Страница:
– Здравствуй, Жорж. Ну что, мы привыкли?
– Ничего, тетенька, привык! – несколько робея говорил Жорж, повертывая во все стороны свою каску.
– Не называй меня тетенькой, Жорж, а просто: ma tante. Да что ты вертишь все свою каску? Вертеть не надо, мой милый! Ты не сердись, а я возьму тебя в руки и из такого красавца, как ты, сделаю образцового молодого человека. Хочешь? – говорила тетка, строго улыбаясь своими большими синими глазами.
– Хочу, ma tante…
– И прекрасно… А теперь покажите нам свои лапки?
Жорж, конфузясь, протянул свои руки.
– Руки у нас прелестные, но ими надо, мой милый, заниматься. Во-первых, мыть их чаще, а во-вторых, чистить ногти. Нельзя же, дружок, ходить с грязными руками… ты не мужик! Ступай ко мне в комнату, вымой их и потом приходи.
Жорж, краснея от стыда и досады, пошел в теткину комнату, вымыл руки, подстриг ногти, тщательно вычистив их, и, вернувшись в гостиную, показал свои чистые руки.
– Теперь наши прелестные лапки в порядке. Разве вихор твой кудрявый поправить? – Она осторожно пригладила вихор. – Вот мы и молодцами! Теперь садись и рассказывай, как ты провел свою первую неделю.
Воспоминание об этой неделе с утра терзало Жоржа. Это была ужасная неделя. Его там два раза побили, подняли на смех, дразнили “крымским баранчиком”, и когда он попробовал драться, то ему задали такую встрепку, что, при воспоминании о ней, Жоржа охватило чувство злобы и горя.
Он начал было рассказ, но вдруг судорога сдавила горло и слезы подступили к глазам. Несмотря на сильное его желание не разреветься перед блестящей тетенькой, в этой изящной гостиной, он не мог удержать слез и быстро утирал их платком, стараясь заглушить судорожные всхлипывания.
– Что с тобой? Что ты, милый мальчик? – мягким, но безучастным голосом спросила тетка, подымая от вышивания глаза на Жоржа. – Подойди ко мне!
Жорж осторожно подошел.
– Расскажи о твоем горе… расскажи тетке! – продолжала она, протягивая Жоржу руку осторожным движением, как бы боясь подпустить его поближе, чтобы он не смял и не закапал слезами ее изящного платья. – Жаль maman!.. Ты ведь ее баловнем был? Не плачь, мой милый! Я тебе заменю maman, хочешь? – задала она вопрос уверенным тоном, что вполне осчастливила мальчика предложением заменить maman.
– Хочу… ma tante!
– Ну, и плакать нечего… Не все же тебе сидеть в вашем С… Такой большой молодой человек и плачет!.. Стыдно… Глаза раскраснеются… Вытри слезы… вот так! Это у тебя казенная тряпочка? – брезгливо дотронулась она ноготком мизинца до платка Жоржа.
– Казенная…
– Скверные платки! Я тебе сделаю дюжину батистовых, когда будешь приходить к нам, бери их, а пока возьми мой и утри свои хорошенькие глазки. Твоя maman давно мне о них писала… Ну, перестань же… Экий ты нервный какой… Посмотри на меня! Ну? Можем мы улыбнуться? – говорила тетушка, слегка трепля Жоржа по щеке.
Но Жорж, хотя и вытер слезы, но не улыбался.
– Ну, теперь садись… Нельзя же, мой милый, быть таким нытиком!
Жоржа сердило обращение этой “гордой тетки”, как он мысленно уже окрестил ее, и он решил не выдавать своего горя и не рассказывать о своих несчастьях прошлой недели. Ему хотелось как можно скорей доказать ей, что он вовсе не несчастный мальчик с грязными руками, каким она его считает, а взрослый, рассудительный молодой человек, который, если на то пошло, сумеет скрыть свои страдания и может вести такой разговор, как и тот адъютант, который так поразил его еще дома.
“И что, в самом деле, она себе воображает? Думает, что красивая да что брильянты на руках, так и важничает? Я ей покажу, каков я… Пусть она узнает и не думает, что я все верчу каской и не имею порядочных манер!”
Так размышлял Жорж, не без злого огонька в темных глазах, поглядывая исподлобья на тонкие тетушкины пальцы, которыми она быстро перебирала шелковинки.
– О чем это мы задумались… о maman?
– Нет, ma tante… Я сейчас вспомнил о Несветове, – как бы готовясь в бой, с нервною резкостью в голосе, ответил Жорж.
– Это какой Несветов… адъютант и красавец?..
– Да, ma tante, адъютант. Мы с ним были очень дружны! – вдруг солгал Жорж, желая поразить тетку. – Он очень порядочный человек…
– Он у вас часто бывал? – заметила тетка, с улыбкой вглядываясь в Жоржа.
– Почти каждый день.
– Вот как? За кем же он ухаживал? За которой из твоих сестер, за Anette или за Barbe?
– Кажется, Варя с ним больше кокетничала, ma tante! – засмеялся Жорж.
– А ты разве понимаешь, как кокетничают? – любопытно усмехнулась тетушка, начиная слушать племянника с большим интересом. – Что, разве она хороша, твоя Варя?..
– Все находили, что очень, и что она на вас похожа, ma tante! Но… но вы лучше, – слегка краснея, тихо промолвил Жорж.
Довольная улыбка мгновенно скользнула в синих строгих глазах тетки. Жорж отлично это заметил и понял впечатление своих слов, хотя тетка сделала серьезную мину и, поправляя грациозным движением руки свою прическу, строго проговорила:
– А мы уже выучились говорить глупости?
– Разве говорить правду значит говорить глупости, ma tante? – спросил Жорж тоном наивного ребенка.
Она еще строже взглянула на Жоржа, но он не опустил под этим строгим взглядом своих больших черных глаз. Улыбаясь ими, он с наивной смелостью глядел ей прямо в лицо. Так прошло несколько секунд. Жорж видел, как сперва покраснели ее уши, как яркий румянец, пробиваясь сквозь тонкую, белую кожу щек, подступал к самым глазам. Она отвернула сердито глаза, точно изумляясь, что глупый мальчик мог заставить ее покраснеть, резким движением схватила со стола моток шелку и, подавая его Жоржу, не глядя ему в глаза, сказала:
– Лучше помоги мне распутать шелк, гадкий мальчишка!
Хотя слова эти были произнесены тем же строгим тоном, но Жорж очень хорошо уловил значение их и понял, что она не считала его теперь “гадким мальчишкой”, и торжествовал, что показал себя “этой гордячке” с такой хорошей стороны.
В десять часов собрались гости: три дамы и несколько молодых людей. Сидя поодаль в кресле, Жорж жадно ловил прелесть французской болтовни, неподражаемую пикантность светской сплетни и, пожирая глазами веселых, находчивых дам и красивых, ловких, изящных молодых людей, напомнивших ему блестящего адъютанта, которые так свободно и остроумно говорили о танцовщицах, рысаках и княгинях, он чувствовал какое-то блаженство гордости, что мог ощущать прелесть этой полутемной гостиной, этих душистых дам и кавалеров, этого неуловимого аромата комнаты, щекотавшего его нервы.
Дядя сенатор вошел в гостиную, поправляя очки, сказал всем по ласковому слову и, как-то кисло морщась, извинился, что занятия мешают удовольствию быть с гостями подольше. Жорж заметил, что при входе дяди все как будто присмирели, подтянулись, стали говорить тише… Разговор перешел на войну… Грустно покачивая головой, дядя рассказывал одному адъютанту о последнем сражении.
– А солдаты наши, солдаты! – с каким-то гордым благоговением говорил низенький старик, поправляя одной рукой очки, а другой дергая адъютанта за пуговицу. – Не будь их… срам… один срам… И везде… везде… Да, – понизил он голос, – и для героев есть невозможное, особенно когда…
Он стал что-то тихо говорить тому самому адъютанту, который только что перед приходом старика рассказывал дамам самый свежий анекдот о Мила.
– Бедный народ! – заключил, вздохнув, сенатор.
Он похвалил дам за то, что они не сидят без дела, а щиплют корпию[12] (у всех было по маленькой грудке), и, заметив в углу Жоржа, подошел к нему.
– А ты, молодец, еще не спишь? Пора, мальчик, спать, пора! Вера! – обратился он к жене, – мальчику пора спать, что ему тут делать?
И, когда Жорж поднялся с кресла, дядя перекрестил его и поцеловал в лоб, быстро отдернув руку, когда Жорж наклонился для поцелуя.
– Спи с богом, дружок! Помолись богу! – ласково проговорил старик и, озираясь все с той же кислой улыбкой, вышел из гостиной, сделав всем общий поклон.
Жорж не без грусти ушел из гостиной и заснул с мечтой о вороной лошади, на которой он делает смотр войскам. “Гордая тетка” смотрит, любуясь им, с балкона и сердится, что он не обращает на нее никакого внимания. Задорный стрижка-кадет, по милости которого он получил встрепку, преклонился перед Жоржем и униженно отдает ему честь. Но Жорж великодушно подает ему руку и говорит: “Ничего, ничего… я не сержусь, я все забыл!”
На следующее утро Жорж особенно внимательно занялся туалетом. Ему непременно хотелось показать тетке, что он и без нее умеет держать себя, как следует порядочному молодому человеку. Он не хотел ударить лицом в грязь и долго приглаживал перед зеркалом свои волосы и занимался ногтями. Окончив туалет, Жорж еще постоял перед зеркалом, принял несколько поз, которые так нравились ему в адъютанте, перепробовал несколько выражений лица – ему ужасно хотелось, чтобы оно было серьезное, и, пожалев, что у него еще нет усов, он все-таки пригладил свои губы рукой, как будто поправляя усы, и пошел в столовую.
Когда стройный, красивый, свежий отрок молодцевато вошел в столовую и, слегка краснея от застенчивого волнения, подошел к руке тетки и поцеловался с дядей – и дядя и тетка словно не узнали в этом стройном, изящном, румяном молодом человеке вчерашнего, еще робеющего мальчика. Они оба не могли скрыть приятного впечатления от той красивой, здоровой свежести, которую внес в столовую Жорж, и невольно любовались им.
– Молодец, молодец. Бравый мальчик! – весело говорил сенатор. – Он, Вера, отца напоминает!..
– По-моему, скорее мать!.. Ты чего, Жорж, хочешь: чаю или кофе?
– Кофе, ma tante!
Он так ловко отодвинул стул, так прилично сел и с таким изяществом пил свой кофе, что Вера Алексеевна не могла не согласиться, что Жорж очень приличный мальчик, из которого выйдет человек. Он бойко отвечал на вопросы дяди, так что дядя просидел за столом лишние пять минут, забавляясь его шустрой болтовней о военных делах. Вставая, он сказал, что “возьмет мальчика в церковь”, и снова прибавил, что Жорж “молодец”.
Вера Алексеевна, в своем белом капоте, с широкими рукавами, из-под которых далеко виднелись белые голые руки, с распущенными прядями волос, перехваченных пунцовой лентой, сегодня показалась Жоржу и моложе и не такой гордой, как вчера. Она весело болтала с Жоржем, расспрашивала, кто ему понравился из вчерашних гостей, шутила, не влюбился ли он в “кузину Лину”, и вдруг нахмурилась, покраснела и обдернула рукав, поймав пристально любопытный взгляд, устремленный на ее оголенную руку.
Пойманный врасплох, Жорж покраснел до ушей и невольно опустил глаза… Тетка взглянула на него, улыбнулась и подумала, что мальчик еще прелестнее, когда краснеет.
Скоро она встала и не говорила почти целый день с Жоржем. Только вечером, одеваясь на бал, когда Жорж пришел проститься с ней, она весело спросила его, повертываясь перед ним в красивом бальном платье:
– Хорошо платье?
– Прелестное, ma tante! – отвечал Жорж, свободно любуясь платьем, ее голыми руками, спиной, шеей, на что она уже не сердилась, а как-то странно улыбалась, щуря глаза и как бы восхищаясь очарованием мальчика.
– Идет?.. – повертывалась она перед ним, точно желая продлить его очарование.
– Еще бы! В нем, ma tante, вы будете царицей бала! – шептал Жорж.
– Ты льстишь, скверный мальчишка! Ну, прощай до субботы!
И Вера Алексеевна вдруг приняла тон матери, как-то торжественно перекрестила Жоржа и, целуя его, наставительно заметила:
– Смотри же, Жорж, веди себя хорошо, учись прилежно, будь добрым мальчиком и не огорчай свою тетку!
Жорж обещал быть добрым мальчиком и несколько раз с особенной нежностью покрывал поцелуями теплую, маленькую тетушкину ручку. Она не торопилась отдернуть ее, поправляя другой рукой белый цветок в волосах, и потом, как бы спохватившись, отняла руку и снова посоветовала Жоржу быть “добрым мальчиком”.
Когда “добрый мальчик” ехал в дядиной карете в “заведение”, перед его глазами еще долго мелькали шея и плечи красивой тетушки, и он долго еще вдыхал душистый аромат ее будуара.
– Ничего, тетенька, привык! – несколько робея говорил Жорж, повертывая во все стороны свою каску.
– Не называй меня тетенькой, Жорж, а просто: ma tante. Да что ты вертишь все свою каску? Вертеть не надо, мой милый! Ты не сердись, а я возьму тебя в руки и из такого красавца, как ты, сделаю образцового молодого человека. Хочешь? – говорила тетка, строго улыбаясь своими большими синими глазами.
– Хочу, ma tante…
– И прекрасно… А теперь покажите нам свои лапки?
Жорж, конфузясь, протянул свои руки.
– Руки у нас прелестные, но ими надо, мой милый, заниматься. Во-первых, мыть их чаще, а во-вторых, чистить ногти. Нельзя же, дружок, ходить с грязными руками… ты не мужик! Ступай ко мне в комнату, вымой их и потом приходи.
Жорж, краснея от стыда и досады, пошел в теткину комнату, вымыл руки, подстриг ногти, тщательно вычистив их, и, вернувшись в гостиную, показал свои чистые руки.
– Теперь наши прелестные лапки в порядке. Разве вихор твой кудрявый поправить? – Она осторожно пригладила вихор. – Вот мы и молодцами! Теперь садись и рассказывай, как ты провел свою первую неделю.
Воспоминание об этой неделе с утра терзало Жоржа. Это была ужасная неделя. Его там два раза побили, подняли на смех, дразнили “крымским баранчиком”, и когда он попробовал драться, то ему задали такую встрепку, что, при воспоминании о ней, Жоржа охватило чувство злобы и горя.
Он начал было рассказ, но вдруг судорога сдавила горло и слезы подступили к глазам. Несмотря на сильное его желание не разреветься перед блестящей тетенькой, в этой изящной гостиной, он не мог удержать слез и быстро утирал их платком, стараясь заглушить судорожные всхлипывания.
– Что с тобой? Что ты, милый мальчик? – мягким, но безучастным голосом спросила тетка, подымая от вышивания глаза на Жоржа. – Подойди ко мне!
Жорж осторожно подошел.
– Расскажи о твоем горе… расскажи тетке! – продолжала она, протягивая Жоржу руку осторожным движением, как бы боясь подпустить его поближе, чтобы он не смял и не закапал слезами ее изящного платья. – Жаль maman!.. Ты ведь ее баловнем был? Не плачь, мой милый! Я тебе заменю maman, хочешь? – задала она вопрос уверенным тоном, что вполне осчастливила мальчика предложением заменить maman.
– Хочу… ma tante!
– Ну, и плакать нечего… Не все же тебе сидеть в вашем С… Такой большой молодой человек и плачет!.. Стыдно… Глаза раскраснеются… Вытри слезы… вот так! Это у тебя казенная тряпочка? – брезгливо дотронулась она ноготком мизинца до платка Жоржа.
– Казенная…
– Скверные платки! Я тебе сделаю дюжину батистовых, когда будешь приходить к нам, бери их, а пока возьми мой и утри свои хорошенькие глазки. Твоя maman давно мне о них писала… Ну, перестань же… Экий ты нервный какой… Посмотри на меня! Ну? Можем мы улыбнуться? – говорила тетушка, слегка трепля Жоржа по щеке.
Но Жорж, хотя и вытер слезы, но не улыбался.
– Ну, теперь садись… Нельзя же, мой милый, быть таким нытиком!
Жоржа сердило обращение этой “гордой тетки”, как он мысленно уже окрестил ее, и он решил не выдавать своего горя и не рассказывать о своих несчастьях прошлой недели. Ему хотелось как можно скорей доказать ей, что он вовсе не несчастный мальчик с грязными руками, каким она его считает, а взрослый, рассудительный молодой человек, который, если на то пошло, сумеет скрыть свои страдания и может вести такой разговор, как и тот адъютант, который так поразил его еще дома.
“И что, в самом деле, она себе воображает? Думает, что красивая да что брильянты на руках, так и важничает? Я ей покажу, каков я… Пусть она узнает и не думает, что я все верчу каской и не имею порядочных манер!”
Так размышлял Жорж, не без злого огонька в темных глазах, поглядывая исподлобья на тонкие тетушкины пальцы, которыми она быстро перебирала шелковинки.
– О чем это мы задумались… о maman?
– Нет, ma tante… Я сейчас вспомнил о Несветове, – как бы готовясь в бой, с нервною резкостью в голосе, ответил Жорж.
– Это какой Несветов… адъютант и красавец?..
– Да, ma tante, адъютант. Мы с ним были очень дружны! – вдруг солгал Жорж, желая поразить тетку. – Он очень порядочный человек…
– Он у вас часто бывал? – заметила тетка, с улыбкой вглядываясь в Жоржа.
– Почти каждый день.
– Вот как? За кем же он ухаживал? За которой из твоих сестер, за Anette или за Barbe?
– Кажется, Варя с ним больше кокетничала, ma tante! – засмеялся Жорж.
– А ты разве понимаешь, как кокетничают? – любопытно усмехнулась тетушка, начиная слушать племянника с большим интересом. – Что, разве она хороша, твоя Варя?..
– Все находили, что очень, и что она на вас похожа, ma tante! Но… но вы лучше, – слегка краснея, тихо промолвил Жорж.
Довольная улыбка мгновенно скользнула в синих строгих глазах тетки. Жорж отлично это заметил и понял впечатление своих слов, хотя тетка сделала серьезную мину и, поправляя грациозным движением руки свою прическу, строго проговорила:
– А мы уже выучились говорить глупости?
– Разве говорить правду значит говорить глупости, ma tante? – спросил Жорж тоном наивного ребенка.
Она еще строже взглянула на Жоржа, но он не опустил под этим строгим взглядом своих больших черных глаз. Улыбаясь ими, он с наивной смелостью глядел ей прямо в лицо. Так прошло несколько секунд. Жорж видел, как сперва покраснели ее уши, как яркий румянец, пробиваясь сквозь тонкую, белую кожу щек, подступал к самым глазам. Она отвернула сердито глаза, точно изумляясь, что глупый мальчик мог заставить ее покраснеть, резким движением схватила со стола моток шелку и, подавая его Жоржу, не глядя ему в глаза, сказала:
– Лучше помоги мне распутать шелк, гадкий мальчишка!
Хотя слова эти были произнесены тем же строгим тоном, но Жорж очень хорошо уловил значение их и понял, что она не считала его теперь “гадким мальчишкой”, и торжествовал, что показал себя “этой гордячке” с такой хорошей стороны.
В десять часов собрались гости: три дамы и несколько молодых людей. Сидя поодаль в кресле, Жорж жадно ловил прелесть французской болтовни, неподражаемую пикантность светской сплетни и, пожирая глазами веселых, находчивых дам и красивых, ловких, изящных молодых людей, напомнивших ему блестящего адъютанта, которые так свободно и остроумно говорили о танцовщицах, рысаках и княгинях, он чувствовал какое-то блаженство гордости, что мог ощущать прелесть этой полутемной гостиной, этих душистых дам и кавалеров, этого неуловимого аромата комнаты, щекотавшего его нервы.
Дядя сенатор вошел в гостиную, поправляя очки, сказал всем по ласковому слову и, как-то кисло морщась, извинился, что занятия мешают удовольствию быть с гостями подольше. Жорж заметил, что при входе дяди все как будто присмирели, подтянулись, стали говорить тише… Разговор перешел на войну… Грустно покачивая головой, дядя рассказывал одному адъютанту о последнем сражении.
– А солдаты наши, солдаты! – с каким-то гордым благоговением говорил низенький старик, поправляя одной рукой очки, а другой дергая адъютанта за пуговицу. – Не будь их… срам… один срам… И везде… везде… Да, – понизил он голос, – и для героев есть невозможное, особенно когда…
Он стал что-то тихо говорить тому самому адъютанту, который только что перед приходом старика рассказывал дамам самый свежий анекдот о Мила.
– Бедный народ! – заключил, вздохнув, сенатор.
Он похвалил дам за то, что они не сидят без дела, а щиплют корпию[12] (у всех было по маленькой грудке), и, заметив в углу Жоржа, подошел к нему.
– А ты, молодец, еще не спишь? Пора, мальчик, спать, пора! Вера! – обратился он к жене, – мальчику пора спать, что ему тут делать?
И, когда Жорж поднялся с кресла, дядя перекрестил его и поцеловал в лоб, быстро отдернув руку, когда Жорж наклонился для поцелуя.
– Спи с богом, дружок! Помолись богу! – ласково проговорил старик и, озираясь все с той же кислой улыбкой, вышел из гостиной, сделав всем общий поклон.
Жорж не без грусти ушел из гостиной и заснул с мечтой о вороной лошади, на которой он делает смотр войскам. “Гордая тетка” смотрит, любуясь им, с балкона и сердится, что он не обращает на нее никакого внимания. Задорный стрижка-кадет, по милости которого он получил встрепку, преклонился перед Жоржем и униженно отдает ему честь. Но Жорж великодушно подает ему руку и говорит: “Ничего, ничего… я не сержусь, я все забыл!”
На следующее утро Жорж особенно внимательно занялся туалетом. Ему непременно хотелось показать тетке, что он и без нее умеет держать себя, как следует порядочному молодому человеку. Он не хотел ударить лицом в грязь и долго приглаживал перед зеркалом свои волосы и занимался ногтями. Окончив туалет, Жорж еще постоял перед зеркалом, принял несколько поз, которые так нравились ему в адъютанте, перепробовал несколько выражений лица – ему ужасно хотелось, чтобы оно было серьезное, и, пожалев, что у него еще нет усов, он все-таки пригладил свои губы рукой, как будто поправляя усы, и пошел в столовую.
Когда стройный, красивый, свежий отрок молодцевато вошел в столовую и, слегка краснея от застенчивого волнения, подошел к руке тетки и поцеловался с дядей – и дядя и тетка словно не узнали в этом стройном, изящном, румяном молодом человеке вчерашнего, еще робеющего мальчика. Они оба не могли скрыть приятного впечатления от той красивой, здоровой свежести, которую внес в столовую Жорж, и невольно любовались им.
– Молодец, молодец. Бравый мальчик! – весело говорил сенатор. – Он, Вера, отца напоминает!..
– По-моему, скорее мать!.. Ты чего, Жорж, хочешь: чаю или кофе?
– Кофе, ma tante!
Он так ловко отодвинул стул, так прилично сел и с таким изяществом пил свой кофе, что Вера Алексеевна не могла не согласиться, что Жорж очень приличный мальчик, из которого выйдет человек. Он бойко отвечал на вопросы дяди, так что дядя просидел за столом лишние пять минут, забавляясь его шустрой болтовней о военных делах. Вставая, он сказал, что “возьмет мальчика в церковь”, и снова прибавил, что Жорж “молодец”.
Вера Алексеевна, в своем белом капоте, с широкими рукавами, из-под которых далеко виднелись белые голые руки, с распущенными прядями волос, перехваченных пунцовой лентой, сегодня показалась Жоржу и моложе и не такой гордой, как вчера. Она весело болтала с Жоржем, расспрашивала, кто ему понравился из вчерашних гостей, шутила, не влюбился ли он в “кузину Лину”, и вдруг нахмурилась, покраснела и обдернула рукав, поймав пристально любопытный взгляд, устремленный на ее оголенную руку.
Пойманный врасплох, Жорж покраснел до ушей и невольно опустил глаза… Тетка взглянула на него, улыбнулась и подумала, что мальчик еще прелестнее, когда краснеет.
Скоро она встала и не говорила почти целый день с Жоржем. Только вечером, одеваясь на бал, когда Жорж пришел проститься с ней, она весело спросила его, повертываясь перед ним в красивом бальном платье:
– Хорошо платье?
– Прелестное, ma tante! – отвечал Жорж, свободно любуясь платьем, ее голыми руками, спиной, шеей, на что она уже не сердилась, а как-то странно улыбалась, щуря глаза и как бы восхищаясь очарованием мальчика.
– Идет?.. – повертывалась она перед ним, точно желая продлить его очарование.
– Еще бы! В нем, ma tante, вы будете царицей бала! – шептал Жорж.
– Ты льстишь, скверный мальчишка! Ну, прощай до субботы!
И Вера Алексеевна вдруг приняла тон матери, как-то торжественно перекрестила Жоржа и, целуя его, наставительно заметила:
– Смотри же, Жорж, веди себя хорошо, учись прилежно, будь добрым мальчиком и не огорчай свою тетку!
Жорж обещал быть добрым мальчиком и несколько раз с особенной нежностью покрывал поцелуями теплую, маленькую тетушкину ручку. Она не торопилась отдернуть ее, поправляя другой рукой белый цветок в волосах, и потом, как бы спохватившись, отняла руку и снова посоветовала Жоржу быть “добрым мальчиком”.
Когда “добрый мальчик” ехал в дядиной карете в “заведение”, перед его глазами еще долго мелькали шея и плечи красивой тетушки, и он долго еще вдыхал душистый аромат ее будуара.
VI
Жорж скоро освоился с “заведением”, полюбил его и поладил с товарищами. Он недурно учился, скоро сделался первым по фронту и почему-то пользовался особым расположением ротного командира.
Через год Жорж уже сделал сто рублей долга сапожнику, портному, лихачам и уже успел познакомиться с одной маленькой актрисой из французского театра, о чем с гордостью рассказывал товарищам. От своего отца он получал ежемесячно “на булки” по десяти рублей, да дядя сенатор давал ему столько же, но, разумеется, этих денег не хватало. В заведении было много богатых молодых людей, которые свободно мотали деньги и делали долги, и Жоржу стыдно было не мотать денег и не делать долгов, стыдно перед товарищами, стыдно перед собой.
В письмах к матери он описывал свое положение, говорил о “позоре фамилии Растегай-Сапожковых” и просил денег. “Ведь я, мамаша, не могу отстать от других, ведь не ехать же мне в казенном мундире к княгине Таракановой, у которой бывают аристократы и сам светлейший Оболдуев”.
Мать вполне сочувствовала Жоржу, посылала, сколько могла, и просила отца увеличить месячное жалованье, выставляя на вид фамилию Растегай-Сапожковых, но генерал прикрикнул и велел матери написать, что он попросит, чтобы молодого Растегай-Сапожкова выпороли за то, что он “дурит”.
Жорж сердился на своего “старика”, который, по его мнению, “выжил из ума и не понимает требований жизни”. Он делал долги, занимая у швейцара, у сторожей, и даже свел знакомство с ростовщиком, который ссужал его деньгами за сумасшедшие проценты.
В пятнадцать лет Жорж уже умел презрительно щурить глаза, вглядываясь на проезжающих, и, кутаясь в бобровый воротник, катить по Невскому от Аничкова моста на рысаке, похожем на “собственную лошадь”. Он ловко прикладывал руку к каске, свободно выпивал бутылку шампанского, пел французские шансонетки, слегка грассировал, нагло третировал известного сорта дам и умел взглядывать на женщин тем светлым, наглым, смеющимся взглядом прелестных черных глаз, который нередко вызывал невольную краску на их щеки. Благодаря расположению начальства, такту и способности показать себя, он был всегда на виду, ходил на ординарцы и мечтал через два года надеть давно желанный мундир, хотя и сомневался, что вряд ли отец согласится давать такое содержание, чтобы Жорж мог с честью носить этот мундир и не стесняться платой в ресторанах. Он знал, что у отца есть рязанское имение, следовательно должны быть деньги, кроме жалованья; но велико ли состояние, сколько приносит дохода это имение, он точно не знал и только вполне сознавал, что ему нужны деньги, что нельзя же в самом деле ему, молодому, изящному Жоржу Растегай-Сапожкову, быть без денег. На что же он будет посещать общество, оперу, рестораны, француженок? И разве прилично ему ездить на извозчиках, когда его товарищи, далеко не такие умные, красивые и ловкие, как он, ездят в своих экипажах и уже имеют содержанок? Все это должно у него быть и все это откуда-нибудь да придет: не то из рязанского имения, не то как-нибудь да устроится… И он всем говорил, что отец его богач, причем “рязанское имение” представлялось в его рассказах каким-то Эльдорадо[13], из которого золото текло обильным источником. Говоря об этом товарищам, он сам верил тому, что говорил, и, надеясь на что-то, занимал деньги на лихачей, на рестораны, на веселые пикники, в полной уверенности, что все эти долги заплатятся. И долги росли быстро, так что он сам испугался, когда ростовщик потребовал уплаты пятисот рублей.
Жорж продолжал почтительно ухаживать за теткой и нередко брал у нее деньги, а Вера Алексеевна продолжала кокетничать с той искусной манерой женщин за тридцать лет, которые сводят с ума молодых мальчиков. Сперва она разыгрывала роль “второй maman”, но когда у “мальчика” стали пробиваться усы и он, вздрагивая, взглядывал на ее шею, она краснела, сердилась, драла его за уши, смеясь, когда он горячо целовал ее руки, и становилась с ним на ногу “старшего друга”. Она любила расспрашивать, с кем он знаком, советовала ему не знакомиться с “этими дамами”, то требовала, чтобы он рассказал “все… все…”, то вдруг сердилась, когда Жорж описывал ей красоту Сюзеты, с которой ужинал, капризно поджимала губы и, как бы невзначай, спускала с плеч косынку, показывая Жоржу шею и тяжело дышавшую грудь. Когда Жорж, лукаво улыбаясь, говорил, что он “невинный мальчик”, она снова впадала в тон “второй maman”, наставляла его на путь истины, советуя не быть испорченным и гадким мальчиком, и зажимала наглую улыбку Жоржа своей влажной ладонью. Она ревниво следила за ним, когда знакомые дамы бывали особенно любезны с Жоржем, и дулась на него, если он часто уходил из дому “к товарищам”.
Вера Алексеевна считала себя женщиной строгой добродетели, и ни одна тучка не омрачила ее супружеского счастья. Она дорожила репутацией, считала мужа “добрым старичком” и избегала опасностей увлечения; но эта заманчивая игра с “птенчиком”, игра, которая не могла быть предметом сплетни, манила ее. Она желала одного рыцарского обожания, она и мысли не допускала о чем-нибудь другом и в то же время она, к изумлению своему, чувствовала, что сердце ее бьется, как птица в клетке, когда она ощущала близость горячего дыхания юноши. Ей нравилось играть с Жоржем, то вызывая краску волнения на его щеки, то обливая его холодной водой строгих нравоучений. Она и сама не замечала, как мало-помалу увлекалась этим юношей с любопытством неудовлетворенной жены и с расчетом опытной светской женщины, уверенной, что это увлечение не нарушит спокойствия жизни. Да наконец ведь это так пикантно видеть всегда около себя такого свежего, неиспорченного мальчика! Он еще невинный мальчик, и разве не от нее, тридцатитрехлетней женщины, зависит всегда удержать его на той границе почтительного обожания, которое дальше краски волнения и робких поцелуев не идет? Ведь она не молодая девочка!..
Так, обманывая себя, отгоняя от себя с презрительной усмешкой всякую мысль о том, что Жорж стал ей как-то опасно близок, она нередко удерживала его по вечерам дома и, сказавшись больной, надевала капот, распускала волосы и, лежа на кушетке, заставляла Жоржа читать ей вслух французские романы.
Сперва эти “чтения” шли довольно спокойно, прерываемые сыновними лобзаниями и материнскими поцелуями, но как-то раз, когда Вера Алексеевна, выставив свою маленькую ножку, в крохотной туфле, слишком резво играла носком и слишком выразительно взглядывала своими прекрасными синими глазами, “чтение” кончилось так неожиданно, что когда на следующее утро Жорж, как ни в чем не бывало, почтительно подходил к ручке “ma tante”, Вера Алексеевна стыдливо опустила глаза, долго не могла поднять их на милого мальчика и не пускала его к себе на глаза целое воскресенье.
Однако, в первый же вечер, когда Жорж пришел из заведения, она снова пригласила его читать, хотя и предупредила, лукаво посмеиваясь и слегка щипля за ухо, чтобы он не был гадким мальчишкой.
Сенатор, по обыкновению, сидел в своем кабинете за книгами и картами и искренно был рад, что жена в последнее время стала домоседкой и была в хорошем расположении духа.
Через год Жорж уже сделал сто рублей долга сапожнику, портному, лихачам и уже успел познакомиться с одной маленькой актрисой из французского театра, о чем с гордостью рассказывал товарищам. От своего отца он получал ежемесячно “на булки” по десяти рублей, да дядя сенатор давал ему столько же, но, разумеется, этих денег не хватало. В заведении было много богатых молодых людей, которые свободно мотали деньги и делали долги, и Жоржу стыдно было не мотать денег и не делать долгов, стыдно перед товарищами, стыдно перед собой.
В письмах к матери он описывал свое положение, говорил о “позоре фамилии Растегай-Сапожковых” и просил денег. “Ведь я, мамаша, не могу отстать от других, ведь не ехать же мне в казенном мундире к княгине Таракановой, у которой бывают аристократы и сам светлейший Оболдуев”.
Мать вполне сочувствовала Жоржу, посылала, сколько могла, и просила отца увеличить месячное жалованье, выставляя на вид фамилию Растегай-Сапожковых, но генерал прикрикнул и велел матери написать, что он попросит, чтобы молодого Растегай-Сапожкова выпороли за то, что он “дурит”.
Жорж сердился на своего “старика”, который, по его мнению, “выжил из ума и не понимает требований жизни”. Он делал долги, занимая у швейцара, у сторожей, и даже свел знакомство с ростовщиком, который ссужал его деньгами за сумасшедшие проценты.
В пятнадцать лет Жорж уже умел презрительно щурить глаза, вглядываясь на проезжающих, и, кутаясь в бобровый воротник, катить по Невскому от Аничкова моста на рысаке, похожем на “собственную лошадь”. Он ловко прикладывал руку к каске, свободно выпивал бутылку шампанского, пел французские шансонетки, слегка грассировал, нагло третировал известного сорта дам и умел взглядывать на женщин тем светлым, наглым, смеющимся взглядом прелестных черных глаз, который нередко вызывал невольную краску на их щеки. Благодаря расположению начальства, такту и способности показать себя, он был всегда на виду, ходил на ординарцы и мечтал через два года надеть давно желанный мундир, хотя и сомневался, что вряд ли отец согласится давать такое содержание, чтобы Жорж мог с честью носить этот мундир и не стесняться платой в ресторанах. Он знал, что у отца есть рязанское имение, следовательно должны быть деньги, кроме жалованья; но велико ли состояние, сколько приносит дохода это имение, он точно не знал и только вполне сознавал, что ему нужны деньги, что нельзя же в самом деле ему, молодому, изящному Жоржу Растегай-Сапожкову, быть без денег. На что же он будет посещать общество, оперу, рестораны, француженок? И разве прилично ему ездить на извозчиках, когда его товарищи, далеко не такие умные, красивые и ловкие, как он, ездят в своих экипажах и уже имеют содержанок? Все это должно у него быть и все это откуда-нибудь да придет: не то из рязанского имения, не то как-нибудь да устроится… И он всем говорил, что отец его богач, причем “рязанское имение” представлялось в его рассказах каким-то Эльдорадо[13], из которого золото текло обильным источником. Говоря об этом товарищам, он сам верил тому, что говорил, и, надеясь на что-то, занимал деньги на лихачей, на рестораны, на веселые пикники, в полной уверенности, что все эти долги заплатятся. И долги росли быстро, так что он сам испугался, когда ростовщик потребовал уплаты пятисот рублей.
Жорж продолжал почтительно ухаживать за теткой и нередко брал у нее деньги, а Вера Алексеевна продолжала кокетничать с той искусной манерой женщин за тридцать лет, которые сводят с ума молодых мальчиков. Сперва она разыгрывала роль “второй maman”, но когда у “мальчика” стали пробиваться усы и он, вздрагивая, взглядывал на ее шею, она краснела, сердилась, драла его за уши, смеясь, когда он горячо целовал ее руки, и становилась с ним на ногу “старшего друга”. Она любила расспрашивать, с кем он знаком, советовала ему не знакомиться с “этими дамами”, то требовала, чтобы он рассказал “все… все…”, то вдруг сердилась, когда Жорж описывал ей красоту Сюзеты, с которой ужинал, капризно поджимала губы и, как бы невзначай, спускала с плеч косынку, показывая Жоржу шею и тяжело дышавшую грудь. Когда Жорж, лукаво улыбаясь, говорил, что он “невинный мальчик”, она снова впадала в тон “второй maman”, наставляла его на путь истины, советуя не быть испорченным и гадким мальчиком, и зажимала наглую улыбку Жоржа своей влажной ладонью. Она ревниво следила за ним, когда знакомые дамы бывали особенно любезны с Жоржем, и дулась на него, если он часто уходил из дому “к товарищам”.
Вера Алексеевна считала себя женщиной строгой добродетели, и ни одна тучка не омрачила ее супружеского счастья. Она дорожила репутацией, считала мужа “добрым старичком” и избегала опасностей увлечения; но эта заманчивая игра с “птенчиком”, игра, которая не могла быть предметом сплетни, манила ее. Она желала одного рыцарского обожания, она и мысли не допускала о чем-нибудь другом и в то же время она, к изумлению своему, чувствовала, что сердце ее бьется, как птица в клетке, когда она ощущала близость горячего дыхания юноши. Ей нравилось играть с Жоржем, то вызывая краску волнения на его щеки, то обливая его холодной водой строгих нравоучений. Она и сама не замечала, как мало-помалу увлекалась этим юношей с любопытством неудовлетворенной жены и с расчетом опытной светской женщины, уверенной, что это увлечение не нарушит спокойствия жизни. Да наконец ведь это так пикантно видеть всегда около себя такого свежего, неиспорченного мальчика! Он еще невинный мальчик, и разве не от нее, тридцатитрехлетней женщины, зависит всегда удержать его на той границе почтительного обожания, которое дальше краски волнения и робких поцелуев не идет? Ведь она не молодая девочка!..
Так, обманывая себя, отгоняя от себя с презрительной усмешкой всякую мысль о том, что Жорж стал ей как-то опасно близок, она нередко удерживала его по вечерам дома и, сказавшись больной, надевала капот, распускала волосы и, лежа на кушетке, заставляла Жоржа читать ей вслух французские романы.
Сперва эти “чтения” шли довольно спокойно, прерываемые сыновними лобзаниями и материнскими поцелуями, но как-то раз, когда Вера Алексеевна, выставив свою маленькую ножку, в крохотной туфле, слишком резво играла носком и слишком выразительно взглядывала своими прекрасными синими глазами, “чтение” кончилось так неожиданно, что когда на следующее утро Жорж, как ни в чем не бывало, почтительно подходил к ручке “ma tante”, Вера Алексеевна стыдливо опустила глаза, долго не могла поднять их на милого мальчика и не пускала его к себе на глаза целое воскресенье.
Однако, в первый же вечер, когда Жорж пришел из заведения, она снова пригласила его читать, хотя и предупредила, лукаво посмеиваясь и слегка щипля за ухо, чтобы он не был гадким мальчишкой.
Сенатор, по обыкновению, сидел в своем кабинете за книгами и картами и искренно был рад, что жена в последнее время стала домоседкой и была в хорошем расположении духа.
VII
Долги опутывали молодого человека густой сеткой. Требовали уплат, грозили жаловаться начальству. Жорж писал матери, но присылаемые деньги были каплей в море. Он решился сказать тетке о своих долгах; та изумилась цифре долга, ревниво допрашивала с придирчивостью любовницы, куда “мальчик” истратил столько денег, и заплатила его долги, сделавши долг сама и взяв с него торжественную клятву, что он никогда не будет ужинать с “этими тварями”. И, чтобы вознаградить его и узнать самой прелесть ужина в ресторане, она однажды поехала вместе с Жоржем в ресторан в наемной карете и восхищалась удивлением Жоржа, что “ma tante” еще прелестнее после выпитой вдвоем бутылки шампанского. Они покутили как добрые товарищи, она с любопытством неизведанного удовольствия, он с торжеством счастливого любовника. Им было весело, к тому же оба были навеселе и, расставаясь, согласились еще раз попробовать поужинать вдвоем.
Хотя Вера Алексеевна нередко платила долги Жоржа, но под конец долги накопились до почтенной суммы в тысячу рублей. Жорж рассчитывал на тетку и не особенно заботился о том, что будет впереди. Еще несколько месяцев и он будет офицером, а там все пойдет как по маслу.
Это было месяца за два до выпуска. Богатые товарищи собирались устроить замечательный кутеж с десертом в виде одной знаменитой француженки, согласившейся возлежать на столе au naturel. Решено было устроить пирушку в ближайшее воскресенье. Разумеется, Растегай-Сапожков должен быть там непременно, дело было за какими-нибудь пятьюдесятью рублями. На беду их не было, занять было негде: тетка, как нарочно, уехала за несколько дней в Москву. Спросить у товарищей, сознаться, что он затрудняется в таком пустяке, ведь это… стыд, такой стыд, что об этом и думать нечего… Он просил у швейцара, у солдат, у каптенармуса, готов был за пятьдесят рублей дать расписку на пятьсот, но денег не достал: ему не дали, несмотря на самые заискивающие просьбы.
Жорж был в отчаянии, в настоящем отчаянии. Не быть на пирушке, отсутствовать, чтобы сказали, что у бедняги нет денег, – возможно ли перенести такой позор, именно позор! Как ни трусил Жорж своего дядю, но он решился обратиться к нему и с этой целью поехал к сенатору утром в воскресенье. На беду дяди не было дома. Ему сказали, что он уехал с утра. Он в волнении ходил по зале, посматривая на часы. Уже первый час. Досадно. Он снова начал ходить, то прислушиваясь к стуку карет, то подходя к окну. Он перешел в большой дядин кабинет – оттуда скорей увидишь дядину карету! Пробил час. Он опять заходил, проклиная сенатора, что тот долго ездит. И надо было ему уехать! Сидел бы за своим столом, за своими дурацкими книгами. Машинально он взглянул на большой стол – книги везде, одни книги, но внизу, под одной из книг, он заметил футляр. Что это? Звезда Белого Орла[14]. Верно, забыли спрятать в комод? Эти вещи всегда в комоде. Впрочем, дядя так рассеян… Он раз куда-то так запрятал алмазную звезду Александра Невского[15], что, когда надо было надеть ее, звезду нигде не могли найти и только через несколько часов общих поисков ее отыскали в китайской коробке, где лежали шахматы. А красивая эта звезда Белого Орла! Жорж приложил ее к груди. Идет, ничего! Однако пробила половина второго. Черт знает, отчего этот “лысый черт” не едет! Он повертывал звезду в руках, и вдруг мысль, как молния, блеснула в голове. “Взять?..” Ведь никто не осмелится и подумать? Одна мысль, что могут подумать на него, привела его в негодование. “Скверно, подло!” – шептало что-то внутри, и кровь сильно стучала в виски. “Я заложу, выкуплю и положу на место! вопрос в дне, в двух. До того времени не хватятся, а хватятся – на него не осмелятся подумать”… Господи! Уже третий час. Он быстро выдернул футляр, сунул в него звезду, опустил в карман, повернулся и – на пороге кабинета увидел дядю сенатора.
По глазам его он понял, что старик все видел. Впрочем, быть может, ему показалось. Он решился взглянуть снова. Строгие глаза глядели на него из-под очков с таким презрением, что Жорж замер от страха.
Несколько мгновений длилось это убийственное молчание.
– Если бы ты не был сыном моего брата, я бы…
Старик не мог продолжать. Он перевел дух и только глухо проговорил:
– Вон отсюда!
Жорж бросился в ноги и пробовал схватить колени с жалобным воем пойманного щенка.
Старик брезгливо отодвинулся, словно под ногами была гадина, и, уныло качая головой, прошептал:
– И это будущий слуга отечеству!? Это Растегай-Сапожков… Встань! Не валяйся в ногах и выслушай! Никогда про это никто не узнает!.. Бедный брат! – шепнул старик, отирая с усов скатившуюся слезу. – Исправься, если можешь, но чтобы ноги твоей у меня не было, слышишь!? Да пришли список долгов, я заплачу!
Жорж сунул на стол футляр и вышел из кабинета. Стыд и злоба давили его невыносимой тяжестью.
Старик заперся в кабинете и не вышел обедать.
Когда приехала тетка и спросила о Жорже, старик не велел произносить его имени. Вера Алексеевна похолодела от страха и в тот же вечер поехала в заведение. Узнав, в чем дело, она пожалела “мальчика” и рассталась с ним, обливаясь слезами. Она несколько раз еще виделась с племянником тайком и долго потом грустила, вспоминая горячие поцелуи и юношеский пыл страсти своего первого и последнего любовника.
Хотя Вера Алексеевна нередко платила долги Жоржа, но под конец долги накопились до почтенной суммы в тысячу рублей. Жорж рассчитывал на тетку и не особенно заботился о том, что будет впереди. Еще несколько месяцев и он будет офицером, а там все пойдет как по маслу.
Это было месяца за два до выпуска. Богатые товарищи собирались устроить замечательный кутеж с десертом в виде одной знаменитой француженки, согласившейся возлежать на столе au naturel. Решено было устроить пирушку в ближайшее воскресенье. Разумеется, Растегай-Сапожков должен быть там непременно, дело было за какими-нибудь пятьюдесятью рублями. На беду их не было, занять было негде: тетка, как нарочно, уехала за несколько дней в Москву. Спросить у товарищей, сознаться, что он затрудняется в таком пустяке, ведь это… стыд, такой стыд, что об этом и думать нечего… Он просил у швейцара, у солдат, у каптенармуса, готов был за пятьдесят рублей дать расписку на пятьсот, но денег не достал: ему не дали, несмотря на самые заискивающие просьбы.
Жорж был в отчаянии, в настоящем отчаянии. Не быть на пирушке, отсутствовать, чтобы сказали, что у бедняги нет денег, – возможно ли перенести такой позор, именно позор! Как ни трусил Жорж своего дядю, но он решился обратиться к нему и с этой целью поехал к сенатору утром в воскресенье. На беду дяди не было дома. Ему сказали, что он уехал с утра. Он в волнении ходил по зале, посматривая на часы. Уже первый час. Досадно. Он снова начал ходить, то прислушиваясь к стуку карет, то подходя к окну. Он перешел в большой дядин кабинет – оттуда скорей увидишь дядину карету! Пробил час. Он опять заходил, проклиная сенатора, что тот долго ездит. И надо было ему уехать! Сидел бы за своим столом, за своими дурацкими книгами. Машинально он взглянул на большой стол – книги везде, одни книги, но внизу, под одной из книг, он заметил футляр. Что это? Звезда Белого Орла[14]. Верно, забыли спрятать в комод? Эти вещи всегда в комоде. Впрочем, дядя так рассеян… Он раз куда-то так запрятал алмазную звезду Александра Невского[15], что, когда надо было надеть ее, звезду нигде не могли найти и только через несколько часов общих поисков ее отыскали в китайской коробке, где лежали шахматы. А красивая эта звезда Белого Орла! Жорж приложил ее к груди. Идет, ничего! Однако пробила половина второго. Черт знает, отчего этот “лысый черт” не едет! Он повертывал звезду в руках, и вдруг мысль, как молния, блеснула в голове. “Взять?..” Ведь никто не осмелится и подумать? Одна мысль, что могут подумать на него, привела его в негодование. “Скверно, подло!” – шептало что-то внутри, и кровь сильно стучала в виски. “Я заложу, выкуплю и положу на место! вопрос в дне, в двух. До того времени не хватятся, а хватятся – на него не осмелятся подумать”… Господи! Уже третий час. Он быстро выдернул футляр, сунул в него звезду, опустил в карман, повернулся и – на пороге кабинета увидел дядю сенатора.
По глазам его он понял, что старик все видел. Впрочем, быть может, ему показалось. Он решился взглянуть снова. Строгие глаза глядели на него из-под очков с таким презрением, что Жорж замер от страха.
Несколько мгновений длилось это убийственное молчание.
– Если бы ты не был сыном моего брата, я бы…
Старик не мог продолжать. Он перевел дух и только глухо проговорил:
– Вон отсюда!
Жорж бросился в ноги и пробовал схватить колени с жалобным воем пойманного щенка.
Старик брезгливо отодвинулся, словно под ногами была гадина, и, уныло качая головой, прошептал:
– И это будущий слуга отечеству!? Это Растегай-Сапожков… Встань! Не валяйся в ногах и выслушай! Никогда про это никто не узнает!.. Бедный брат! – шепнул старик, отирая с усов скатившуюся слезу. – Исправься, если можешь, но чтобы ноги твоей у меня не было, слышишь!? Да пришли список долгов, я заплачу!
Жорж сунул на стол футляр и вышел из кабинета. Стыд и злоба давили его невыносимой тяжестью.
Старик заперся в кабинете и не вышел обедать.
Когда приехала тетка и спросила о Жорже, старик не велел произносить его имени. Вера Алексеевна похолодела от страха и в тот же вечер поехала в заведение. Узнав, в чем дело, она пожалела “мальчика” и рассталась с ним, обливаясь слезами. Она несколько раз еще виделась с племянником тайком и долго потом грустила, вспоминая горячие поцелуи и юношеский пыл страсти своего первого и последнего любовника.
VIII
Веселая это была пора, когда Жорж надел щегольской офицерский мундир, хотя и не того цвета, о котором мечтал. Отец и думать о нем не велел и, посылая деньги на первое обзаведение, обещал высылать по сту рублей в месяц. Затем, поздравляя его, он наказывал быть “честным офицером и вести себя так, чтобы старшие любили, равные уважали, а младшие почитали”. Относительно будущего генерал советовал “Георгию” ни на что не рассчитывать. После смерти он получит десять тысяч, “а на имение нечего надеяться, так как вас много, а имение одно”.