— Все один фасон — нехристь дикая! — с равнодушным пренебрежением кинул в ответ Леонтьев, считавший за признак хорошего матросского тона ничему не удивляться… — А ты, Ефимка, дурак! — несколько спустя проговорил он. — Чего вчера, как старший офицер спрашивал, ты не сказал про этого дьявола? По крайности, было б ему на орехи! Будь у меня на морде такая цаца, как у тебя, я беспременно бы сказал: «Так и так, мол, ваше благородие, безвинно через боцмана Щукина пострадал»! А то: «зашибся»!
   — Чего жалиться! Ему и так будет! — промолвил Аксенов, стараясь придать себе важный вид.
   — Уж не от тебя ли? — рассмеялся Леонтьев.
   Аксенову очень хотелось посвятить приятеля в тайну вчерашнего разговора с Федосеичем, тем более что он и сам хорошо не понимал, на что именно намекал старый матрос. Он, однако, вспомнил наказ Федосеича не болтать, но, воздерживаясь от искушения, все-таки загадочно прошептал:
   — Небось люди проучат!..
   — Люди! — передразнил Леонтьев. — Какие это люди? Кто может проучить этого подлеца, кроме начальства?.. Ах, какая ты еще необразованная деревня, Ефимка, как я посмотрю! — с сожалением заметил Леонтьев. — Ударь он меня безвинно, да если со знаком, я бы нарочно на глаза капитану попался… Я бы не так, как ты… небось!.. А то: «люди»!
   Аксенов, считавший обращение и ухарские манеры Леонтьева за образец матросского совершенства и старавшийся подражать ему во всем, был задет за живое, что его считают «деревней», и с сердцем возразил:
   — Что ж ты-то не жалуешься… Вечор он тебя по уху тоже огрел!..
   — То-то… без знаку… я говорю, а ежели бы оказал знак… он бы помнил Леонтьева! — бахвалился матрос, видимо рисуясь и восхищая своими манерами простоватого товарища…
   — Эй, послушай, Антонов! — обратился он к проходившему вестовому старшего офицера, — как у вас слышно, когда в Гонконте будем?
   — К вечеру, не раньше! — отвечал на ходу вестовой, спешно направляясь на бак. — Старший офицер вас к себе требует, Матвей Нилыч! — проговорил Антонов, подходя к боцману. — В каюте они…
   Щукин оборвал разговор и рысцой побежал вниз. Перед входом в кают-компанию он снял фуражку и вошел туда нахмуренный, осторожно ступая по клеенке. Не любил он, когда Василий Иванович требовал его к себе в каюту. «Верно, опять насчет вина шпынять будет!» — подумал, морщась, боцман, просовывая свою четырехугольную, коротко остриженную рыжую голову в каюту старшего офицера и затворяя за собой двери.
   — Ты опять дерешься, Щукин, а? — строго проговорил Василий Иванович, хмуря брови.
   Вылупив свои бычачьи глаза на старшего офицера, боцман угрюмо молчал, нервно пошевеливая усами.
   — Смотри, Щукин, не выводи меня из терпения… Понял?
   — Понял, ваше благородие! — сурово отвечал боцман и хотел было уходить.
   — Постой!.. Который раз я тебе говорю, чтоб ты докладывал мне, если матрос провинится, а не расправлялся бы сам? Слышишь?
   — Слушаю, ваше благородие! — еще суровее промолвил боцман. — Но только как вам будет угодно, а за каждую малость не годится беспокоить ваше благородие… Тогда матросы вовсе не будут почитать боцмана! — решительно заявил Щукин обиженным тоном.
   — Ты и не беспокой по пустякам, — проговорил, смягчаясь, Василий Иваныч, чувствовавший слабость к старому боцману, — но только не очень-то давай своим рукам волю… Ты любишь это… знаю я. Ну за что ты прибил Аксенова? Полюбуйся, какой у него фонарь… Срам! Ты ведь боцман, а не разбойник! — прибавил Василий Иваныч, снова принимая строгий начальнический тон.
   Щукин опять упорно молчал.
   — Нагрубил он тебе, что ли?
   — Никак нет, ваше благородие!
   — Неисправен был?
   — Матрос он исправный, ваше благородие!
   — Так за что ж ты его прибил, скотина? — воскликнул, вспыливши, Василий Иваныч.
   — Матрос он еще глупый, ваше благородие!.. Не обучен как следовает…
   — Ну?..
   — Для острастки, значит, ваше благородие, чтобы понимал! — проговорил Щукин самым серьезным, убежденным тоном.
   — Для острастки подшиб глаз?
   — Насчет глаза, осмелюсь доложить, по нечаянности, ваше благородие! — прибавил боцман как бы в оправдание, снова принимая угрюмое выражение.
   — Слушай, Щукин! Последний раз тебе говорю, чтобы ты людей у меня не портил! — строгим голосом начал Василий Иваныч, подавляя невольную улыбку. — Ведь стыдно будет, как тебя разжалуют из боцманов?..
   Щукин сердито молчал.
   — Как ты полагаешь?
   — Не могу знать, ваше благородие.
   — А дождешься ты того, что узнаешь, если не перестанешь разбойничать. Ступай! — резко оборвал старший офицер.
   Боцман исчез из каюты. Когда он поднялся на палубу, никто и не подумал бы, что его только что «разнесли», — до того важен и суров был вид у Щукина. Только лицо его побагровело сильнее да глаза еще более выкатились.
   — Видишь, боцман идет! Посторониться, что ли, не можешь… сволочь! — крикнул Щукин, намеренно задевая плечом Аксенова и поводя на него презрительным взором.
   Молодой матрос отскочил в сторону.
   — Жаловаться, подлец! — прошептал, проходя далее, Щукин, сжимая кулак и ощущая сильное желание задушить Аксенова в отместку за поступок, недостойный, по мнению боцмана, порядочного матроса.
   — Так выучат люди, Ефимка? — подсмеялся Леонтьев.
   В эту минуту и сам Аксенов усомнился, чтобы нашлись люди, которые могли бы проучить грозного боцмана.
   — Зачем это вас, Матвей Нилыч, старший офицер требовал? — полюбопытствовал баталер, когда боцман пришел на бак.
   — Насчет работ, значит, говорили… — усиленно небрежным тоном отвечал боцман.
   — Верно, что к вечеру в Гонконт придем?
   — Должно, к вечеру…
   — А долго простоим, Матвей Нилыч?
   — Еще неизвестно… Об этом у нас разговору не было! — с важностью молвил Щукин и прибавил: — Однако сейчас и обедать… водку несите!
   Колокол пробил шесть склянок (одиннадцать часов), и с мостика раздалась команда: «Пробу подать!»
   Через минуту кок в белом колпаке и чистом переднике вынес маленький поднос с двумя деревянными чашками, ложкой и сухарем. Приняв поднос, Щукин, сопровождаемый коком, торжественно понес пробу. Кок остановился на шканцах, а боцман, поднявшись на мостик, где в это время, кроме вахтенного офицера, находились капитан и старший офицер, подал пробу вахтенному офицеру, официально приложив растопыренные пять пальцев к виску. С тою же официальностью вахтенный передал пробу старшему офицеру, который в свою очередь подал ее, прикладываясь свободной рукой к козырьку фуражки, капитану.
   Взяв поднос, капитан отведал щей и пшенной каши, съел кусок сухаря и, похвалив щи, передал пробу старшему офицеру. Василий Иванович тоже отведал и, передавая пробу вахтенному офицеру, сказал, что можно раздавать вино и обедать. Возвращая почти пустые чашки боцману, вахтенный приказал свистать к водке.
   Два матроса с баталером сзади уже несли ендову с ромом, от которого распространялся на палубе острый, пахучий аромат, щекотавший обоняние. По обыкновению, шествие сопровождалось веселыми замечаниями и остротами. На шканцах шествие остановилось, и ендову бережно опустили на подостланный брезент. После того два боцмана и все восемь унтер-офицеров стали на шканцах в кружок, приставив дудки к губам, и, по знаку старшего боцмана Щукина, вдруг раздался долгий и пронзительный свист десяти дудок.
   — Ишь, соловьи заливаются! — весело замечают матросы, окрестившие этот долгий веселый свист дудок, призывающий к водке, «пеньем соловьев».
   «Соловьи» смолкли. Толпа собралась вокруг ендовы, и начался торжественный акт раздачи водки.
   Баталер со списком в руке, отмечая крестиками пьющих и ставя палочки непьющим [2], выкрикивал громко фамилии, начиная по старшинству: сперва выкликались боцмана, затем унтер-офицеры, потом матросы первой статьи и т.д. В ответ раздавались на разные голоса короткие отрывистые: «яу!» или «яо!», и, выделившись из толпы, матрос подходил к ендове, принимая вдруг тот сосредоточенно-строгий вид, который бывает у людей, подходящих к причастию. Сняв шапку, а иногда и крестясь, он зачерпал мерной оловянной чаркой, по объему равняющейся порядочному стакану, ароматного «горлодера» и, стараясь не пролить ни одной капли, благоговейно подносил чарку к губам, выпивал, крякнув, передавал чарку следующему и поспешно отходил, закусывая припасенным сухарем. Если неосторожный проливал вино, из толпы раздавались насмешливые замечания:
   — Винцо, брат, не пшеничка: прольешь — не подклюнешь!
   Водка роздана. На палубе стелются брезенты. Артельщики разносят баки с дымящимися щами и большие куски горячей солонины в сетках. Небольшими артелями, человек по десяти, матросы рассаживаются вокруг бака, поджав под себя ноги. Перед тем как садиться, каждый крестится. Артельщик, выбранный каждою артелью, начинает резать солонину на мелкие куски, и все дожидаются, не дотрогиваясь до щей. Затем крошево валится в бак, в щи подливается уксус, и матросы принимаются за ложки.
   У одного из баков, вблизи грот-мачты, между другими сидели Федосеич, Аксенов и Леонтьев. Старый матрос хлебал щи в молчании, с тою серьезностью, с какой обыкновенно едят простолюдины. Он ел истово, аккуратно, не спеша, заедая щи размоченным в воде ржаным сухарем, и бережно сбирал падавшие сухарные крошки. Аксенов весь отдался еде. Глаза его плотоядно блестели, и румяное здоровое лицо покрывалось крупными каплями пота. Он уписывал жирные щи за обе щеки, издавая по временам одобрительные восклицания. После скудного берегового пайка он вволю отъедался на обильном морском довольствии и находил, что «при таком харче умирать не надо».
   Леонтьев снисходительно подсмеивался над восторгами «деревни». Щеголяя своим «хорошим тоном», перенятым у кронштадтских писарей, он старался «кушать по-господски»: с некоторой небрежностью и будто нехотя, словно желая подчеркнуть, что он привык не к такой пище и восторгаться какими-нибудь щами считает неприличным. Во время еды он болтал, видимо раздражая своей болтовней старого матроса. Федосеич, недолюбливавший хлыщеватого Леонтьева, хмурился, бросая по временам на него сердитые взгляды, и, когда тот завел было скоромную речь насчет китаянок, Федосеич не выдержал.
   — Нашел время язык чесать! — строго заметил он.
   — За обедом завсегда можно разговаривать. Это даже вполне благородно…
   — За хлебом, за солью пустяков не ври!.. Или вас, кантонищину, этому не учили?..
   — Ишь, строгий какой! — тихо огрызнулся Леонтьев и, несколько сконфуженный, замолчал.
   Примолкли и остальные. Несколько минут только слышно было дружное сюсюканье людей, хлебавших щи.
   — Нести, что ли, еще, ребята? — спросил артельщик, когда бак был выпростан и на дне осталась одна солонина.
   Никто больше не хотел. Даже Аксенов не выразил желания. Тогда стали есть крошево, стараясь не обгонять друг друга, чтобы всем досталось мяса поровну.
   Когда мясо было выпростано, артельщик пошел за кашей и за маслом.
   — И скусная же была солонина! — прибавил, облизываясь, Аксенов.
   — Эка, нашел скусного!.. Надоела уж эта солонина! — заметил Леонтьев, щуря глаза. — Завтра, по крайности, хоть свежинка будет.
   — Разборчивый ты какой господин у нас. Видно, сладко в кантонистах едал? — насмешливо промолвил Федосеич.
   — Небось едал! — хвастливо проговорил Леонтьев.
   — Скажи пожалуйста! — иронически вставил Федосеич.
   — Я, может быть, самые отличные кушанья едал.
   — В казарме, что ли?
   — Зачем в казарме? Мы, слава богу, не в одной казарме свету видели! Была у меня, братцы, в Кронштадте одна знакомая, заместо повара у адмирала Лоботрясова жила… Может, слыхали про адмирала Лоботрясова? Так придешь, бывало, в воскресенье к кухарчонке — она всего тебе предоставит: и соусу из телячьих мозгов, и жаркова — тетерьки с брусникой, и крем-брулея! Очень нежное это кушанье, братцы, крем-брулей! — продолжал Леонтьев, обводя всех торжествующим взором и, видимо, довольный, что слово произвело некоторый эффект.
   — Тарелки, значит, вылизывал? — презрительно вставил Федосеич.
   Среди матросов раздался смех.
   — Это пусть вылизывает, кто настоящего обращения не знает, а мы, братец, и с тарелок умеем! — задорно возразил Леонтьев.
   — Врать-то ты поперек себя толще! — проворчал, отворачиваясь, старый матрос.
   — То-то… врать!.. Посмотрел бы, как люди врут, а мне врать нечего!
   Принесли кашу, и все занялись едой. Прикончив кашу, поднялись, помолились и стали прибираться. Когда все отобедали и палуба была подметена, раздался свисток и команда «отдыхать!». По случаю прохладной погоды матросы пошли отдыхать вниз.
   Выбрав укромное местечко для себя и для своего любимца, Федосеич принялся доканчивать башмак, а молодой матрос растянулся подле.
   — Тоже: «крем-брулей», лодырь эдакий! — произнес вдруг сердито Федосеич. — Небось просил он у тебя денег, Ефимка?
   — Просил. Доларь просил.
   — А ты не давай. Ему, брехуну, пыли пустить, а тебе деньги нужны. В деревне отец с матерью в нужде живут, им бы прикопил по малости, спасибо скажут… И не вяжись ты лучше с ним, Ефимка! Форцу-то его дурацкого не перенимай! Форцу-то на ём много, а совести нет… Он молоденьких вас облещивает, чтобы денег выманить… Совсем пустой человек! Слышишь, денег ему не давай! — прибавил внушительно Федосеич.
   — Я было обнадежил его, Федосеич!
   — Пусть прежде отдаст старых два доларя. А то видит твою простоту и пристает! Так и скажи ему: Федосеич, мол, не велел! — заключил старый матрос и принялся за работу.
   Аксенов стал подхрапывать. В это время мимо проходил боцман. Заметив сладко спящего матроса, из-за которого его «срамил» старший офицер, Щукин вскипел гневом и с сердцем пхнул ногой молодого матроса.
   Аксенов проснулся и ошалелыми глазами смотрел на боцмана.
   — Ты што на версту протянул лапы? Убери ноги-то! — грозно крикнул Щукин, прибавляя, по обыкновению, целый букет ругательств.
   Матрос покорно подобрал ноги.
   Федосеич пристально глядел на боцмана, держа в руке башмак, и, с укором покачивая головой, заметил:
   — Нехорошо, Нилыч! За что зря пристаешь к человеку…
   — А тебя спрашивали? — окрысился Щукин. — Ты кто такой выискался — советчик, а? Молчи лучше, а то как бы и тебе не попало! — проговорил Щукин и пошел далее.
   — Гляди, не поперхнись, Нилыч! — кинул ему вслед спокойно Федосеич.
   Щукин сделал вид, что не слыхал замечания старого матроса, и хмурый и недовольный побрел в свою каютку.
   Федосеич поглядел ему вслед и минуту спустя прошептал, как бы в раздумье:
   — Зазнался человек, что вошь в коросте. Впрямь проучить пора!
   — Не проучить его! Напрасно только вчера я не пожалился на него. Вишь, как он пристает! — жалобно произнес Аксенов.
   — Глупый! Небось и не таких учивали! Бог гордых не любит! — успокоительно промолвил Федосеич и, принимаясь снова за башмак, запел свою тихую деревенскую песенку, приятные, твердые звуки которой производили впечатление чего-то необыкновенно хорошего, простого и спокойного.


V


   Через три дня первая вахта собиралась на берег.
   Матросы выходили на палубу вымытые, подстриженные, подбритые, в чистых рубахах и новых, спущенных на затылки, шапках. На многих были собственные рубахи из тонкого полотна, шелковые косынки и лакированные пояса с тонким ремешком, на котором висел матросский нож, спрятанный в карман штанов. Все имели праздничный, оживленный вид.
   Леонтьев только что вышел снизу, расфранченный, в щегольской рубахе, в обтянутых штанах, с атласным платком на шее, украшенным бронзовым якорьком. Шапка на нем была как-то особенно загнута набекрень, светло-рыжие волосы густо намаслены, усы подфабрены, и весь он сиял, небрежно щуря глаза и, видимо, щеголяя писарской развязностью своих манер. Он искал глазами Аксенова и, увидав молодого матроса, который в эту минуту, улыбаясь довольной улыбкой, любовался своими новыми, только что надетыми башмаками, подошел к нему и хлопнул его по плечу.
   — Так как же, Ефимка? Выходит: обнадежил товарища, а теперь, брат, на попятный, а? — проговорил он, отставляя ногу и покручивая усы, чтобы показать свой перстенек с фальшивым аметистом, купленный за шиллинг в Сингапуре.
   Аксенов поднял глаза и оглядывал франта матроса, несколько подавленный его великолепием.
   — Я ведь сказывал тебе: Федосеич не велит! — уклончиво отвечал молодой матрос, не без зависти любуясь блестевшим на мизинце у Леонтьева кольцом.
   — Не срамись, Ефимка, право, не срамись! Начальник он тебе, что ли, Федосеич? Разве ты малый ребенок, что не смеешь без Федосеича?.. У тебя, кажется, свой рассудок есть… Дай, голубчик, ведь ты обещал? — заискивающим тоненьким голоском упрашивал Леонтьев, в то время как плутоватые глаза его бегали по сторонам.
   — Федосеич не велит! — с упорством повторил Аксенов.
   — Вот зарядил: Федосеич да Федосеич! Ты и не сказывай ему, что дал, ежели уж ты так боишься своего Федосеича… Будь приятелем — дай.
   — Не проси лучше…
   — Так ты взаправду не дашь мне доллера, Ефимка? — спросил Леонтьев, неожиданно меняя тон.
   — Сказано тебе: Федосеич не велит. У него и деньги.
   — Так после этого ты хуже свиньи, Ефимка! Ужо погоди — вспомнишь!
   — Ты чего грозишься-то? Ты прежде мои два доларя отдай.
   — Два «доларя»? — передразнил Леонтьев. — Ах ты, деревня неотесанная! — продолжал он, презрительно оглядывая молодого матроса. — Подождешь ты свои два «доларя», ежели ты такую подлость сделал с человеком! Где у тебя расписка, а? — с наглой усмешкой прибавил Леонтьев и отошел прочь, окончательно смутивши молодого матроса.
   — Первая вахта становись во фрунт! — прокричал вахтенный унтер-офицер.
   Матросы пошли строиться. После поверки скомандовали садиться на шлюпки, и через несколько минут баркас и катер, полные людьми, отвалили от борта клипера. По обыкновению разодетый в пух и прах, боцман Щукин сидел на баркасе на почетном месте, весело пуча глаза и деликатно придерживая двумя пальцами клетчатый носовой платок. На баркасе он сбросил свою суровость и не играл в начальника. Обращаясь к сидевшим рядом матросам, он дружелюбным товарищеским тоном рассказывал о достоинствах английского джина и, между прочим, приглашал Федосеича попробовать этого напитка вместе. Однако Федосеич отказался и во всю дорогу сосредоточенно молчал.


VI


   К вечеру баркас и катер шли к клиперу, возвращаясь с берега. Приближаясь к судну, шумные разговоры и смех стихли. Шлюпки пристали, и началась высадка. Слегка пошатываясь, выходили подгулявшие матросы на палубу и поскорей пробирались на бак, где шумно делились впечатлениями с остававшимися на клипере. Нескольких пришлось подымать на веревке и в бесчувственном состоянии уносить на палубу и окачивать водой. Наконец поднялся по трапу и Щукин, поддерживаемый сзади двумя более трезвыми ассистентами, и при свете фонарей предстал в самом жалком и истерзанном виде. Лицо старого боцмана было в кровавых подтеках, один глаз вздут, рубаха изорвана, и от шелковой косынки висели одни клочки.
   Хотя боцман был очень пьян, однако при входе на шканцы он приложил руку к виску, отдавая честь, и пролепетал: «Честь имею явиться!» Затем его отвели в каюту и уложили.
   Гардемарин, ездивший на берег с командой, доложил старшему офицеру, что боцмана, сильно избитого, привели на пристань Федосеев и еще два матроса и объяснили, что нашли его в таком виде, случайно зайдя в кабак. Василий Иваныч попросил доктора осмотреть Щукина. Скоро Карл Карлович вернулся и объяснил, что, хотя боцман и «поврежден», но переломов нигде нет, и через день-другой он отлежится.
   Тогда Василий Иваныч велел позвать Федосеева.
   Старый матрос явился в кают-компанию несколько раскрасневшийся от выпитого вина, но держался на ногах твердо. Он подтвердил старшему офицеру то же, что сказал и гардемарину.
   — Кто же мог избить боцмана? — спросил Василий Иваныч.
   — Должно, боцмана помяли англичане, ваше благородие! — тихим и спокойным голосом отвечал Федосеич.
   — Какие англичане?
   — С купеческих судов англичане, ваше благородие. Их тут есть…
   — Почему ты думаешь, что англичане?
   — Мы видели, ваше благородие, что Нилыч с ними раньше связался пить шнапсы… Верно, опосля и разодрались…
   Василий Иваныч покачал головой и отпустил Федосеича.
   На следующее утро Василий Иваныч сам заглянул в каюту боцмана. Щукин лежал пластом. Все лицо его было обложено компрессами.
   При виде старшего офицера старый боцман вскочил.
   — Лежи, лежи, Щукин. Где это, братец, тебя так изукрасили?
   — Не припомню, ваше благородие! — хмуро отвечал боцман.
   — Федосеев сказывал, что ты с англичанами дрался?
   Боцман на секунду вытаращил удивленно глаза, но вслед за тем с живостью проговорил:
   — Дрался, ваше благородие!.. Виноват…
   Василий Иваныч сразу догадался, что на англичан взвели напраслину, но дальнейших расспросов не продолжал и ушел, пожелав боцману скорей поправиться и впредь с англичанами не драться.
   Щукин отлеживался целый день. Был уже вечер, когда в каюту к нему вдруг шмыгнул Леонтьев.
   — Кто здесь?
   — Леонтьев, Матвей Нилыч!
   — Тебе что? — сердито спросил боцман.
   — Я, Матвей Нилыч, пришел доложить вам по секрету, потому как я завсегда уважал вас и, кроме хорошего, ничего от вас не видал… Я знаю, кто это с вами так подло, можно сказать, поступил. Я, если угодно, свидетелем под присягу пойду… Это Федосеев всему зачинщик… Я сам слышал, Матвей Нилыч, как он…
   — Подойди-ка сюда поближе! — перебил его Щукин.
   И когда матрос приблизился, боцман вдруг поднялся с койки и со всего размаха закатил здоровую затрещину Леонтьеву, никак не ожидавшему такого сюрприза.
   — Вот тебе, подлецу, по секрету! Ах ты, мерзавец эдакий!.. С чем подъехал!
   И грозный боцман, охваченный негодованием, снова поднял свой здоровенный кулак, но Леонтьев благоразумно поспешил исчезнуть.
   — Ишь ведь, подлый! — прошептал боцман, опускаясь на койку.

 
   После происшествия в Гонконге Щукин, по словам матросов, стал гораздо «легче на руку». Он дрался редко, и если дрался, то с «рассудком». Ругался же он по-прежнему артистически и нередко восхищал самих обруганных матросов неожиданностью и разнообразием своих импровизаций.
   С Федосеичем он был в хороших отношениях, и они нередко вместе пьянствовали потом на берегу. Зато Леонтьеву доставалось-таки от боцмана. Слух о поступке франта матроса сделался известным, и вся команда относилась к нему недружелюбно.


VII


   Несколько лет тому назад я жил летом в Кронштадтской колонии, близ Ораниенбаума.
   Гуляя как-то вечером, я зашел на Ключинскую пристань полюбоваться недурным видом на море. Там дожидался щегольской катер с военного судна, а на пристани стояла группа матросов в белых рубахах, среди которой выделялась чья-то низенькая коренастая фигура в измызганном, оборванном куцем пальтишке.

 
   — …А ты думал как?.. Меньше как по двести линьков у него, братец ты мой, не полагалось порции… В иной день, бывало, половину команды отполирует… Одно слово — орел!..
   Этот сиплый, надтреснутый, старческий басок показался мне знакомым, сразу напомнив давно прошедшие времена. Я подошел поближе и в оборванном старике узнал бывшего нашего лихого боцмана Щукина. Он сильно постарел. Испитое бурое его лицо было изрезано морщинами и заросло седой колючей бородой. Потускневшие глаза еще более выкатились. Платье на нем было самое жалкое, сапоги дырявые, и старая матросская шапка, надетая по старой привычке на затылок, была какого-то вылинявшего вида.
   — Или взять теперь боцманов… Рази теперь боцмана?! Шушера какая-то, а не боцмана! — продолжал, оживляясь, Щукин. — Один срам… Чуть что — сичас фискалить на матроса, если матрос не даст ему рупь-целковый… Тьфу! Или теперя матрос… Какой он матрос?.. Ему только и мысли, как бы под суд не попасть… Напился — под суд! Портянки паршивые пропил — под суд! Сгрубил ежели — под суд! Это небось порядки?..
   Щеголеватый молодой унтер-офицер, слушавший ламентации Щукина с снисходительной улыбкой, с важностью заметил:
   — Нонче другие права… При вас закону не было, а теперь на все закон…
   — Закон?! — презрительно выпячивая губу, повторил Щукин. — А что фитьфебеля у вас нонче от матросов деньги берут да при часах ходят — это закон?! Выйдет это он: фу-ты на! Павлин, да и только… «Вы да вы», а от матроса рыло воротит — в господа лезет… Форцу-то много, а если прямо сказать, так одно слово шильники!.. Нет, братец ты мой, ежели ты боцман, ты учи матроса, бей его с рассудком, но только и совесть знай… А то из-за портянок ежели человека несчастным сделать — это закон?! Или ежели за всякую малость на матроса жаловаться, — это, по-твоему, закон?!. Нет, брат, это не закон… Это — тьфу!.. — энергично окончил старик, сплюнув и выходя из кружка.
   — Здравствуйте, Щукин! — проговорил я, подойдя к старику.
   Щукин оглядывал меня, видимо не узнавая. Я назвал себя.
   — Вот где довелось встретиться, ваше благородие! — радостно приветствовал меня Щукин. — Вы, значит, вышли из флота?
   — Вышел.
   — Да и какой теперь флот, ваше благородие! Вы вот спросите: умеет ли он брамсель крепить… так он и брамселя-то не видал, а тоже матросом называется… Ишь ведь, тверезые они нонче какие! — насмешливо прибавил старик, кивая на матросов. — А унтер-то у них?.. При цепочке… деликатного обращения… все больше чай с алимоном… Другой народ пошел, ваше благородие!..
   — А вы чем занимаетесь?
   — А сторожем здесь, при кладбище, да вот пристань караулю, чтоб не сбежала… Спасибо, исхлопотал мне это Василий Иванович… Он не забывает старого боцмана… заместо отца родного… Вот вышел окуньков половить… С десяток уж наловил, ваше благородие…
   — Выпить-то ему не на что, вот он и ловит окуней на сорокоушку! — насмешливо проговорил унтер-офицер, приблизившись к нам.
   — Небось у тебя не прошу, у сволочи! — сердито отвечал Щукин и пошел к своей удочке.
   Я купил у Щукина окуньков, и он мгновенно удалился. Через четверть часа он снова явился на пристань совсем охмелевший, и скоро в вечерней темноте снова раздавался его пьяный, осипший голос:
   — Одно слово — лев был… Рука — во!.. У нас на «Фершанте» в три минуты марселя меняли… А ты?.. Какой ты унтерцер? Тебе бы только компот в штанах варить, а не то что как прежде бывало… Или когда мы на клипере взаграницу ходили… Небось служба была… Василий Иваныч понимал, какой я был боцман… У меня — шалишь, брат…