Публика стала расходиться.
   Зрители “посерее”, подавленные, под впечатлением потрясающего зрелища обреченных людей, бросали недружелюбные короткие взгляды на тех из немногих возвращающихся с мола господ, которые, тепло одетые и довольные, внушительно и громко восхищались грозным морем и беснующимся прибоем и с веселой развязностью болтали и смеялись.
   Матреша, с красными от слез глазами, удрученная тоскливыми думами об Антоне, тихо и раздумчиво, ни на кого не глядя, проходила в толпе, направляясь к извозчикам, чтоб спешить домой. Ее нагнал жилец пятого номера пансиона “Айканихи”, маленький круглый молодой человек в щегольском меховом пальто и в бобровой боярке, месяц тому назад приехавший из Петербурга в Ялту отдыхать от чего-то и зачем-то вдохновляться морем. Неказистый, со скуластым, румяным и самодовольным лицом, он заглянул в лицо Матреши и слегка победоносным и наглым тенорком воскликнул:
   — И вы полюбоваться природой, Матреша?.. Вы на морозе прехо…
   И внезапно оборвал слово.
   Оборвал и, решительно сбросив золотое пенсне и словно бы лично оскорбленный страшным порывом ледяного ветра, быстро спрятал в серебристый бобровый воротник свой чувствительный к холоду, пухлый, маленький вздернутый нос.
   Глаза Матреши сверкнули презрительным огоньком. Она отвернулась от “пятого номера” и пошла скорее. А молодой человек удивленно и обиженно взглянул на Матрену, такую внимательную и любезную в пансионе и такую грубую на улице.
   — И глупый же однако кобель! — громко проговорил какой-то рабочий.
   А Матреша слышала, как около нее какой-то старый, обросший, смуглый грек говорил такой же старой гречанке, что “Баклану” не дойти и что такого шторма и не вспомнить. Слышала и от других проходящих такие же безнадежные замечания и видела тревожные лица.
   Совсем потерянная, села Матреша в коляску и велела ехать домой.
   Вернувшись, она стала прибирать неубранные номера и накрывать в столовой к завтраку… Пансион ей стал нестерпим.
   Ада Борисовна увидала мрачную Матрешу в столовой и проговорила мягким, вкрадчивым голосом, искренности которого Матреша не верила:
   — Что с тобой, Матреша? Нельзя же быть горничной с таким мрачным лицом. Можно подумать, что тебя обидели, и ты дуешься. На кого ты дуешься? Уже не на меня ли?
   — Я не дуюсь, барышня.
   — Вот и порадовала. Ведь я, кроме добра, ничего тебе не сделала. Пять лет живешь, и, слава богу, и я довольна и жильцы тобой довольны. А мне было казалось, что дуешься на меня.
   — Зачем дуться? Не понравится, и взяла расчет! — проговорила Матреша.
   Ада Борисовна испугалась. — “Дерзка!” — подумала она.
   И, охотница до бесед по душе, она позвала Матрешу в комнату и просила рассказать откровенно, что с Матрешей. Ведь Ада Борисовна так привязана к Матреше. Она такая отличная горничная. Недаром же все жильцы вознаграждают за ее внимательность. Даже такой требовательный, как номер третий, и тот очень доволен и говорил, что такой добросовестной, как ты, не видал. А этот старик важный генерал и богатый… Только будь внимательна, и он хорошо заплатит за услуги. Он до осени думает прожить… И пятый номер, молодой человек благодарил, что у нас в пансионе такая аккуратная горничная.
   — Ты ведь умница, Матреша, и всегда приветливая. А между тем такая мрачная.
   Матреше хотелось скорее отделаться от Ады Борисовны, которая стала “облещивать” и запела свои разговоры.
   И Матреша отрезала:
   — Антона жалко. Оттого и невеселая!
   — Но отчего жалко? Ведь он, слава богу, здоров?
   — Буря на море. А пароход ушел. Кажется, понятно, барышня?
   — Но, милая… Ушел пароход и дойдет, куда нужно… Зачем же ты тревожишься?..
   “Зачем тревожиться!?” — подумала Матреша.
   И, едва сдерживая слезы, Матреша сказала:
   — Мне некогда, барышня. Надо накрывать к завтраку!
   Но, чтобы утешить Матрешу и она “не имела мрачного вида”, совсем не подходящего приличной горничной приличного пансиона, Ада Борисовна сказала, что задержит на минуту, и проговорила:
   — Верь, Матреша, что опасности нет (и подумала: “а если будет, тогда и плачь!”). Капитан же знает, и хороший капитан… И будь благоразумнее: не тревожь себя. Не распускайся. Не кажись неинтересной, Матреша… Ты ведь хорошенькая, и надо беречь красоту… Мало ли какие мнительные мысли приходят в голову, но не следует давать им воли… Ты думаешь, Матреша, и у меня нет тоскливых дум? И мне бывает грустно, но я знаю, что у меня есть обязанности перед жильцами, и… на людях я любезна… Я обязана… Будь же хоть при жильцах не такой грустной… Сделай для меня… У нас ведь в пансионе порядочные люди, а не бог знает какие.
   Матреша наконец вышла.
   Все эти льстивые разговоры “Айканихи” не только не успокоили и не обрадовали, но еще более возбудили Матрешу против хозяйки. И она казалась молодой женщине бессердечной, сухой и отвратительной с ее “подлыми”, лукавыми советами, чтобы удержать жильцов.
   С каким злорадством объявит она Айканихе об уходе… “Только получу телеграмму, что пароход пришел в Керчь и Антон здоров!”
   Так думала Матреша, накрывая на стол, и по временам надежда закрадывалась в ее сердце.
   Вечером, когда Матреша подала самовар жильцу второй молодости, он проговорил:
   — Ты придешь?.. Ты ведь обещала, Матреша… А я опять золотой дам.
   Но генерал был оскорблен, когда Матреша, не скрывая отвращения, со злостью ответила:
   — Никогда не смейте приставать… бесстыжий старикашка… Наплевать мне на ваши деньги… Туда же, ухаживатель!
   Матреша вышла и в своей маленькой комнатке плакала.
   А ветер, казалось, усиливался и завывал громче и сильнее. Рвало крыши. Лестницы визжали и свистали. Из труб точно вылетал стон.
   Матреша выскочила на улицу и — боже! что за вихрь! Под бледным светом месяца блестели замерзшие канавки и лужицы. Ледяной, захватывающий холод! И какие порывы ветра, пригибающие к земле деревья и рвущие крыши и вывески!
   “О, господи! Что там, в море!” — думала Матреша.
   И, вернувшись в комнату, она, рыдая, молилась:
   “Спаси, боже, пароход!”
   На следующий день шторм бушевал, как вчера, и жильцы жаловались, что в комнатах холодно. Номера третий и пятый, необыкновенно злые и недовольные Матрешей, говорили ей, что жить в этаком пансионе нельзя — морозят здесь, — и к вечеру Ада Борисовна упрекнула Матрешу, что она стала дерзка с жильцами. Жаловались, что она долго не идет на звонки.
   — Свиньи они, вот что! — со злостью ответила Матреша и прибавила: — Холод в комнатах. Они и за это сердятся!
   К вечеру Матреша стала еще нервнее и раздражительнее. Телеграммы не было. Ночь Матреша беспокойно спала, часто просыпалась и прислушивалась, нет ли стука в прихожей.
   Прошла ночь. Настало утро. Шторм не стихал. Телеграммы не было.
   После уборки комнат, не спросившись Ады Борисовны, Матреша поехала в агентство узнать, где “Баклан”?
   В агентстве ответили, что о нем нет никаких известий.
   Матреша вернулась убитая.


IX


   Никифор Андреевич с ужасом видел, что шторм крепчал, и через несколько часов после выхода из Ялты понял, что идти прежним курсом, в Феодосию или в Керчь, нельзя.
   При громадной боковой качке волны нападали на груженый пароход с обеих сторон, поминутно вкатываясь и на палубу, и на корму, и на бак. И вода, застоявшаяся на палубе и беспрерывно обрызгивающая бугшприт и борты, быстро замерзала, покрывая их льдом.
   Матросы и пассажиры то и дело скалывали лед, но новые волны снова наносили новый лед. И матросы зябли, изнемогали и снова работали, в исступлении невольного ужаса, охватывающего при мысли о неминуемой опасности, и испуганно взглядывали с мольбой и вопросом на укутанного капитана, дождевик на котором обледенел.
   А капитан, придумывающий средства спасения от гибели, думал:
   “Волны зальют, и лед будет лишней тяжестью — она нас увлечет ко дну. Надо повернуть и пойти полным ходом по волне — и, бог даст, дойдем до Новороссийска или Батума, куда попутно”.
   “Только повернет ли счастливо пароход? Не зальет ли его при повороте? Тогда смерть!” — промелькнуло в голове Никифора Андреевича. Казалось, смерть в этих кипящих волнах, от которых дышит ледяным холодом, так близка и неминуема!
   “О, господи!” — шепнул капитан и мысленно прибавил:
   “Выбора нет!”
   Он видел, что ледяной шторм неистовствовал. Нос уж обледеневший и не так легко поднимался на волну. Везде лед. И матросы его не побеждают. Брызги мгновенно обращаются в льдинки. И какая жестокая стужа! Он чувствует, что ноги коченеют…
   Все больше и больше волн вкатываются на бак, и людям работать там невозможно.
   Капитан видел испуганные и молящие взгляды кучки людей, работавших на обледеневшей палубе около трубы. Они вздрагивали от стужи, посиневшие, с одеревеневшими пальцами, окачиваемые брызгами, покрывающими буршлаты ледяною корой.
   Был пятый час утра, когда капитан решился.
   Придерживаясь за поручни, чтобы не быть снесенным в море, капитан подошел к штурвалу, помещенному в маленькой рубке, и приказал Антону:
   — Лево на борт!
   И, выйдя из рубки, он смотрел, как покатил нос вправо, и… и… вдруг… закрыл глаза, опять их открыл и секунду-другую ждал гибели…
   Правый борт кренился все ниже и ниже, все ближе и ближе к волнам. Они уже вливались и покрывали словно смертным покровом…
   И все матросы, охваченные ужасом, подбежали к трубе и… замерли, потрясенные.
   Ни один не крикнул… не молил…
   Только мещанин из Новороссийска выл и молился, каялся в грехах и обещал не грешить, если бог смилуется и спасет…
   Эти несколько мгновений предсмертного страха казались бесконечно долгими.
   И вдруг вздох облегчения вырвался из десятка грудей…
   Борт поднялся… Волны отхлынули… И, сделавши оборот, пароход выпрямился и раскачивался уже не боковой качкой, а килевой.
   Всем казалось, что положение стало лучше.
   И Никифору Андреевичу показалось, что пароход безопаснее. Надежда закралась в изнывшую душу. Капитан вызвал старшего помощника подсменить, бросился в каюту, чтобы немного согреться. Перед этим он велел матросам очищать пароход от льда посменно.
   Боже, какое физическое наслаждение тепла испытал Никифор Андреевич в каюте! И с каким удовольствием он выпил стакан горячего чая с коньяком… И с какою надеждой он думал, что шторм хоть немного стихнет!
   Но к ночи надежды почти не было. Отчаяние уже овладевало капитаном.
   Еще бы!
   Бугшприт представлял собою уже гору льда. То же было и с кормой. И пароход заметно сел ниже… Нос все тяжелее взлетал из воды…
   Но Никифор Андреевич, несмотря на отчаяние, не потерял еще упорства в борьбе.
   И, озаренный счастливой мыслью, всегда трусивший начальства, Никифор Андреевич теперь не подумал его бояться, когда приказал старшему помощнику выбросить за борт часть груза…
   В эту минуту из-за стремительно несущейся к югу черной зловещей тучи вдруг обнажился полный месяц, красивый и бледный, ливший мягкий и серебристый трепетный полусвет.
   Бесстрастно и холодно глядел он сверху и на гудевшее море, и на этот, словно бы заблудившийся, маленький пароход, судорожно метавшийся в качке, изнемогавший под ударами бешено нападавших громад-волн, и на эту маленькую кучку испуганных и иззябших от пронизывающей стужи людей, напрасно работающих, чтобы освободить пароход от нарастающего льда.
   Глядел месяц и на Никифора Андреевича, казалось, замерзшего в своей неподвижной позе, и на искаженное от панического ужаса и жалко-страдальческое лицо, с вздрагивающими челюстями, старшего помощника, который глядел на капитана бессмысленными, выкаченными и неподвижными глазами.
   Убитым голосом помощник спросил:
   — Выбросить груз?
   — Десять тысяч пудов! Поняли? — крикнул капитан.
   — Есть! — уныло ответил Иван Иванович.
   — А сию минуту отдать якорь, а то и два! — резко и повелительно кричал Никифор Андреевич.
   — Есть! — отвечал оцепеневший от страха старший помощник, казалось, не понимавший цели этих приказаний.
   “Гибель неизбежна! О, господи!” — думал Иван Иванович и воскликнул:
   — Стоит ли бросать груз, Никифор Андреевич?
   И, чуть не рыдая, вдруг разразился жалобными упреками:
   — Зачем в Ялте не остались? Зачем? Пароход мог разбиться в щепы об мол, но мы были бы живы. А теперь — смерть. Зачем пошли на погибель? Ведь у вас семья… у меня — невеста… Все хотят жить!.. И вы виноваты… вы!..
   — Якорь! Груз за борт! Вы обезумели от страха? Как вам не стыдно! Мы отстоим пароход! — громовым голосом крикнул Никифор Андреевич, разгневанный, что помощник не верит тому, во что он хочет верить.
   Этот бешеный окрик капитана задел самолюбие старшего помощника, и в то же мгновение проблеск надежды на жизнь вспыхнул в его сердце.
   И он, приободренный, бросился с мостика исполнять приказания, которые казались теперь малодушному молодому брюнету необыкновенно значительными.
   А у капитана, напротив, прежней надежды уже не было.
   — Стоп машина! — крикнул Никифор Андреевич.
   Якорь упал на глубине двадцати сажен.
   “Баклан” остановился, вздрогнул всеми своими членами и бросился к ветру.
   С лихорадочной поспешностью матросы выбрасывали за борт груз.
   Облегченный, пароход приподнялся над водой. Надежда снова воскресла в людях.


X


   Но недолго надеялись моряки.
   О, что за бесконечно длинная была эта ужасная ночь на Черном море!
   Шторм, казалось, ревел “вовсю” и дошел до своего апогея. Мороз захватывал дыхание.
   Непрерывающийся гул моря и вой ветра, потрясающий мачты и проносившийся то стоном, то визгом по мачтам, трубе и бортам, и эти тяжелые, ледяные и освирепевшие волны в такой жуткой близости наводили ужас на несчастных моряков, не испытавших еще такого жестокого шторма. Смерть смотрела в глаза, беспощадно близкая.
   Пароход метался, как в бешенстве агонии. Он, точно в судорогах, вздрагивал на цепи. Она то натягивалась, как струна, то “сдавала”. И тогда “Баклан” подбрасывало, и он стонал и скрипел, вздрагивая на своей привязи.
   Часы тянулись без конца. И каждая минута этих долгих часов говорила о смерти.
   Матросы и два черкеса-пассажира скалывали топорами и ломами лед, стоя по колени в ледяной воде, привязанные концами, чтобы не быть смытыми в море. А лед все выше и выше поднимался над носом.
   Вместо короткого бугшприта и носа белела бесформенная уродливая глыба.
   Выдерживать на такой стуже больше нескольких минут было невозможно. Почти у всех были отморожены лица, ноги и руки. Смутная надежда заставляла людей переносить муки и скалывать лед. Но скоро они бросили работу и прижимались к горячей трубе. Но обмороженные люди не чувствовали жара.
   И сонная апатия охватила этих мучеников.
   “Заснуть! Заснуть!”
   Погревшись несколько минут в каюте, Никифор Андреевич был с матросами и работал с ними. Он приказывал, просил, умолял изнемогших людей не спать и взять топоры и ломы, и, сам потерявший надежду, обнадеживал, что шторм стихнет и пароход отстоится.
   И многие не слушали.
   “Зачем?” — угрюмо говорили матросы и шли вниз…
   Только Антон и два младшие помощника капитана, обмороженные, все-таки с каким-то остервенением отчаяния, уже едва владея руками, продолжали работать.
   Но и они понимали, что работают напрасно. Что могут они сделать?
   Антон все-таки напрягал все свои молодые силы.
   Ведь ему так хотелось жить и так много обещала жизнь вместе с Матрешей!
   И Антон в бешенстве рубил лед топором, пока не обессилел и тут же упал, готовый заснуть.
   Никифор Андреевич немедленно велел отнести его на кубрик.
   Там Антон бросился в койку. Он не чувствовал боли отмороженных ног и, внезапно охваченный равнодушием ко всему — даже к смерти, заснул как убитый.
   Никто более не работал. Никто уж не надеялся. Всякий думал только о тепле и о сне.
   И, добравшись до тепла, многие молились и плакали.
   Никифор Андреевич дремал в своей каюте на мостике тревожной, прерывистой дремотой. Каждую минуту он в ужасе просыпался, вскакивал и выбегал.
   Шторм ревел. Пароход все больше и больше покрывался льдом.
   Только вахтенный и рулевой на мостике и двое часовых на палубе уныло бодрствовали.
   “Через час, другой… смерть!” — мысленно проговорил Никифор Андреевич.
   Уж он перестрадал предсмертные муки, простился заочно с семьей и теперь с покорным отчаянием ждал смерти.
   Он как будто уже не жилец… И ему безразлично, пожалеют ли его близкие и что скажет начальство.
   Мещанин из Новороссийска громко читал молитвы.
   Вахтенный помощник вдруг зарыдал.
   Капитан не чувствовал сожаления. И, изнеможенный, усталый от всей этой каторжной жизни, понятой им только теперь, — проговорил почти что с мольбой:
   — Скорее бы смерть!


XI


   Забрезжило утро.
   Осунувшийся за эту ночь и казавшийся дряхлым стариком, Никифор Андреевич недоверчиво встретил надежду, охватившую измученное сердце, словно приговоренный к смерти весть о помиловании.
   Море, казалось, миловало, и надежда крепла в сердце капитана. И в голове его проносились мысли о жизни, когда он смотрел вокруг.
   Шторм еще ревел, но уже обессиленно. Волны вздымались, но не с прежней мощью и злобой нападали на изнемогший “Баклан”. Он уж не метался. Хоть качка и трепала его, но волны не вкатывались и только обдавали брызгами. За ночь весь пароход обледенел, и глыбы высились над кормою, бортами и носом, и борты хоть и понизились, но не были еще совсем близки к воде.
   Еще можно уйти от могилы.
   И капитан, умиленный и оживший, горячо прошептал несколько благодарных молитвенных слов и приказал разбудить матросов и сниматься с якоря.
   Все вышли. Многие еле двигались. Антон, более других обмороженный, поднялся на мостик к рулю, и лицо его дышало смелостью и верой в жизнь.
   Все ожили. Волны не заливали.
   Скоро якорь был поднят.
   И, чтобы воспользоваться попутным штормом, капитан приказал снова взять курс на Батум и идти самым полным ходом.
   К вечеру моряки обнажили головы и, радостные, крестились. Перекрестился счастливый и Никифор Андреевич.
   Пароход, почти касавшийся бортами воды, уже не боялся шторма и входил в Батумскую гавань.
   Еще минута — и “Баклан”, представлявший собой какую-то ледяную массу, ошвартовался.


XII


   Агент поздравлял капитана с счастливым приходом. Никифор Андреевич просил немедленно отправить обмороженных в госпиталь. Со всеми больными простился и обещал завтра же навестить их.
   Чуть не обезумевший от восторга, мещанин из Новороссийска оставил пароход. Крепко пожали руку капитану два черкеса и ушли. Они не захотели в госпиталь, хотя у них и были отморожены руки.
   Никифор Андреевич, снова уже трусивший начальства, не переодеваясь, написал в главную контору в Одессу следующую телеграмму:
   “Не мог выполнить рейса и прибыл благополучно в Батум. Принужден был выбросить 10.000 пудов груза, чтобы облегчить пароход во время шторма. Подробности донесением”.
   Затем, чтобы успокоить семью, Никифор Андреевич написал телеграмму жене о прибытии в Батум. Отправив телеграмму в город, капитан пошел полечить свои отмороженные пальцы на ногах и щеки, вымыться и переодеться.
   Через десять минут Никифор Андреевич, обрадованный, что не сделался калекой и может быть кормильцем семьи, сидел в своей теплой натопленной каюте за стаканом горячего чая, сильно разбавленного коньяком для предупреждения простуды.
   Когда к нему вошел агент, Никифор Андреевич первым делом просил прислать людей для очистки парохода от льда и, словно бы виноватый за убыток обществу, застенчиво и лаконически сказал:
   — Никак нельзя было не выбросить груза… Прихватило штормом… Да-с!..
   Несмотря на просьбы агента рассказать подробности о том, как Никифор Андреевич штормовал и что он испытывал, капитан, словно бы стыдясь рассказывать о своих испытаниях, ничего интересного не рассказал и только проговорил:
   — Как видите… слава богу… Вот только груз выбросили, и матросы померзли… Особенно Антон, рулевой…
   Не обмолвился Никифор Андреевич агенту и о том, что за эту ужасную ночь еще поседел, осунулся и обморозил порядочно-таки ноги, но зато просил агента обратить внимание директора, что только крайность заставила его выбросить груз, и прибавил:
   — Не взыщут за это? Не обвинят?.. Как вы думаете?
   Агент уверял Никифора Андреевича, что никто и не обвинит такого отличного капитана, который спас пароход… Напротив…
   — Ведь какой ледяной шторм… Ужасный! — прибавил агент и, не добившись от капитана ничего любопытного, ушел, находя, что Никифор Андреевич глуп и нестерпимо скучен.


XIII


   Все эти дни Матреша не находила места. Тоскующая, она немало проливала слез по ночам, мучилась думами об Антоне и считала себя бесконечно виноватой.
   Прошло два дня, прошел третий… Матреша по два раза в день бегала в агентство справляться о “Баклане”, и по-прежнему ей отвечали незнанием.
   А шторм продолжался. Ни один пароход не приходил в Ялту. Рассказывали, что рейсы прекращены…
   И Матреша возвращалась домой с мола еще более расстроенная и тоскливая.
   Напрасно и Ада Борисовна и некоторые жильцы, недовольные, что вид Матреши “наводит скуку”, утешали обычными банальными фразами, прибавляя к ним, что Матреша еще молода и такая хорошенькая.
   Матреша угрюмо отмалчивалась или просила оставить ее в покое.
   Особенно обрывала она хозяйку, когда та начинала говорить по “душе” и слащавым голосом утешать о силе характера и терпения.
   Наконец, на четвертый день после этого ужаса неизвестности, Матреша получила сильно запоздавшую телеграмму:
   “Вместо Керчи попали в Батум. Немного обморозил ноги и нахожусь в госпитале. Скоро на поправку и буду к дорогой супруге”.
   Матреша от радости смеялась и плакала. И решила ехать к Антону в Батум с первым же пароходом…
   “Бедный, ведь обмороженный… Около него должна быть… И скорее, скорее!”
   В тот же день Матреша справилась в агентствах, когда пойдет пароход в Батум. Ей ответили, что через три дня, если шторм стихнет, пароход придет из Севастополя в кавказский рейс.
   И Матреша в тот же вечер, решительная и счастливая, что шторм затихал, пошла к Аде Борисовне просить расчета.
   Ада Борисовна читала французский роман, наслаждаясь описанием любви виконта и графини на Ривьере 6, когда постучали в дверь.
   — Войдите!..
   — Я, барышня, к вам по делу…
   — Что такое?.. Ну, ты теперь прежняя Матреша… Веселая, довольная… Надеюсь, больше уж нервничать и огорчать меня не будешь?
   — Никогда больше не огорчу вас, барышня! — насмешливо играя глазами, проговорила Матреша.
   И, принимая серьезный вид, прибавила решительным и вызывающим тоном:
   — Позвольте расчет, барышня.
   — Как расчет?.. Зачем?.. Ты собираешься уходить от меня? — растерянно и испуганно промолвила Ада Борисовна, не предполагавшая, что Матреша оставит место теперь.
   — Через три дня уйду… Потрудитесь найти себе горничную…
   — Да как же я в три дня… Как же тебе не совестно так поступать со мной… Ведь это что же? Я так обращалась с тобой… У тебя такое выгодное место… И зачем же тебе уходить… Или тебя переманивают?..
   — Я к мужу еду… Извольте дать расчет…
   — Но хоть подожди, пока я не найду приличной горничной… Ведь так не поступают, Матреша… Ты меня подводишь… Я не одна… У меня жильцы… Кажется, могла бы… Ну, я тебя прошу, Матреша… Останься!
   — Не могу, барышня. И осталась бы, да Антон болен.
   — Антон!?. Может подождать твой Антон… Не серьезно он больной… Целый год без него жила и вдруг…
   — Пожалуйте расчет, барышня! — упорно повторила Матреша.
   — Но ты не смеешь уйти, пока я не найму другой горничной! — вдруг меняя тон, сказала Ада Борисовна.
   — Уйду… Смею!..
   — Я буду жаловаться наконец!
   — Кому угодно, барышня… Мне наплевать… Через три дня уеду!
   — Бессовестная… Неблагодарная!..
   — Вы-то стыдливая… Вы-то благодарная! — с злой насмешкой ответила Матреша.
   — Вон!.. Вон уйди… дерзкая!.. — вспылила Ада Борисовна…
   — И завтра же уйду… А вы не ругайтесь… Недаром уксусная… Никто не влюбляется, так вы и злющая! — бросила скороговоркой Матреша и вышла, хлопнув дверью.
   Ада Борисовна заплакала.
   — Господи, какая дерзкая и безнравственная эта бесчувственная тварь! — прошептала Ада Борисовна.
   Через три дня шторма уж не было. Море успокоилось, и погода была прелестная.
   Пароход пришел в Ялту и в девять часов вечера ушел в рейс. Матреша уже была на пароходе в восемь часов и везла с собой две больших корзины с вещами, и на груди был зашит билет ссудосберегательной кассы.
   Через сутки пароход благополучно пришел в Батум, и Матреша, остановившись в гостинице, в одиннадцатом часу вечера была в госпитале.
   Антон еще не спал, когда сторож ввел Матрешу в палату, где лежал уже поправлявшийся матрос.
   — Матрешка! — едва выговорил Антон, увидав Матрешу.
   А Матреша припала к лицу Антона и, плача от радости, говорила:
   — Всегда теперь будем вместе жить… Всегда, желанный мой…