалиску, а она нас. Мы будто в фокус попали, где перемешаны время и место, и всё завязалось общим узлом. И Энгр играл в оркестре города Тулузы, потом там же солировал, потом стал учеником Давида.
   Картины, картины, вереницы картин. Горшков вдруг сказал с удручающей деловитостью: «Я в этом вопросе на коне…», – и повёл Триера по Лувру, точно по КИСу[3] почётного визитера, объясняя по ходу содержание и символику картин. Триер спрашивал и старался запомнить, а я отстал. Находясь в окружении шедевров живописи, мне хотелось остаться с ними один на один.
   У Моны Лизы ворочалась, не иссякая, толпа. Вспыхивали блицы. Одни прижимали к ушам разовые диктофоны, другие слушали нанятых экскурсоводов. Стекло картин мешало, и нужно было отыскать удобную точку. Туристы стойко переносили трудности. Так велика ещё вера в уникальность и славу картины. Известно, правда, из газет Швейцарии, что в сейфе банка Лозанны заключена выдающаяся пленница – вторая «Джоконда». И в Лувре есть сведения, что Леонардо да Винчи нарисовал два портрета, и скрытый двойник может пошатнуть сегодняшнюю исключительность луврской Моны.
   На лестничной клетке вытягивала знаменитый свой торс Ника Самофракийская. Такой собственно я её и представлял: сильное тело, удивительной красоты грудь (грудная клетка), узкие бедра. Вся она – сила и порыв. Только выглядела она здесь не так, как на носу корабля, а словно церквушка, стесненная многоэтажками зданий. Я походил, посмотрел и, пользуясь здешними свободами, забрался на выступ у лестницы, и Ника эффектно открылась мне.
   Воспитанный на иллюстрациях, я проскочил было мимо Пуссена. Шедевры прошлого мне представлялись в виде огромных полотен, соизмеримых со славой автора. А тут Никола Пуссен в огромном длинном и самом красивом зале висел где-то посредине целой серией картин размером не больше рабочего чертежа.
 
   Я не знаток и не ценитель живописи. Мне по душе больше фотография. И Пуссен привлекал меня больше как человек необычной судьбы. Он был, мне кажется, сродни Александру Иванову, который жил в той же Италии два века спустя. И тот и другой творили для родной страны, находясь вне её, и были реформаторами живописи, при жизни не признанными у себя. В бальзаковском «Неведомом произведении искусства» героем тоже оказался Пуссен, но названный так в честь великого Пуссена.
   Итак, я считал, что живопись по большому счёту просто не для меня.
   Со мной она сосуществует как бы сама по себе, не задевая и не тревожа, а просто доказывая, что существует искусство, но менее яркое, чем сама жизнь, а потому требующее снисхождения. Но вот, листая иллюстрированное издание энциклопедического словаря «ПтиЛарус», в картинках, отобранных Ларусом, я открыл созвучную мне красоту. Картины словно поднимали меня и звали в полет вместе с человечеством.
   В дальнейшем с Лувром так и повелось: торопливо входишь по неглавной лестнице мимо скромной задумчивой Виктории, поздороваться с Одалиской, к утопленнице, а потом ко всему, чего душе угодно, например в античный отдел, где в одной из маленьких проходных комнат Венера Милосская, и постепенно обходишь её темное тело, чтобы непременно найти свою точку обзора. Или в рубенсовский зал, где огромные заказные полотна Марии Медичи, перекочевавшие сюда из Люксембургского сада… или…
   В тот день наша общая встреча группы была назначена у Нотр-Дам. Выскочив из Лувра, я торопливо сделал несколько снимков, и мы спеша отправились на рандеву. Триер безапелляционно изрекал, а мной хороводил бес, и я, не бывая здесь ни разу, повёл, как Сусанин группу, всех. Я рисковал. Мы опаздывали. Я понимал, сколько будет крику, приди мы не туда, но смело командовал: «направо, налево, налево», – и все трусили за мной следом. На присоборную площадь я вывел тогда всех самым оптимальным путём.
   Мы бродили потом по эспланаде Инвалидов. Было пусто вокруг, далеко впереди подростки выгуливали огромных псов, в стороне на скамье под деревьями целовались лесбиянки. Триер и Лёня Горшков улеглись на газонную траву и закурили.
   – Ложись, – скомандовал мне Триер.
   – Нет, – возразил я, словно совершал акт гражданского мужества.
   Бесцеремонность Триера рождала во мне страсть противоречия:
   – Я и дома на траве не лежу.
   Между тем «старшие товарищи» не обращали внимания на меня. Они лежали и курили, образуя живописную группу «Перекур на траве». Триер вдруг взглянул с недоумением на меня, как будто комар об особом мнении объявил или зафилософствовал вдруг.
   Потом мы прошли по мосту Александра Третьего до Пти– и Гран-пале. Афиша на нём извещала о выставке мраморных и восковых скульптур: от шестиметровой святого Михаила до тридцатисантиметровой купальщицы.
   Триер постоянно изрекал, я возражал. В конце концов мы надоели друг другу.
   – Пока, – объявил Триер, отправляясь в гостиницу, а мы пошли с Леонидом по Елисейским полям и, так как дело было к вечеру, в конце концов очутились на набережной Нью-Йорка, у моста, где, применяя подручные средства, пристроив на парапете камеру, сфотографировали, умещая в кадр, светящуюся Эйфелеву башню.

Дни и ночи

   Отсюда, из парижского далека, тулузская жизнь выглядит провинциальной. Это касается и гостиничного интерьера: обои прямо под потолок, их крупный рисунок, свет где-то в стороне, а не над рабочим столом, отсутствие телевизора в номере. В Тулузе телевизор был общий, один, в коллективной просмотровой, а здесь индивидуальный, в номере.
   Его включали проснувшись, хотя можно было смотреть всю ночь или в безвременье под утро, когда повторялись зацикленные новости. Важна для нас и синоптическая карта. Она не требует перевода. Местами на ней чернели тучи с пролившимся дождем и облака, из-за которых выглядывало солнце именно в той степени, в какой прогнозировались солнце и облака. Рядом стояли цифры температуры воздуха. Как правило, карту комментировали молодые женщины. Ведущие с ними весело шутили, и погода подавалась легко и весело. Затем начинались последние известия. Раз среди них мелькнуло знакомое: Земля из космоса, ажурная ферма, уходящая в космическую темноту, а рядом неуклюжие фигурки в скафандрах.
   Что это было? Проведенный уже после нашего отъезда выход или прежние кадры? В целом «Маяк» готовился в ошеломляющем темпе. В начале 1985 года согласовывались его стратегия и планы. В мае очередной экипаж уже знакомился с аппаратурой, а через месяц она уже ушла на орбиту.
   Так что же было теперь? Ведь планировался ещё один дополнительный выход в открытый космос. Неужели его провели теперь без меня? Мы расспрашивали французов. Но нет, это просто была ретроспективная передача. Вспоминали трагедию «Челленджера», наш выход, и в итоге изрекалось лестное: в настоящее время только Советский Союз выводит людей в космос.
   Трагедия «Челленджера» оставалась у всех в памяти. В начале года один из четырех американских челночных кораблей «Челленджер» взорвался на глазах потрясенных зрителей через минуту после старта.
   «Челленджер» означает – «бросающий вызов». В справедливости его названия никто не сомневался. Рональд Рейган после третьего полета так поздравил экипаж, взлетевший и приземлившийся в ночное время: «Ваш полёт еще раз продемонстрировал надежность и пригодность космических челноков для любых работ в космосе».
   «Сегодня утром между 72-й и 75-й секундами после запуска, – сообщили американские агентства, – челночный космический корабль „Челленджер” превратился в гигантский огненный шар и взорвался. Семь членов экипажа, в числе которых была Криста Маколифф из города Конкорд, штат Нью-Гэмпшир, по всей вероятности, погибли. Обломки космического корабля, стоившего 1,1 миллиарда долларов, рухнули в Атлантический океан приблизительно в милях от космодрома, расположенного на мысе Кеннеди…»
   Астронавт Джудит Резник с Кристой Маколифф – финалисткой конкурса «Учитель в космосе» – составляли женскую часть экипажа. В ходе этого полета планировалось запустить и снова взять на борт челночного корабля ИСЗ, который должен встретиться с кометой Галлея. Намечался вывод и спутника связи, который стал бы частью коммуникационной системы корабля.
   Криста Маколифф готовилась провести два урока по 50 минут из космоса, которые бы транслировались для сотен школ. И вот она погибла на глазах отца, матери, мужа, детей, третьеклассников её класса.
   По трагической случайности искорёженный осколок «Челленджера», поднятый после катастрофы с океанского дна, имел надпись «Аварийный выход». Но выхода не было.
   Трагедия разразилась именно в тот день, когда Америка добилась выдающегося космического достижения. Автоматический «Вояджер-2» через восемь с половиной лет полета передал на Землю уникальные снимки Урана. На борту «Вояджера» имеется визитная карточка землян – золотая пластинка, послание разумным обитателям космоса. Из-за катастрофы в пилотируемых полетах Америки первоначально был объявлен полугодовой перерыв, но затем последовали взрывы ракет «Титан-34Д» и «Дельта», повлекшие за собой длительный перерыв – на всё время нашего проекта.
   Этот год всем раздавал непереносимые удары. О событиях в Чернобыле я узнал на первомайской демонстрации. Впрочем, толком никто ничего не знал. Мы шагали мимо праздничной трибуны подмосковного городка, кричали «ура» в ответ на здравицы в честь покорителей космоса и вполголоса обсуждали событие, масштабы которого тогда никто не представлял. Много позже будет заявлено: «Мы пережили атомную войну…», а тогда, в мае 1986-го наши газеты наводили, как говорится, тень на плетень.
   «Правда» напечатала заметку «Пожар на английской АЭС». В эти же дни на пресс-конференции для журналистов в пресс-центре МИД упоминалась авария в США в 1979 году и было сообщено, что 26 апреля в 1 час 23 минуты на четвертом блоке Чернобыльской АЭС произошла авария с частичным разрушением активной зоны реактора. «По результатам систематического контроля радиоактивного загрязнения местности на территории Украинской, Молдавской, Белорусской ССР уровень радиации не превысил нормы радиационной безопасности, установленной МАГАТЭ и Минздравом СССР».
   В своих посмертных записках академик В. А. Легасов писал: «…мне тогда и в голову не приходило, что мы движемся навстречу событию планетарного масштаба, событию, которое, видимо, войдет навечно в историю человечества, как извержения знаменитых вулканов, гибель Помпеи или что-нибудь близкое к этому…
   …Когда мы подъезжали к станции, поразило небо. Уже километров за 8-10 до неё было видно малиновое зарево… Начались облёты, внешние осмотры состояния 4-го блока. В первом же полёте было видно, что реактор полностью разрушен, верхняя плита, герметизирующая реакторный отсек, находилась почти в вертикальном положении… Из жерла реактора постоянно истекал белый в несколько сот метров высотой столб продуктов горения, видимо графита, а внутри реакторного пространства было видно отдельными крупными пятнами мощное малиновое свечение…»
   Беда была где-то рядом и чудом не коснулась Москвы. Сотрудники института Патона привозили на обуви киевскую пыль, заставляющую бешено щёлкать счётчики. На нашем Митинском кладбище появились ряды безымянных могил, и только позже возникла временная надпись: «Здесь покоятся люди, которые приняли на себя удар ядерной стихии». Шесть пожарных, девятнадцать работников атомной станции, две женщины из невоенизированной охраны. На памятниках короткие, иногда двухнедельные интервалы жизни после взрыва.
   В юности я обожал философию. Затем всё это ушло, и теперь образцом литературы и мировоззренческого пророчества я принимаю, например, «Пикник на обочине» Стругацких. В «Пикнике» всё задевает: и сам факт посещения Земли, оказавшейся на обочине звездной дороги, и фигура сталкера, проникающего в Зону Посещения. И невольно думаешь, что все мы – сталкеры, выносящие из зоны в меру сил для человечества.
   Здесь, в Париже, в переплетении скучных улиц неподалеку от французского Министерства обороны я наткнулся на странную афишу на голой стене с одиноким деревом и человеком, лежащим под ним на траве, а дальше пространный перечень стран и фирм – участников производства фильма и субсидирования. С моим французским я перевел тогда «Жертва», хотя название нового фильма Тарковского было – «Жертвоприношение».