Извозчичья пролетка доставила их к ахенскому вокзалу минут за десять до прихода поезда. Дурнов как штатский отправился за билетами, а военные остались в привокзальном сквере, чтобы без суеты и спешки выкурить по малой сигарке.
   И тут Муравьев увидел… Нет, не увидел, а ощутил приближение чего-то необыкновенного, неизъяснимого. Такое чувство было у него уже однажды, в день коронации императора Николая Павловича, когда он, шестнадцатилетний воспитанник Пажеского корпуса, только-только получивший чин фельдфебеля, стоял в почетном карауле на пути следования императорской четы и многочисленной свиты в Успенский собор Московского Кремля, где по традиции венчались на царство все Романовы. В Москве в тот день находились тридцать восемь его товарищей по корпусу, и каждому великий князь Михаил Павлович, с недавних пор заведовавший всеми военно-учебными заведениями, вручил памятные серебряные медали с профилем молодого императора, но в почетный караул были назначены только тринадцать камер-пажей, лучшие воспитанники выпускного класса. Николаша очень этим гордился и, стоя на посту, тянулся изо всех сил, чтобы казаться выше своего невеликого роста и более соответствовать выпавшей на его долю торжественной миссии. Августовское солнце палило немилосердно, телу в суконном серо-зеленом мундире было тесно и душно, голова под форменной шляпой взмокла, правая рука, вертикально державшая шпагу с эфесом на уровне груди, так и норовила опуститься, но юноша терпел, от напряжения почти не видя неторопливо проплывавшие мимо фигуры сановников. И вдруг… сердце как бы остановилось, потом забилось часто-часто, Николашу охватило предчувствие сладкого ужаса, он зажмурился и вслед за тем сразу распахнул вмиг прояснившиеся глаза. И совсем близко увидел веселую улыбку ослепительно красивой юной женщины. Левой рукой она обмахивалась небольшим страусовым веером, а под правую ее поддерживал сам великий князь Михаил Павлович.
   «Супруга, – понял Николаша. – Великая княгиня Елена Павловна…»
   Он поймал ее смеющийся взгляд и невольно улыбнулся в ответ.
   – Какой славный юноша! – сказала она мужу.
   – Кто? – обернулся Михаил Павлович и сверху вниз – был на голову выше – посмотрел на Николашу. – А-а, это – Николай Муравьев. – Великий князь славился великолепной памятью: став шефом лейб-гвардии Московского полка, он быстро запомнил в лицо и по именам не только офицеров, но и нижних чинов. А теперь еще и показал, что ему достаточно одного взгляда: ведь он видел Николашу только во время вручения медали.
   Камер-паж похолодел: он был наслышан о грубой солдафонской натуре великого князя и понятия не имел, как тот расценит столь фамильярный обмен улыбками с ее императорским высочеством. И, наверное, все его чувствования столь явно отразились на лице, что Михаил Павлович неожиданно фыркнул, отвернулся и, отходя, сказал юной жене:
   – Усердием не обделен. Если хочешь, он будет твоим камер-пажем.
   – Хочу, – долетело до Николаши. Он не поверил своим ушам, но – пришлось, потому что Елена Павловна, удаляясь, еще раз обернулась и помахала ему пушистым веером.
   С того дня великая княгиня то и дело оказывала покровительство своему избраннику: начиная с определения после окончания Пажеского корпуса прапорщиком в любимый императором Николаем Павловичем лейб-гвардии Финляндский полк и во множестве других случаев. А Николай Муравьев, когда бы ни бывал в Петербурге, непременно наносил визит признательности своей благодетельнице; всегда стесненный в средствах, поскольку жил только на жалованье офицера, порою на последние деньги покупал ей букет цветов. И, принимая сей скромный дар, великая княгиня вряд ли догадывалась, что это еще и тайный знак обожания рыцарем своей дамы сердца. Неслучайно, дослужившись до генерала, отмеченный ранами и наградами, за девятнадцать лет ни на одну женщину не обратил пристального мужского внимания. Нет, разумеется, монахом он не был, а когда служил начальником отделения Черноморской линии, у него некоторое время постоянно жила одна особа, выдававшая себя за родственницу, но это было всего-то удовлетворение требований естества. И лишь теперь…
   Когда мимо куривших в привокзальном сквере офицеров быстрым шагом прошла девушка без шляпки, Муравьев не успел увидеть лица, заметил лишь, что в ее правой руке была небрежно свернутая, можно сказать скомканная, газета, крепко зажатая в кулачке. Ему буквально бросился в глаза именно этот побелевший от напряжения кулачок. И еще: должно быть, не случайно она шла под палящим солнцем простоволосая, без зонтика, что на курортах не приветствуется, и дамы, не говоря уже о юных девушках, тщательнейшим образом блюдут этот неписаный закон. Значит, она второпях выскочила на улицу, не думая о том, как выглядит в глазах окружающих, да и видела ли она окружающих? Он почувствовал, как тревожно защемило сердце, и пошел за ней. Голицын окликнул – генерал не отозвался, не оглянулся, похоже, даже не услышал.
   – Куда это он? – спросил подошедший с билетами Дурнов.
   Голицын пожал плечами:
   – Кажется, наш генерал пошел в атаку…
   – Без сабли? – пошутил завзятый ловелас.
   Поручик продолжил шутку:
   – В такой диспозиции сабля – только помеха, – но тут же добавил задумчиво и серьезно: – Однако что-то здесь не так…
4
   …Катрин шла по зеленой улице Ахена, не оглядываясь и сквозь слезы ничего не видя вокруг. Совсем недавно, каких-то полчаса назад, жизнь была прекрасна, мир – ярко-солнечный и распахнут широко-широко. Теперь он сузился и сжался до серого тротуара под серыми деревьями; навстречу промелькивали серые тени с серыми лицами под серыми зонтами; откуда-то долетел и потянул к себе пронзительно-серый гудок локомотива железной дороги.
   Катрин свернула с оживленной улицы в переулок, вьющийся между игрушечными домиками, утопающими в садах, и через минуту вышла к невысокой насыпи железной дороги, вдоль которой бежала натоптанная тропинка. Здесь Катрин остановилась и поглядела в одну, затем другую стороны. Она вспомнила, что где-то читала, как крестьянская девушка, обманутая возлюбленным, бросилась под поезд.
   Вдалеке из-за поворота показался тупой лоб локомотива под высоким перевернутым конусом трубы, равномерно выбрасывающей клубы черного дыма. Катрин пошла ему навстречу. Слезы ее высохли: с прежней жизнью надо было кончать, а для этого…
   Локомотив загудел, выбросив струю белого пара. Из окна почти по пояс высунулся машинист в черной куртке и черном кепи. Он размахивал руками и что-то кричал. Катрин сделала шаг в сторону, как бы успокаивая машиниста, но, когда до передних колес оставалось не больше трех-четырех метров, метнулась на рельсы…
5
   Муравьев отставал от девушки сажени на полторы, не больше. И всю дорогу ему казалось, что совершенно непонятным образом он ощущает ее нервную взволнованность. Впрочем, некогда было удивляться открывшимся способностям – ни на секунду не отпускало напряжение от ожидания опасности. И в последний момент он рванулся в невероятном прыжке, левой, здоровой рукой ухватился за складки платья, выдернул девицу буквально из-под набежавших колес, и они кубарем покатились с насыпи.
   Нарядные вагоны, постукивая на стыках рельс, катились мимо, из раскрытых окон выглядывали пассажиры, что-то кричали, а Муравьев, даже лежа на грязной щебенке, все боялся выпустить из пальцев скользкий шелк. В груди медленно плавился ледяной кусок ужаса от сознания, что мог бы не успеть.
   Девушка лежала ничком, не шевелясь: наверное, была в обмороке. В правой руке, откинутой тыльной стороной к земле, по-прежнему зажата газета: ветерок шевелил надорванный край.
   Муравьев осторожно перевернул спасенную на спину. Она дышала судорожно, со всхлипами, но глаз не открывала. Даже, как он заметил, прижмуривалась. Может, ей было стыдно за свой поступок и она по-детски старалась отдалить момент встречи взглядом со своим спасителем. Лицо не пострадало – и то хорошо, а грязные пятна на лбу и щеках – это от пыльной щебенки.
   Что же толкнуло ее под страшные колеса локомотива? Уж не в газете ли кроется жестокая причина? Похоже, горе, слепое горе толкало ее вперед и вперед и вытолкнуло, наконец, на железную дорогу.
   Девушка глубоко вдохнула, закашлялась и, повернувшись набок, зарыдала. Муравьев гладил ее по плечу и приговаривал по-русски:
   – Все в порядке, милая… все в порядке…
   Не поворачивая головы, она протянула ему газету. Это оказалась парижская «Монд», развернутая на странице, где в траурной рамке были напечатаны в несколько колонок имена и фамилии французских солдат и офицеров Иностранного легиона, погибших в сражении под Эль-Баядом. Муравьев знал, что в песках Западного Алжира идут кровопролитные бои с войсками мятежника Абд-эль-Кадира.
   – Кто? – спросил он уже по-французски.
   – Лейтенант Анри Дюбуа, – донеслось сквозь всхлипывания.
   Муравьев нашел это имя в первой колонке, вздохнул:
   – Ваш родственник?
   Девушка вытерла слезы и попыталась встать. Муравьев поддержал ее и поднялся сам. Они принялись отряхиваться.
   – Ваш мундир… он весь в грязи…
   – Да и ваше платье не лучше…
   Она посмотрела на него и слабо улыбнулась. У Муравьева все внутри оборвалось: девушка и без того была очаровательна, а улыбка, даже столь беглая, осветила ее глаза, губы, щеки, растрепавшиеся темные волосы, и вмиг это лицо заслонило все прошлое, даже преклонение перед великой княгиней Еленой Павловной. Он понял, что его жизнь с этой самой минуты полностью принадлежит ей, незнакомой юной француженке.
   – Позвольте представиться: генерал-майор Николай Муравьев.
   – Так вы – русский!
   Муравьев молча наклонил голову.
   – А меня зовут Катрин де Ришмон. – Она вздохнула, и глаза ее снова наполнились слезами. – Анри Дюбуа – мой кузен. Мы… мы любили друг друга…
   – Потерять любимого – это, конечно, очень тяжело. Примите мои соболезнования. Но… это совсем не значит, что и вы должны уйти из жизни… да еще таким ужасным способом.
   Катрин удивленно взглянула на него:
   – Я и не хотела уходить из жизни. Расстаться с прежней – да, собиралась, но вы помешали. Теперь мне с ней не расстаться…
   – Тогда я ничего не понимаю! Вы же бросились под поезд!
   – Ничего подобного! – Катрин взглянула в растерянные глаза «спасителя» и грустно улыбнулась. – Когда у нас в Гаскони проложили железную дорогу, Анри как-то сказал мне: если хочешь покончить с прошлым, надо перескочить через рельсы перед самым поездом, и поезд отрежет это прошлое. Вот и я хотела…
   – Но это же очень опасно! Стоило ли так рисковать!
   Катрин глубоко вздохнула:
   – Per crucem ad lucem, как говорит наш духовник, патер Огюстен. Он любит патетику.
   – А что это значит? – Муравьев не понимал латынь.
   – Через страдания – к свету! – усмехнулась девушка.

Глава 3

1
   Выходя из гостиной, генерал в который раз подивился природной деликатности поручика Вагранова. Он конечно же слышал музыку и пение и, постучав, не стал вламываться с докладом в покои, как на его месте поступили бы многие адъютанты дворянского происхождения. И сейчас он стоял по правую сторону двери – крепкий, среднего роста офицер с грубоватым обветренным мужественным лицом, которое очень молодили небольшие пшеничные бакенбарды и такие же усы. «Крестьянский сын, мой верный наперсник», – с удовольствием подумал Муравьев.
   Увидев генерала, поручик встал по стойке «смирно», но без угодливого усердия:
   – Здравия желаю, ваше превосходительство!
   – Здравствуй, Иван Васильевич. Что ты чинишься к месту и не к месту? Когда нет посторонних, зови меня по имени-отчеству.
   – Слушаюсь, ваше превосходительство!
   Муравьев засмеялся, махнул рукой, спросил благодушно:
   – Ну что там у тебя?
   – Николай Николаевич, там полицейские пьяных привели…
   – Что?! – вскинулся Муравьев. Благодушие на лице мгновенно смыло багровой волной. – На часах еще десяти нет, а в городе уже пьяные!
   Оттолкнув Вагранова, он устремился к выходу.
2
   С пьянством у генерала были, можно сказать, особые отношения.
   Его первая отставка из армии после Польской кампании и четырех-месячного лечения болезней, накопившихся за четыре года военной службы (а он с детства, по причине хрупкости сложения и слабости здоровья, был подвержен всяческим простудам и воспалениям), привела к тому, что отец потребовал от него вступить в управление имением Стоклишки. Это имение в Виленской губернии пожаловано было императором своему статс-секретарю в пожизненное пользование. Сам Николай Назарьевич тоже вышел к тому времени в отставку с должности начальника личной Его Императорского Величества канцелярии и осел со второй женой Елизаветой Антоновной, урожденной Моллер, и тремя их дочерьми в своем селе Покровском, неподалеку от Шлиссельбурга. Он успешно занимался сельским хозяйством и полагал, что кто-либо из сыновей должен приложить свои силы к основательно запущенным Стоклишкам. Но свободным на тот момент оказался лишь самый старший – Николай; второй сын Валериан, недавний выпускник Пажеского корпуса, успешно продолжал военную службу в чине поручика, младшему, Александру, исполнилось только одиннадцать, он учился в Лицее.
   Пришлось двадцатидвухлетнему штабс-капитану в отставке впрягаться в помещичью лямку. Четыре года он старательно, как ему всегда было свойственно, тянул ее, но Бог, наверное, все же предназначал его для других трудов: на сельском поприще, не в пример военной службе, успехов не предвиделось. Из лета в лето Николая преследовали неудачи: неурожаи, обильные дожди, растущие долги (отец требовал отдавать ему накопленные неимоверными трудами деньги, все до копейки). В письме брату Валериану он жаловался с непривычной для его энергичной натуры тоской: «…все мои дела, все мои отношения, все мои обстоятельства, намерения, виды и расчеты так спутались, так затмились – и все мне на беду, все мне на горе, на неприятные хлопоты, – что я начинаю терять и терпение, и философию, и энергию…» Тогда-то он и познал, что такое безоглядное пьянство. Нет, конечно, он и раньше не прочь был распить бутылочку хорошего вина в офицерской компании; были случаи, что и перебирал, но – каждый день до полного затмения, да и не вино, на которое не было денег, а вонючую деревенскую сивуху – увольте! Это было противно его уму, натуре, и тем не менее…
   Не однажды с содроганием душевным вспоминал Муравьев тот поздний октябрьский вечер, когда скакавший в Вильно по служебным делам брат Валериан заехал переночевать в отцовское имение. Поручика никто не встретил, поскольку в большом барском доме слуг почти не было – кухарка и камердинер Флегонт, крепостной Николая Назарьевича, отряженный к сыну с самого первого дня его службы в полку, давно спали. Валериан, не раз бывавший в Стоклишках и знавший, кто где обретается, сам разбудил конюха и сдал ему коня. Потом, звеня шпорами и, как ни странно, нигде ни за что не зацепившись в кромешной темноте, добрался до комнаты старшего брата.
   Николай сидел за столом, на котором горела единственная свеча в медном подсвечнике и стояли ополовиненный штоф толстого зеленого стекла и несколько тарелок – с квашеной капустой, солеными огурцами, жареной с мясом картошкой. В руке его посверкивала гранями большая хрустальная рюмка. Николай только что выпил и задумчиво вертел ее в пальцах. Увидев Валериана, он вскочил, опрокинув стул, нетвердо шагнул навстречу и припал к груди брата, обнимая его обеими руками. Потом поднял лицо – Валериан был выше на полголовы, – и они расцеловались. От Николая густо пахнуло сивушными ароматами.
   – Как я рад!.. Как я рад!.. – повторял он, помогая брату снять «николаевскую», с пелериной, подбитую кроличьим мехом шинель. Суконный, с опушкой, кивер Валериан небрежно кинул на диванчик у стены.
   Николай достал из настенного шкафчика еще одну рюмку, тарелку, вилку, устроил брата за столом. Хотел плеснуть из штофа, но Валериан остановил его:
   – Что ты пьешь всякую гадость?! – и вынул из внутреннего кармана шинели плоскую фляжку. – У меня тут арманьяк…
   Выпили по рюмке пряно пахнущей маслянистой жидкости – от удовольствия даже в носу защипало; Валериан в отсутствие лимона и сыра закусил огурцом и картошкой. Николай закусывать не стал, покрутил лобастой головой:
   – Стоило нектар переводить! Я уж лучше самогончику…
   – Не узнаю тебя, брат, – удивленно протянул Валериан. – Видно, частенько прикладываешься к штофу, коли у тебя с сивухой столь фамильярные отношения. Спиться не боишься?
   – Боюсь, – мрачно признался старший брат. – А что прикажешь делать, мой любезный Валера, ежели на каждом шагу терплю поражение за поражением? Вот – осыпалась пшеница, потому что нет денег, чтобы нанять крестьян на уборку. Ты же знаешь: крепостных в Стоклишках нет, а своих, из Покровского, папенька не дает… Коров никто не хочет брать в аренду, поскольку масло и разные там творог и сметана на рынке все дешевеют и дешевеют. Кому охота за гроши спину гнуть?! – Николай дрожащей рукой налил из штофа в свою рюмку, опрокинул в рот, выдохнул и бросил туда же щепоть капусты. Прожевал, глядя на дрожащий огонек свечи. Валериан молчал. Брат тяжело вздохнул. – А в казну платить очередной взнос – это полторы тысячи рублей, где их взять?! Ты знаешь, я давно уже похож на Сизифа с его камнем. Качу-качу его в гору, а он – рраз! – и вниз… И ко всему еще – полнейшее духовное одиночество!
   – Жениться тебе надо. Двадцать восемь лет уже…
   – Ага! Ты вон женился. Сколько я тебе советов давал, как строить отношения с родителями невесты, каждый день писал – а что толку? Папенька наш сказал: нет! – и все усилия пошли прахом… Да и не нравится мне никто.
   – Знаю, знаю, кто у тебя на сердце. – Валериан налил себе арманьяку, а брату – мутноватой жидкости из штофа. Встал. Николай тоже поднялся. – За здоровье великой княгини Елены Павловны!
   Выпили, сели.
   – Все, все мне опротивело! – Николай так резко стукнул рюмкой по столу, что у нее отвалилась ножка. Удивленно посмотрев на обломки, отодвинул их в сторону. – Представляешь, Валера, мне даже сны стали сниться препротивные. Вижу мертвых в гробах, все они полусгнившие и смотрят на меня… Поля вижу, засеянные сгнившей пшеницей… И люди вокруг меня, незнакомые, злобные… Раньше я мог сказать «что будет, то будет» и оставался спокоен в любых передрягах, а теперь постоянно предвижу худое, и все – представляешь? все! – сбывается.
   Валериан с изумлением смотрел на старшего брата – у того по щекам текли слезы. Николай двумя ладонями вытер их и по-детски шмыгнул носом:
   – Вот такие дела, брат: горюю и во сне, и наяву. Только бутылка и утешает…
   – Надобно тебе вернуться на службу. Попросись к Головину. Он теперь военный губернатор Варшавы.
   – Писал мне Евгений Александрович, приглашал…
   Николай познакомился с генерал-лейтенантом Головиным во время Турецкой кампании. Лейб-гвардии Финляндский полк, в котором Муравьев начал службу прапорщиком по окончании Пажеского корпуса, после взятия крепости Варны был отправлен обратно в Россию, но подпоручик Муравьев остался по причине болезни. А честно говоря, ему страшно хотелось поучаствовать еще и во взятии второй важнейшей турецкой крепости – Шумлы. Тут его приметил начальник 19‑й пехотной дивизии, только что назначенный генерал-губернатором Варны, и взял к себе в адъютанты. Следует сказать, что юный подпоручик вовсе не желал быть «паркетным офицером»: он принимал живейшее участие в десантной операции в Бургасский залив, командовал взводом при взятии Сизополя и более чем исполнил свою мечту при штурме Шумлы – был в числе первых врывавшихся на три последних редута крепости. Теперь же он впервые вникал в дела гражданского и военного управления Варной. Причем со всей тщательностью, хотя и не был уверен, что эти знания и умения когда-нибудь могут пригодиться.
   Не забыл Головин про своего адъютанта и в Польскую кампанию, когда был назначен командиром 26‑й пехотной дивизии. Живой ум, дипломатическая гибкость, проявленная юным порученцем в переговорах с командирами мятежников, стремление доводить любое дело до конца, мягкое отношение к солдатам и строгое, даже жесткое, блюдение чести офицера – все эти черты Муравьева оказались настолько близки чаяниям генерала, что он относился к Николаю, как к родному сыну, тем более что сына-то как раз у него и не было. Он весьма сожалел, что адъютант ушел в долгий отпуск, а потом и вовсе в отставку, но из виду его не выпускал, ведя хоть и не оживленную, но регулярную переписку.
   – А ты что решил? – отвлек брата от размышлений Валериан.
   – Да не решил я… Военной должности у него нет, обещает протекцию по гражданской части. Но это противно и моим правилам, и моему честолюбию – ты же знаешь, сколь оно у меня обширно. По моему разумению, лишь военный путь обещает рано или поздно возвышение, а на гражданской службе замараюсь сослужением со всякими канальями, унижу себя не только в глазах общества, но и в своих собственных…
   – А здесь ты погибнешь!
   – И то верно, брат, – вздохнул Николай. – Печень стала побаливать. Волей-неволей, а придется прислониться к Варшаве.
   …Муравьев стал чиновником особых поручений в комиссии народного просвещения Царства Польского, но пробыл в этой должности очень недолго. Головина назначили командиром отдельного Кавказского корпуса, и Муравьев не пожелал ни дня служить после его отъезда. Он вернулся в Стоклишки и еще сильнее затосковал по деятельной военной службе. Писал военному министру прошения о возвращении в армию, а именно – на Кавказ, где в то время от Каспийского до Черного моря кипела война с горцами. И 27 апреля 1838 года определен был в чине майора к генералу от инфантерии Головину офицером для особых поручений.
   Провоевав под началом Головина два года в Дагестане и Чечне, получив серьезное ранение при штурме неприступной крепости Шамиля, тридцатилетний подполковник Муравьев был назначен на должность начальника отделения Черноморской линии, в связи с чем произведен в полковники. В состав отделения входила Абхазия – девять крепостей и укреплений, защищаемых линейными батальонами. Большая самостоятельность и несравнимо бóльшая ответственность в строительстве укреплений и организации экспедиций против немирных горских племен, при извечном муравьевском честолюбивом стремлении выкладываться полностью и того же требовать от подчиненных, в первую очередь от офицеров – а они не упускали случая пожаловаться на нового начальника командующему Черноморской линией генерал-лейтенанту Раевскому, – все это не однажды подводило полковника к нервному срыву. А лучшее лекарство от срыва – алкоголь. Отрезвил его, как ни странно это звучит, пьяный скандал, устроенный им подполковнику Филипсону, прибывшему по приказанию Раевского из штаба линии с инспекционными целями. Штаб находился в Крыму, в Керчи, в курортных, по мнению Муравьева, условиях, и офицеры его чувствовали себя отнюдь не на кровопролитной войне, которую несли на своих плечах начальники отделений и их подчиненные. Накануне приезда Филипсона непокорные джигеты вырезали маленький гарнизон одной из башен; Муравьев был страшно расстроен, выпил лишнего и, когда подполковник поинтересовался успехами в покорении особенно воинственных убыхов – а успехи были, и немалые, за что вскоре Муравьеву был высочайше пожалован чин генерал-майора, – начальник отделения вспылил и выложил инспектору все, что думал о штабе, командовании линии, самих инспекциях и прочая, и прочая. Надо отдать должное Григорию Ивановичу Филипсону: он ценил и уважал Муравьева как хорошего администратора, скоро и усердно справлявшегося с делами своего отделения, и не стал докладывать наверх о случившемся. Сам же Николай Николаевич последующие два-три дня стыдился встречаться с подполковником и дал себе зарок никогда и ни при каких обстоятельствах не выпивать больше одной рюмки водки или бокала вина.
   Зарок свой он не нарушил ни разу. Более того, обнаружил в себе душевную потребность бороться с пьянством как со вселенским злом. Она особенно укрепилась после того, как по возвращении с заграничных минеральных вод его перевели в министерство внутренних дел и направили с ревизией в Новгородскую губернию. Вот где и пригодились знания и умения, полученные в Варшаве, вкупе с природной муравьевской тщательностью. Губерния была бедная, и бедность эта происходила не только от скудости земли или беспорядков в гражданском управлении, но и от повсеместного запустения из-за неумеренного пьянства. И потому одним из своих первых распоряжений по вступлении в должность тульского гражданского губернатора и военного губернатора Тулы (назначение состоялось 16 июня 1846 года) он ограничил время продажи спиртного в Туле и уездных городах. Нарушителям грозило суровое наказание.
3
   На нижних ступеньках высокого крыльца двухэтажного губернаторского дома в мундире и при шпаге стоял полицмейстер. Всем своим видом он был устремлен вверх, к парадному входу. Позади полицейские держали под руки двух пьяных мужиков. Быстро вышедший, можно сказать выскочивший, на крыльцо губернатор не удостоил их даже взгляда. Увидев начальство, полицмейстер резво бросил правую руку к треуголке; полицейские вытянулись, не выпуская, однако, задержанных.
   – Господин полицмейстер, я приказывал пресекать пьянство?! – закричал Муравьев, покраснев от гнева.