Пан Ганнибал смачно сплюнул под колесо телеги, едва не попав в сандалию замухрышки, и придержал Джигита, чтобы между ним и нахалом оказалась замыкающая колонну повозка с его периной и запасами, с оружием и снаряжением, которое пан не вез на себе, и с котлом, в котором его повару Лизуну приходится теперь варить кашу на всю ватагу. Не глядя, он кивнул кашевару, сидящему на передке, и пристроился в двух шагах за телегой. О голове колонны пан Ганнибал не беспокоился: отряд ведет его оруженосец, Тимош, знающий эти места не хуже своего пана.
   Пану Ганнибалу надо было подумать. Впереди визжали несмазанные колеса крестьянской телеги, однако перед ним, по крайней мере, хоть не маячили сейчас фигуры мерзавцев, учинивших вчерашнюю пакость. Конечно же, удивление лесных насельников, ничего не знавших о чудесном спасении и возвращении царевича Димитрия, можно было истолковать и как нежелание его признать, следовательно, и как измену. В таком случае мужиков следовало судить и повесить, селение ограбить, а вот женщин и детей вовсе не трогать. Нехорошо вышло и с бродячим киево-печерским чернецом, не в добрый час пришедшим на хутор. Всего несколькими днями ранее такой же чернец-схизматик показывал пану Ганнибалу в пещерах нетленные тела прежних обитателей монастыря, а вот надо же – привязали беднягу к коновязи и поджаривали пятки, будто пленному крымскому татарину! И монашек-иезуит, сам пьяный, вместо того чтобы унимать мучителей (как-никак, одному Богу оба служат), еще и подзуживал казаков-палачей.
   Пожалуй, пану Ганнибалу как шляхтичу и рыцарю следовало вступиться и защитить слабых и беззащитных. Наверное, он так и поступил бы лет тридцать тому назад, попади в такую переделку где-нибудь под Великими Луками. Вчера же он не вмешался, и даже не запретил своим слугам участвовать в позорных, что ни говори, деяниях. Сидел в натопленной избе, попивал скверное местное пиво, играя сам с собою в кости, а когда крики и визги в деревне утихли, улегся на свою перину и заснул.
   Допустим, он обнажил бы против этой черни свой рыцарский палаш, а результат? Едва ли бы встали рядом с ним и собственные его слуги, пьяные, а еще более одурманенные уже пролитой кровью и безнаказанностью. Разве что Тимош, одних лет со своим паном, тот мог бы поддержать его. А вот стоило ли им обоим класть свои головы за каких-то схизматиков? Господи, да пусть Тимош сам о себе и о своей бессмертной душе заботится, а ему, Ганнибалу из Толочин Толочинскому, следует беречь свою жизнь, прежде всего и в первую очередь, для семьи, оказавшейся по его вине в положении хуже некуда. Тут пан Ганнибал громко застонал – как всегда теперь, незаметно для себя стонал, стоило ему припомнить свое последнее позорное приключение.
   Когда так называемый московский царевич набирал в Самборе и его окрестностях войско для похода на Москву, обещая прилично заплатить наперед, а в Москве – уж и вовсе сказочные награды, пан Ганнибал не соблазнился, считая себя слишком старым для столь далекого и рискованного похода. К тому же ему не очень понравился и сам парень, называвший себя царевичем Димитрием.
   Начать с того, что пан Ганнибал вообще недолюбливает московитов, потому что считает их татарами, неизвестно почему оказавшимися христианами-схизматиками, а в силу другой исторической причуды говорящими по-славянски, хоть и уродливо. Еще важнее, что молодчик, объявивший себя чудесно спасшимся царевичем, слишком уж заискивал перед своими благодетелями-магнатами и, вообще, не проявлял царской породы. К тому же он вовсе не был похож на своего будто бы отца – царя Иоанна Васильевича Грозного, которого пану Ганнибалу довелось увидеть в его столичном замке, в Кремле, когда ездил в Москву в охране одного из польских посольств. Пусть и был покойный царь Иван, как говорили, жестокий тиран, убийца, палач и развратник, однако на троне своем золотом смотрелся весьма величественно. Кроме того, и некрасивым его нельзя было назвать. А нареченный сынок его, мало того что неприлично суетлив (тут его холопское прошлое проявляет себя), он еще и плюгав отменно. Как такое возможно? Ведь настоящий царевич Димитрий был рожден от последней, восьмой жены царя Ивана, к тому же взятой из незнатной семьи с красноречивой фамилией Нагие, а этот женолюбец, перепортивший, подобно Геркулесу, тысячи девиц, не стал бы жениться на дурнушке.
   Свои соображения пан Ганнибал благоразумно держал при себе, однако, вращаясь среди панства, собравшегося в Самборе и образовавшего нечто вроде походного двора царевича Димитрия, понял, что так же думают о своем нанимателе очень многие шляхтичи, поляки и русины, из вставших под его знамена. Однако им наплевать, что их принципал и предводитель – скорее всего, просто ловкий жулик. А наплевать потому, что многое предрекает успех похода на Москву – и, прежде всего, слухи о чудесном спасении царевича Димитрия, буквально наводнившие православные земли Речи Посполитой несколько лет тому назад. Уж если православные подданные короля Сигизмунда, которым, в общем, не столь и важно, законный ли государь сидит на троне в стране московитов, столь бурно обсуждали эту новость, можно только представить, какую волну она подняла в самой Московии, где очень многие недовольны своим нынешним царем! О благоприятной обстановке для появления в пределах Московского государства самого «царевича» твердили и его лазутчики, отвозившие «прелестные письма» в Москву и другие российские города, точнее, те из них, коим удалось благополучно перейти границу в обратном направлении.
   Из природного любопытства, из него одного, ездил пан Ганнибал и на прием к «царевичу» во дворец Мнишеков, был милостиво допущен к руке и к беседе, во время которой убедился, что претенденту на российский престол людьми управлять еще не доводилось, – впрочем, ловкий молодчик этого и не скрывал. Узнав, что пан Ганнибал был ротмистром в походе короля Стефана Батория на Псков, он привстал с кресла, приятно улыбнулся гостю и заявил, что нуждается в таких опытных военачальниках. На что польщенный пан Ганнибал, сам не зная зачем, пообещал, что догонит войско уже в пути.
   Бес, наверное, дернул его тогда за язык, ибо и двух месяцев не прошло, как пан Ганнибал вынужден был выполнить свое обещание. Многие из ушедших в поход шляхтичей оставили полученную с «царевича» плату дома, а внезапно разбогатевшие родственники не догадались приберечь эти с неба свалившиеся злотые или потратить на что-нибудь путное. В самборских шинках заграничные вина полились рекой, а ставки в азартных играх – карточных и в кости – замечательно выросли. Азартный, тем более во хмелю, пан Ганнибал сначала, памятуя свои прежние подвиги, держался подальше от игроков. Потом расслабился немного – и оглянуться не успел, как за одну ночь сперва выиграл за малым не тысячу злотых – и сразу же просадил их, а потом, пытаясь отыграться, продул наследственное имение, свои Толочины. Под крики и вой своего бабья, с головой, раскалывающейся от тупой боли, пан Ганнибал вывел жену и дочерей из уже не принадлежащего ему дома с вырезанной на воротах датой «1582 А. D.», вынес носильные вещи (мебель и домашнюю утварь он тоже проиграл) и, взобравшись в седло, даже не окинул взором уже не принадлежащие ему поле и сад.
   Отвел семью на подворье к жившему отдельным домом в Самборе оруженосцу Тимошу, своему однолетке, ничего не объясняя, попросил не выпускать, пока не возвратится, со двора. Выехал к Днестру, сошел с верного старого Джигита. Ноги не держали, и он сел на берегу, уставился на зеленовато-серые волны. В голове у него по-прежнему сменялись сочетания очков, звучали звонкие, короткие удары костей о деревянную доску, возгласы игроков… Потом, однако, боль в висках прошла, в голове нехорошо опустело и смолкло, оставив одно неистребимое ощущение большой беды. И тогда будто кто-то, стоявший за спиной, приказал ему как власть имеющий: «Иди к царевичу».
   И, на колени опустившись, возблагодарил бывший ротмистр Господа за то, что некогда дал Ему страшную клятву никогда не играть на своего боевого коня, оружие и доспехи, а также и на слуг своих. Поразмыслив, пошел он на поклон к большому пану Юрию Мнишеку, сандомирскому воеводе, львовскому старосте и управляющему королевской экономией в Самборе. Слуги удивились, что он не знает об отъезде их пана в Киев с «московским царевичем», и после долгих уговоров согласились передать его просьбу об аудиенции дочери магната. Панна Марина изволила посмеяться над бедой старого ротмистра, подразнила немного, а потом приняла важный вид, смилостивилась и снабдила на дорогу из денег, оставленных «царевичем» для тех польских шляхтичей, которые опоздают к началу похода. Львиную долю этих злотых пан Ганнибал оставил супруге, взяв для себя и слуг только на самое необходимое. На рассвете следующего дня выехал он из Самбора, испытывая огромное облегчение: по улице нельзя было пройти не встретив знакомца, обязательно начинавшего, посмеиваясь в усы, расспрашивать, как это он, седой старик, ухитрился проиграть имение в кости, – и не рубиться же с каждым на саблях, защищая свою шляхетскую честь!
   Воспоминания переключили внимание пана Ганнибала с неприятных событий ночи, да и солнце уже поднялось над лесом, в воздухе потеплело… Пан Ганнибал знал, что его слуги сперва будут отмалчиваться, а потом сами по очереди станут приходить к нему, чтобы посплетничать и осторожно донести друг на друга. И тогда он, не торопясь, восстановит всю картину ночных преступлений. Если чутье его не обманывает, и зачинщиками в самом деле окажутся эти и без того подозрительные казаки, он, да поможет ему в том Матка Бозка, выдаст их головами «царевичу», а тот пускай судит, как велит ему государская его совесть.
   А покамест положил пан Ганнибал поскорее забыть сожженный безымянный хутор и загубленных его насельников. Однако именно это ему и не удалось.

Глава 2
Мстители трубят сбор

   Сероватое скучное небо резко засинело вокруг огненного змея, когда делал он круг над пожарищем. Круто пошел бесовский летун на снижение и ударился об землю именно в том самом месте, где несколько часов тому назад гарцевал перед строем старый пан Ганнибал. Тотчас рассыпался змей снопом искр, а на его месте в облаке пепла и пыли явился золотоволосый добрый молодец, пожалуй слишком красивый для мужчины и слишком уж роскошно и чистенько одетый для такой лесной глуши. Озабоченно огляделся кудрявый красавец, и тотчас лицо его утратило несколько глуповатое, для соблазнения женского пола предназначенное, выражение.
   Вдруг ноздри прямого носа красавца раздулись, он подскочил к колодцу, заглянув в него, всмотрелся – и отшатнулся. Увиденное столь поразило молодца, что на мгновение растаял он в снопе искр и блесток, но тут же снова вернул себе человеческий облик. Ибо убедился Змей, что не послышалось ему: из колодца раздались стоны, а потом и членораздельное:
   – Прохожий… помоги…
   Молодец метнулся туда-сюда, подскочил к обугленному «журавлю», которым поднимали ведро с водой из колодца, завязал остатки веревки в петлю, потом, легко орудуя тяжелым камнем-противовесом, опустил петлю в колодец. Покряхтел-покряхтел, прижимая камень к земле, пока над срубом колодца не показалось бледное лицо. Простоволосый мужик вцепился в верхний венец сруба и с помощью подоспевшего молодца перевалился на землю. Был он в одной рубахе, прожженной в нескольких местах и выпачканной кровью, красные от холода босые ноги связаны. Молодец только прикоснулся к узлу, пальцы особым манером сложив, – и он распался, а концы веревки задымились.
   – Ты кто, спаситель мой? – сверкнул на него белками мужик.
   – Да Змей я, – просто ответил добрый молодец. – А ты кто, неужто батька Проворин? Так он же, Сопун, черноволос, мне помнится, а ты седой как лунь.
   – Поседеешь тут… – вздохнул мужик. – Я еще разберусь, как ты, красавчик, ухитрился с моей Проворой спознаться… Лучше бы ты мне о ней не напоминал! Лежит бедная моя Провора здесь же, в колодце, мертва да зверски поругана… Все наши мертвы.
   – Замучена она, значит, голубушка моя, – протянул молодец и пригорюнился едва ли не по-бабьи. – А тебе, Сопун, как удалось уцелеть?
   Мужик еле заметно отстранился от своего спасителя. Принюхался и заговорил – осторожно, будто с сумасшедшим, что завладел топором и в любое мгновение может броситься:
   – О! Не человек ты, ибо не пахнет от тебя ничем человеческим. Наверное, и вправду Огненный Змей – то-то удивлялся я, с чего бы это повадился ваш брат летать над нашим захолустьем? А как я спасся? Сил моих больше не стало видеть и слышать, что тут творилось, – и я вроде как умер. Есть такие тайные слова… А я ведь ведун. Ведаю, как и ты, кое-что.
   – Да нет, я как раз ничего не знаю! Летаю себе по небу да к бабам и девкам подваливаю… Даже не припомню никак, откуда я взялся и почему мой златотканый кафтан никогда не грязнится. А вот ты… Слабым моим умишком смекаю, если умер ты и ожил снова, то уже тоже не человек. Ты теперь оживший мертвец, наша косточка. Вот ты кто теперь, Сопун.
   Сопун осторожно ощупал себя. Вдруг охнул и страдальчески скривился.
   – Черт, да у меня же пуля под левым плечом… Проклятый немец – и свинца на меня не пожалел… Как бы мне и взаправду теперь не помереть…
   – А вот в меня можно стрелять сколь угодно – хоть стрелою, хоть пулей огненного бою! – похвастался Змей. И вдруг наморщил свой гладкий белый лобик. – Ты ложись и в зубы возьми палочку какую ни есть, потому как больно будет! Вытащу я из тебя твою пулю, мужик.
   Послушно растянулся на земле Сопун, но перед тем, как взять в зубы сучок, проворчал:
   – Пулю вытащить – не хитрость, а вдруг затыкает она дыру в становой жиле, и я кровью изойду?
   – Не бойся! А вот если сам не заткнешься тотчас же – язык как пить дать откусишь! Ну, поспеши мне на помощь, о всеблагой Симаргл!
   Тут он приподнял колдуна, стукнул его легонько по левой лопатке – и в красивую и чистую, будто девичью ладонь Змея скатилась пуля. Была она большая, неровно круглая, вся в темной крови, и кровь, но уже алая, начала было заполнять дырку в груди Сопуна, однако Змей поднес к ране два своих хитросплетенных пальца. Между кончиками Змеевых пальцев и раной полыхнул огонь, и противно завоняло горелым мясом. Сопун перекусил сучок, выплюнул его и, замычав, засучил ногами по затоптанной траве.
   Змей легко поднялся на ноги, присмотрелся критически к полам своего парчового кафтана, достал из левого рукава большой шелковый платок и тщательно вытер руки. И хоть рана у Сопуна продолжала пылать адским огнем, сумел он заметить, что пятна на платке исчезли прежде, чем Змей успел вернуть его в рукав. Силен, однако, девичий угодник! И, кажись, опять принялся хвастать…
   – …чистое оно, пламя, и рана теперь ни мокнуть, ни загнивать не будет. Прижечь тут – первое дело… Слушай, да что это с тобой, ведун, неужто и малой боли перетерпеть не можешь?
   – Да ты оглянись, оглянись, боярин! Ведь это же батя мой!
   Подбоченился Змей, поднял изломом правую соболиную свою бровь и крутнулся на каблуке. Невольно присвистнул: на сей раз никакой ошибки быть не может – кем же еще, как не ожившим мертвецом, может быть этот полуистлевший богатырь, ковыляющий к ним из леса напрямик через пожарище?
   Ведь кожа на лице силача в местах, серой бородой не скрытых, зеленовата была, слизи подобна, и казалось, вот-вот должна будет уже облезть. Глаза – того беловатого цвета, что у живых бельма. Голова, как рассмотрел Змей, прочно склонилась к правому плечу. Щеголял великан в испачканной глиной и гноем длинной домотканой рубахе и в таких же штанах, на ногах имел некогда белые же ноговицы и под ними босовки – на живую нитку сметанные постолы из бросовой кожи. А зачем покойнику лучшая обувь, когда обычно он из могилы не выходит? И если из колодца несло начавшей разлагаться запекшейся кровью, то приближающееся существо толкало перед собою волну запаха застарелой мертвечины. Однако Змей, хоть и различал запахи, не умел, подобно людям, делить их на приятные и противные, а Сопуна не вывернуло наизнанку, потому что смердел его родной отец.
   Сопун уже стоял на коленях и кланялся.
   – Здравствуй, батя! Поведай, что привело тебя сюда из могилы?
   – Здравствуй и ты, сынок! А мне теперь здоровья не положено, – прогудел мертвец, остановившись в сажени от колодца и белоглазый взгляд свой переводя с сына на Змея. – И ты здравствуй, боярин, не знаю твоего имени и отчества твоего!
   – Просто Змей, отец, отчества не имею, а из рода я Симарглова, – легко поклонился красавец.
   – Служилый татарин, значит. Да… – Мертвец поскреб у себя в затылке, пустив по ветру прядь серых волос. – А меня живого Серьгою звали. Вопросил ты меня, сынок, и я обязан тебе ответить. Так что не сетуй, если долго буду говорить: мысли в моей голове вот уж несколько лет, как стали ворочаться медленно. А что никак не засну в своей могиле, так это мне наказание за то, что в большой голод страшно согрешил я: человечину ел. Я и прежде многажды приходил к вам, но по ночам и тайным образом. На внуков я хотел посмотреть, срубили ли конюшню, любопытно мне было, да и – чего уж теперь скрывать – за пивом.
   – Вот оно что… А я, батя, на брата, на покойника Тренку, грешил.
   – Покойника? Когда же он успел окочуриться, вечный недотепа? Мне бы тоже жить еще и жить, да придавило меня, боярин, не в добрый час сосною, шею напрочь сломав. А вы… Что тут скажешь, оплакали вы меня и похоронили, как положено. Грех было жаловаться, сынок. Не забыли и слабости моей, что живой прилежен был я к питию хмельному, налили пива в настоящую стеклянную бутылку, в зеленую, не пожалели сей дорогой вещи, из Киева привезенной, для старого своего отца, положили мне в колоду под правую руку. Да только маловата оказалась та бутылочка для меня, такого огромного. Вот и ходил бутылочку наливать, пока не перестало пиво меня хмелить. А сегодня под утро, когда обычно в колоде моей холодает добре, нежданно по земле тепло до меня дошло. Решил я было, что лес горит. Переждал я, пока огонь прокатится через погост, высунул нос наружу – а там никакого пожара. Ну, испугался тогда, что это вы погорели. Так оно и есть. А где остальной народ, сынок?
   – Прости меня, батя, что не сберег я семью, – трудно, по-мужски, заплакал Сопун и склонил голову. – Все тут в колодце лежат, замученные. Моя вина, не сумел уберечь, старейшина хренов.
   Мертвец все так же медленно подковылял к колодцу, нагнулся над ним и долго стоял неподвижно. Сопун поерзал на коленях, развернулся в сторону отца и снова застыл со склоненной головой. Змей закручинился: ему очень хотелось помочь этим, из-за бедняжки Проворы не вовсе ему чужим, мужикам, живому и мертвому. Да вот беда: только и умел он, что утешать одиноких баб, вдов да девок, потерявших жениха. Поэтому молчал красавец, порою тяжко вздыхая от полноты сердечной.
   Наконец, Серьга, не отрывая взор от колодца, прогудел, как бы квакая посреди речи:
   – А почему детишки… не разбежались? Кто-нибудь из твоих… или Тренкиных… Глядишь, и схоронился бы кто из малых в чаще… Хотя бы и Ксанька… всегда живая, сметливая такая… И как ты, Сопун, живой оказался… коли все там полегли?
   – И я там, батя, лежал с немецкой пулею в груди. Вот этот добрый чело… добрый Змей вытащил меня и лечил, когда ты пришел. А детишек как раз матери спать укладывали, когда эти нелюди приехали на Серьгин хутор. Мы ж его в твою честь, батя, назвали. Схватили иноземцы нас с Тренкой и давай спрашивать, признаем ли мы царевича Митрия за подлинного царя?
   – Это какого же царевича? Не того ли, что про него слухи ходили? Неужто и вправду объявился?
   – А как же, батя, объявился Митрий-царевич на нашу голову… Спрашивают нас, признаем ли его, так я догадался промолчать, а Тренка, любимчик твой, губошлеп великовозрастный, возьми да и ляпни, что на Руси вроде царствует православный царь и великий князь Борис Феодорович. Тут-то они на нас, яко звери, и набросились. Я теперь думаю, что, признай мы царевича, они с нами так же точно поступили бы.
   – Ты верно рассудил, сынок. Теперь послушай меня, – мертвец повернулся к сыну, спиной опираясь на сруб колодца. Лицо его стало теперь ужасно. Настолько ужасно, что Змей невольно отвел глаза. – Будем мстить. Нехорошо оставлять такое без кары. Я бы зубами их порвал, да только мало у меня зубов осталось… Придется руками на части раздирать, руки мои силушку еще не потеряли. А пулю прибереги, сынок: мы ею тем, кто тебя расстреливал, глаза продавим поближе к затылку.
   – А у меня, батя, остались и зубы! – оскалился своими желтыми Сопун. И вдруг погрустнел. – Сперва добраться до них надо. Мы безлошадны, а они конные, уйдут далеко. Уже сейчас уехали они добре вперед, батя.
   – Ничего, из этого леса супостаты смогут уйти одной только дорогой. Я уже придумал, как их задержать. А ты, боярин… Да нет, догадался я… Ты же тот Огненный Змей, что к бабам летает? Это ведь тебя, Змей, я видел над лесом получасом раньше? Надежен я, что поможешь нам… Али нет?
   Змей зарделся, переступил с ноги на ногу. Сопун покосился на его сапоги – красные сафьяновые, с золотыми узорами, на высоких каблуках. Продать такие в Путивле – хватит на трех коней, да не на лошадей рабочих, а на боевых коней с седлами, еще и на телегу с конем-работягой. Да только кто в ней может быть уверен, в бесовской работе: вдруг только стянет Змей удивительные эти сапоги с ног, как рассыплются они в пыль?
   – Я бы рад помочь, дядя Серьга, – развел руками Змей. – Вот только надобно мне к вечеру навестить одну смугляночку в Бояро-Лежачах, по ту сторону Черного леса. Да ладно, подождет… Иное худо: не умею я с оружием обращаться, да и нет его у меня, как видите… Эта сабелька на боку, она и не настоящая вовсе.
   – Да имеется у тебя оружие, Змей, – криво усмехнулся Сопун. – Вот только, как разумею я, против баб оно.
   Покраснел Змей, закусил губу и уже начал было растворяться в облаке искр, когда мертвец неуклюже поклонился ему:
   – Прошу тебя, господин Змей, не обижайся на моего сына-дурака. Ты, легкий и скорый летун, очень нам помог бы, если бы хоть до вечера с нами остался. Вот, к примеру, хотел я тебя спросить: ты с нашим домовым, с Домашним дедушкой, не знаком ли случайно?
   – Совершенно случайно знаком, почтеннейший Серьга, – ответил Змей, сразу раздумавший улетать. – И вот что мне сейчас в голову пришло: странно, что Старый дедушка не выполз из своей норы, как услышал твой голос, дядя Серьга. Ведь от неживого не нужно ему таиться, а любопытен чрезмерно. Прячется же он обычно…
   – Да знаем мы, где его логово, Змей! – вскинулся тут Сопун и тотчас же, болезненно сморщившись, покосился на левое плечо. – Уж не сгорел ли Дедушка давеча вместе с избою?
   Змей ласково надавил ему на правое плечо, заставив снова сесть. Предложил сам привести Старого дедушку, коли жив еще тот: сварлив и зол старик и, если пострадал на пожаре, может сгоряча накинуться и на неповинных людей.
   Танцующей своею походкой направился Змей к печи большей из изб: закопченная, она торчала на пожарище как горькое напоминание о кипевшей еще вчера вокруг нее людской жизни. Сопун попытался было заикнуться, что сейчас им не в пример полезнее было бы ударить челом лешему, однако отец оборвал его:
   – Сам ведаю, сынок. Всему свое время.
   Тут возвратился Змей, принес на плече Домашнего дедушку – и в самом жалком виде, что и обнаружилось, когда положил ношу на вытоптанную траву. Был он раньше домовой как домовой, а стал теперь маленьким нагим старичком, с голой, вроде бы как лысой, головою, только черные точки на месте выгоревших волос и остались, точно так же и на лице у него, и, видать, на теле все волосы истлели в огне. Дышал хоть, слава богам, а если точнее, то натужно, не в лад, хрипел.
   – Угорел, бедный, в своей печи, наглотался дыму. Ничего, на лесном воздухе оклемается, – пояснил Змей, заботливо отряхивая свой кафтан.
   Живой мертвец пошевелил остатками своих кустистых бровей, трудно повернул голову к сыну. Прогудел:
   – Делать нечего… мало сейчас от Старого дедушки толку… Пойдем мы пока что… Лесного хозяина вызывать… Давай поднимайся, сынок… только осторожно.
   Выяснилось, что хоть и нетвердо, но стоит Сопун на ногах. Огляделся колдун, промолвил раздумчиво:
   – Допустим, я до березовой рощи доковыляю как-нибудь. А чем будем березки рубить? Выходит, батя, нам так и так к моей охотничьей избушке брести. Ведь без своей волшебной лечебной мази я и загнуться могу. Ой, прости, батя…
   – Пустое… На что тут мне обижаться? Но главное для нас сейчас – с лешим договориться, потому как только ему под силу не выпустить ворогов из леса. Подождет твоя избушка… А березки я и руками с корнями вырву…
   – А я тебе, Сопун, помогу дойти до рощицы. Это где она тут? На восход солнца, что и дорога на Путивль? Цепляйся, друг, – подставил Сопуну свое плечо Змей.
   И они пустились в путь той же дорогой, что и несколькими часами ранее иноземные воинские люди. Перед скорбным колодцем на маленькой площади, которой явно светило обратное превращение в лесную поляну, остался лежать только голый домовой. Жалкий и маленький, он скорчился, будто младенец в животе у матери. Хрипы его вдруг утихли, и Старый дедушка ритмично засопел – совсем как немолодой мужчина, спокойно заснувший в собственной постели.
   Однако недолго это место оставалось безлюдным – ведь спящего домового духа с человеком можно только сравнивать, а трупы в колодце людьми, конечно же, оставались, но их безмолвное и скрытое присутствие только подчеркивало пустоту пожарища.