Несмотря на такие предостережения, жизнь Жоржа шла обычной, веселой волной. Утром учение, приятельские завтраки, несколько визитов, гонка рысаков на Невском, обеды дорогие, тонкие, вкусные, театры, вечера, балы, ночи с женщинами… На следующий день то же самое, на третий день опять то же… Такая жизнь втягивает, как воду губка. Весело, пусто, приятно… На него любовались дамы, и ему верили в долг даже кокотки. Так он был мил, остроумен, красив и сыт. Он весело прожигал жизнь, весело летал по Невскому, делал визиты, сидел в балете, дарил дорогие букеты, подписывал векселя, на что-то рассчитывая и на что-то надеясь. Он с детских лет привык есть четыре блюда и пирожное, все это было всегда, изо дня в день, и ему просто казалось дико не есть обеда из четырех блюд и не запивать его вином. Одинаково смешно было ему не сидеть в первых рядах. Его все знают, ему все так ласково кивают головой, когда он, слегка позвякивая шпорами и придерживая саблю, проходит уверенной молодецкой походкой к своему креслу в первом ряду, где он, пожимая руки приятелям, чувствует себя как дома. Да лучше он совсем не пойдет в театр, чем забьется в девятый ряд.
   Глядя на Жоржа, блестящего, румяного, круглого, сытого, всегда показывавшегося на первых представлениях, бывавшего в обществе, игриво кивавшего кокоткам, глядя на его серого рысака, на его изящную маленькую квартиру, на его камердинера-немца, всякий считал его за богатого человека. Кредиторы еще верили в “рязанское имение”, и Жорж ухаживал, обедал, веселился и подписывал векселя.

 
   Еще Жорж потягивался на кровати, когда однажды немец подал ему письмо. Мать извещала о тяжкой болезни отца и звала его немедленно приехать. Жорж в тот же день выехал и застал генерала на столе, а мать – в слезах. Оказалось, что “рязанское имение” при разделе между братьями и сестрами такой пустяк, о котором и говорить не стоит. Жоржу досталось только пятнадцать тысяч и часть в имении тысяч в девять. Он был в бешенстве. Он почему-то ожидал большого состояния – и вдруг какие-нибудь пятнадцать тысяч! Он бранил “старика” и упрекал мать. Мать плакала и по-прежнему объедалась конфетами. Холодно простившись с матерью, Жорж приехал в Петербург. Векселя уже ждали его… Грозили подать ко взысканию. В три года офицерства он сделал пятьдесят тысяч долга. Платить было нечем. Кредиторы наконец подали ко взысканию.
   Жорж принужден был выйти в отставку и спасаться от долгового отделения.
   Надевая статское платье, Жорж чуть не плакал с досады, оглядывая себя в зеркале. Конечно, он и в статском хорош, он быстро сумел усвоить “статскую посадку” и оделся у хорошего портного, но то ли дело мундир?
   Мать отдала своему любимцу последние крохи, оставленные генералом, и звала его к себе, в укромный уголок на юге, где они могли бы жить скромно, но Жорж только фыркнул, читая эти строки. Разве он, блестящий Растегай-Сапожков, должен погрязнуть в какой-нибудь провинции, есть ленивые щи, пить кисленький медок в двадцать копеек и жениться на какой-нибудь глупой девчонке?
   Нет! Он еще верил в свою звезду и все ждал, ждал какого-то необыкновенного события, которое даст ему возможность показать себя во всем блеске. А пока жизнь еще шла по-прежнему. Обстановка не менялась, еще рысак не был продан, хотя каждое утро и приходилось вести невыносимые беседы с кредиторами. Он уговаривал, грозил, врал про состояние матери, указывал, нагло посмеиваясь, на свой красивый торс и снова переписывал и подписывал вексельную бумагу широким размашистым росчерком, вполне уверенный, что не “померкла его звезда” и не из-за чего ему губить молодость. Ведь он хорош, бесподобно хорош, как говорили про него в обществе, ведь он неглуп… неужели же ему так-таки и отказаться от жизни и поступить на службу на пятьдесят рублей жалованья? Эта мысль даже рассмешила его. Он числился в какой-то канцелярии, куда, конечно, никогда не заглядывал, ездил еще на рысаке, но зато как-то внимательно вглядывался в лица богатых пожилых вдов, которые с такой любознательностью оглядывают красивых, плечистых молодых людей с томными глазами.
   И звезда снова взошла над молодым человеком…
   Это было в театре. Жорж сидел с приятелями в ложе и заметил, что из соседней ложи его так пристально разглядывала, словно барышник статного жеребца, сухая, пожилая, некрасивая женщина восточного типа, что даже Жорж покраснел и отвернулся. Однако “восточная женщина” раза три внимательно взглянула на Жоржа и, указывая на него, о чем-то шепталась с мужчиной, бывшим у нее в ложе. Выходило уж очень глупо. Жорж хохотал и вышел из театра не в духе.
   Через несколько дней к Жоржу зашел Пильсон, не то еврей, не то датчанин, ростовщик и маклер, торговавший фортепианами. Маленький, черненький, аккуратный и чистенький, он был верным спутником каждого блестящего молодого человека, доставал деньги, продавал по случаю сигары и устраивал свидания. Он наживал деньги и получал оскорбления; первые он уважал, ко вторым относился с презрением; через его руки прошел не один десяток “юношей”, которых он устраивал или сажал в долговое. Он был аккуратен, вежлив, терпелив и знал все языки. Сколько ему лет – никто не знал, ему можно было дать и сорок и тридцать; его можно было счесть и за испанца, и за француза, и за немца. Он называл себя датчанином, но был выкрещенным евреем. Жорж давно уже был знаком с г.Пильсоном и при виде его нахмурился.
   – Опять? Ведь вы и передохнуть не дадите, Пильсон. Ведь это черт знает что такое!
   Но Пильсон, улыбаясь, объявил, что он по другому делу.
   – Вы извините, Егор Николаевич, вами очень интересуется одна барыня.
   – Хороша?
   – Гмм… Нельзя сказать, чтобы очень, но зато богата.
   – Молчите. Верно, опять какую-нибудь пакость предложите?
   – Боже меня сохрани… Зачем?.. Очень вами заинтересовалась… Вдова, знаете ли, пыл этакий южный… влюблена, как кошка.
   – Ну и черт с ней!..
   – Познакомьтесь-ка с ней, Егор Николаевич… право стоит. Состояние у нее громадное.
   – Это значит, на содержание поступить?
   – К чему такие слова!.. Просто полюбить, хотите женитесь, а то и так… Она ждет вас, когда угодно!
   – Убирайтесь вон… скотина! – вдруг вспылил Жорж и грозно поднялся с места.
   – Напрасно бранитесь, господин Сапожков… напрасно… Я более не буду вас беспокоить лично, а пришлю своего поверенного получить по векселю долг, а если не получу…
   – То что?
   – Представлю кормовые[16]!
   – Вон отсюда!
   Но Пильсон знал Жоржа и уже вышел за двери, не забыв однако бросить на стол адрес “вдовы с южным пылом”…

 
   Жорж озабоченно ходил по своей роскошной гостиной. Он нервно поводил плечами, щурил глаза, сжимал и разжимал свои тонкие изящные пальцы. То подходил к окну, внимательно вглядывался в снежные узоры на стекле, выводил по нем розовым ногтем мизинца какие-то цифры, то, быстро повернувшись на каблуках, снова принимался ходить грациозной, но нервной походкой… Он заметил на столе адрес, взглянул на него, спрятал в карман, велел подавать лошадь и поехал по адресу.
   Прекрасная лестница. Великолепная квартира. Изящная гостиная. Его как будто ожидали, встретили любезно. “Восточная дама”, Авдотья Матвеевна, вдова откупщика, русская по происхождению, очень мило занимала гостя и пристально разглядывала свою покупку. По-видимому, она осталась довольна Жоржем и просила бывать, когда вздумается. При посредстве Пильсона состоялся торг. За Жоржа уплачивали все долги и давали по две тысячи в месяц, но, прибавил Пильсон, “не надо забывать, что вдова ревнива, как может быть ревнива женщина в сорок пять лет… Завтра вечером вас ждут за решительным ответом!”
   На другой день вечером Жорж поехал…



IX


   Опять наступила масленица. Опять жизнь без забот, без волнений. Но теперь эта жизнь стоила уже дороже. Приходилось ежедневно посещать Авдотью Матвеевну, показываться иногда с нею в театрах, выдерживать сцены ревности, давать клятвы с полною уверенностью забыть их за порогом и, по временам, испытывать такие муки отвращения, когда Авдотья Матвеевна, горячо привязавшаяся к Жоржу, нежно гладила его по щеке и дарила деньги, – что вряд ли Жорж считал себя счастливым человеком…
   Но переделать жизнь он был не в силах… Она тянула его к себе неудержимой силой, и ему так же невозможно было отказаться от нее, как невозможно пьянице отказаться от вина…
   Перед его носом проходила жизнь шестидесятых годов… крестьянская реформа, общие надежды, оживление, но он этого ничего не видал. Он знал только, что реформа дала ему выкупные[17], и что какие-то, черт знает, студенты пишут там книги… Он желал карьеры, но боялся труда… Если бы сразу его сделали товарищем министра, он бы еще, пожалуй, готов был бы “подписывать бумаги”, а то тянуть лямку… Боже упаси! Он называл себя “консерватором”, потому что любил хорошее белье и платье; но что такое консерватор, он не знал. Он полагал только, что “либерал” – бранное слово, и что либералов надо сечь, потому что “они воображают”… Что они воображают – он не давал себе труда подумать, но он был вполне убежден, что “мы должны иметь средства, а они не должны”. Они в его глазах было все то, что ходит не в немецком платье… Он читал романы французские, русских книг почти не знал и раз даже сконфузил своих приятелей, наивно спросив, кто такой Тургенев… Он порицал гласный суд[18], потому что его могли поставить рядом с лакеем, а вообще ему до всего этого было мало дела… Ему хотелось жить так, чтобы все видели, что он живет, как следует жить порядочному человеку. Ведь надо же иметь и приличную квартиру, и лакея, и лошадь, и кресло, и обед с хорошим вином. Ко всему этому он привык с малолетства, а откуда все это бралось и берется – он вряд ли мог точно ответить. Прежде, знал он, давали “крестьяне”, ну, а теперь, теперь… вероятно, те же крестьяне. На то они мужики. Им не надо шить платье у Тедески… Это было бы смешно. Кто не имеет средств от крестьян, тот получает жалованье… Хорошее жалованье, конечно, стоит брать, а маленькое не стоит, лучше жениться на старушке и ждать, когда она умрет.
   В последнее время ему нравилось мечтать о получении сразу громадного куша денег… Взять бы, например, концессию. Что такое концессия – он доподлинно не знал, но понимал, что это “вещь очень невредная”, и если бы получить ее, то не надо бывать у Авдотьи Матвеевны. Он собирался подумать об этом серьезно, купил карту Российской империи и познакомился с дельцами средней руки. Дельцы видели, что Жорж алчен, но ленив, и только смеялись над ним и советовали ухаживать за концессией, если только она будет в руках какой-нибудь женщины, падкой до томных брюнетов… Но Жорж тем не менее раз часа два просидел за картой и провел прямую линию через всю Сибирь.
   Он вел отчаянно безумную жизнь, давал вечера, держал дорогих лошадей, вел игру, был знаком со всеми. Никто не спрашивал, чем живет этот красивый молодой человек: имеет ли состояние, получил ли концессию, занимается ли фальшивыми ассигнациями или играет на бирже. Все дружески жали ему руку, похваливали его ужины, находили, что он порядочный человек, и на ушко говорили, что он на содержании. Он показывался всюду: в опере, на балах, даже на бирже. Он выучился играть. Его выучил Пильсон.
   Авдотья Матвеевна журила его. Она грозила, что не станет платить его долгов. Тогда он разыгрывал роль страстного любовника. Она видела, что он лжет, презирала его и все-таки верила, бросаясь в его объятия. Ей верилось под боком этого дьявольски изящного молодца, от которого пахнет здоровьем, духами, шампанским – и она платила долги.
   Но чем более она платила, тем ненасытнее становился Жорж, увлекшийся вдобавок какой-то француженкой и тративший на нее большие деньги. Опять неизменный Пильсон настоятельно просил уплаты пятидесяти тысяч. Жорж поехал к Авдотье Матвеевне. Она сделала сцену и отказала. Он было пригрозил оставить ее. Она в ответ зло рассмеялась и сказала, что не боится этого. Он уехал. Авдотья Матвеевна плакала, но не звала его: сумма была очень большая. А Пильсон грозил снова. И вот в один из таких дней Жорж вместо денег выдал вексель с бланком Авдотьи Матвеевны. Он подмахнул подпись после веселого обеда. Потом спохватился, хотел было вернуть, но уже было поздно.
   Через три месяца в будуаре разыгралась скверная сцена. Авдотья Матвеевна, злая на Жоржа за его связь с французской кокоткой, грозила судом.
   – А ты разве не боишься скандала? Ведь тогда придется все рассказать, моя милая! – улыбаясь, пригрозил Жорж.
   – Подлец неблагодарный! Вон отсюда! я заплачу вексель, но мы более незнакомы…
   – И хорошо сделаешь, моя ненаглядная! А теперь addio, mio care!..[19] – весело смеясь, отвечал Жорж, посылая воздушный поцелуй.



X


   Жорж еще ждал, что за ним пришлют; но прошла неделя-другая, за ним не присылали. Он струсил. После трех лет этой бесшабашной жизни на счет Авдотьи Матвеевны – и вдруг опять ничего. Он сожалел, что не дал векселя на более крупную сумму.
   Падение под гору пошло быстро. Мебель, лошади – все было в один прекрасный день продано с публичного торга. Жорж поселился в меблированной комнате и избегал встречи с знакомыми. Снова он вернулся к мысли о концессии, измарал несколько листов бумаги и надеялся. Ведь многие же получают. Многие, и не хватая звезд с неба, имеют отличное содержание при этих концессиях. Ну, хоть бы прежний закадыка Мишка Лештуков, ведь глуп и очень глуп, а напал на тридцать тысяч содержания, благодаря старухе, которая могла это устроить. Чем же он хуже? И отчего он не познакомился с такой старухой?.. Он злился, хандрил и советовался с дельцами третьей руки. Те пожимали плечами и улыбались…
   Пильсон уже не давал денег. Авдотья Матвеевна не пускала Жоржа на глаза, так как купила другого Жоржа, свежей и моложе. Жорж опускался все ниже и ниже. Сперва его приютила одна француженка, потом прогнала его… Нужда грозила Жоржу, и он удивлялся, что находил вкусным обед в кухмистерских[20]… Он не показывался на больших улицах и отворачивался от знакомых. Он похудел и подурнел. С алчностью молодого волка глядел он на богатые экипажи, мчавшие богатых людей. Он злобно скалил зубы и мечтал еще отомстить, точно они были виноваты. Раз он встретил тетушку Веру Алексеевну. Та узнала его, сконфузилась и прислала двадцать пять рублей. Если бы не прачка, доверчивое существо, привязавшееся к Жоржу, он бы часто не обедал. Приходилось чуть ли не обкрадывать ее. И он ее обкрадывал…
   Жорж подводил итоги. Ему двадцать шесть лет. Что делать?.. Нечего. Что он знает? Ничего. Оставалось поступить на службу… Теперь и служба казалась ему желанным исходом… По счастию, северо-западный край требовал свежих сил, Жорж написал тетке отчаянное письмо и, благодаря дяде, попал в число обрусителей…
   Недолго он пробыл и там. Казенный сундук был как-то близко, а старые замашки не умерли. Он попал под суд и был уволен.
   Тогда судьба окончательно толкнула его на тот путь, на котором он стоял еще с малых лет; он очутился в компании с такими же “обойденными дворянами”, которым не хватало мест с “приличным” содержанием, и ему пришлось проделать все, начиная от подделки фальшивых билетов, до воровства карманных часов.
   И что это была за жизнь! Правда, выпадали времена, когда Жорж, развалившись в коляске, еще думал, что все изменится, что он выбьется же наконец и заживет, не опасаясь каждого городового, но это бывали редкие времена. Воруя, что попало, не зная цены украденного, он вечно трусил, вечно ждал, что его схватят… И его наконец схватили! “За что схватили его, а не Мишку Лештукова?” – промелькнуло у него в голове в момент просветления.



XI


   В арестантском халате, в голландской рубашке, с туго накрахмаленными воротничками, с закрученными в нитку усами, с отточенными ногтями, сидел Жорж на скамье подсудимых. Он потолстел, обрюзг, глаза потеряли прежний блеск, но все-таки это был еще “интересный брюнет”, на которого дамы с любопытством таращили бинокли. Он несколько сгорбился и опустил голову, но когда поднимал ее, то держал прямо и глядел тем светлым, наглым взором, которым, бывало, восхищались дамы…
   Прокурор говорил горячую речь, призывая громы небесные на Жоржа, но Жорж не слушал прокурора. Он разглядывал зрителей и, заметив среди них высокую, изящную брюнетку с седыми волосами, отвернулся и задумался.
   И снова перед ним, как бывало в остроге, проносились картины прошлого. Жизнь дома, отец, мать, научившая его подглядывать за отцом, Каролина, развратившая его, тетка, старик дядя, “заведение”, кража звезды, потом блестящая жизнь, рысаки, содержанки, далее опять то же, потом нищета, служба и снова жизнь без труда, без содержания, без цели. И наконец…
   Он в тысячный раз вспомнил, что он жил, живет и, вероятно, будет жить на чужой счет, никогда не думая, чтобы жизнь обязывала его к чему-нибудь. Ведь этого ему не говорили, когда он был еще мал, когда еще было время. Напротив…
   И виноват ли он? И он ли один?.. Не целая ли масса людей выросла с тем же сознанием и с теми же привычками? Конечно, это праздный вопрос, но отчего же именно он в арестантском халате, а не вон тот зритель, прежний закадыка, который отличается от Жоржа разве только тем, что ворует не такие маленькие суммы…
   – Подсудимый Растегай-Сапожков! Что вы имеете сказать в свое оправдание? – раздался голос председателя.
   – Я… я… – начал было Жорж и остановился. – Я, конечно, виноват, но кто же из нас не виноват? Если бы, господа присяжные, вы знали мою жизнь, если бы вы поняли, что меня воспитали специально для того, чтобы сделать меня к пятнадцатилетнему возрасту мерзавцем… Если родная…
   Тут Жорж не мог продолжать и зарыдал.
   Вдова сенатора, бывшая проездом в Москве (она ехала на Кавказ проведать мать Митрофанию), тоже расчувствовалась, заплакала и не могла не сказать, что Жорж все-таки и в арестантском халате “порядочный человек”.



ПРИМЕЧАНИЯ


ЧЕРВОННЫЙ ВАЛЕТ


   Впервые – в журнале “Дело”, 1877, №№ 4-5, с подзаголовком: “Из современных нравов”.
   Рассказ, по словам Станюковича, был написан по “горячим следам” уголовного процесса над “Червонными валетами” – молодыми авантюристами из привилегированных слоев общества.

 
   Л.Барбашова