IX


   У пристани дожидал Баклагина вельбот с «Проворного».
   Леонтий Петрович вскочил в шлюпку, взялся за суконные гордешки руля и сурово крикнул:
   — Весла!
   С первого же взгляда вельботных на хмурое и серьезно-строгое худощавое и осунувшееся лицо Баклагина, на длинной фигуре которого «вольное» платье сидело и мешковато и неуклюже, и с одного его отрывистого и повелительного окрика гребцы сразу почувствовали и поняли, что повезут «собаку» старшего офицера. И с первых же гребков навалились вовсю, словно бы хотели показать «собаке», как гребут матросы с «Проворного».
   Вельбот быстро шел, разрезая, словно ножом, воду. Гребцы, раскрасневшиеся от гребли и от палящего солнца, гребли артистически, с небольшими и равномерными паузами между гребками, во время которых все гребцы, как один, откидывались назад и поднимались.
   И мрачное лицо Баклагина слегка прояснилось.
   Прояснилось оно, и когда вельбот приближался к «Проворному» и к «Кречету».
   В него и впились загоревшиеся глаза бывшего старшего офицера. И он словно бы выискивал чего-нибудь оскорбляющего его морской глаз, но не находил, и глаза светились любовным взглядом старшего офицера, который восхищался стройным своим клипером с его чуть-чуть наклоненными тремя высокими мачтами, с безукоризненно выправленным рангоутом и белоснежной каймой выровненных коек поверх борта…
   И Баклагин отвел глаза, угрюмый и грустный при мысли, что клипер, за которым он так неусыпно доглядывал и заботился, который лелеял и любил, как близкое и дорогое существо. — теперь не его клипер… И все кончено… Служба, которую он любит, невозможна… И еще позор суда…
   Да… Он был жесток…
   И в смерти Никифорова, и в той почти молитвенной радости матросов, вызванной уходом капитана и его, он словно бы прозрел всю силу своей жестокости.
   Баклагин не переставал думать о том, о чем до смерти Никифорова, в которой себя обвинял, и не думал.
   Как он, Леонтий Петрович, — казалось, не злодей же, — сделался таким жестоким и самым неумолимым исполнителем, особенно когда сделался старшим офицером?
   Он считал себя честным и правдивым человеком. Он был добродушен и ласков с вестовым и с матросами на берегу, но на судне…
   Конечно, без наказаний нельзя во флоте. Но ему теперь казалось, что можно было бы и легче… Он точно не видел, что жизнь на «Кречете» действительно была арестантской… И, кроме того, матросов обкрадывали. Он возмущался, но и только…
   «И Пересветов ведь прав!» — с тоской думал Баклагин. Он, старший офицер, действительно усердствовал, во имя чего и перед кем? Мог бы и остановить тогда Пересветова, когда доктор говорил, что Никифоров не выдержит стольких линьков. Мог бы… Должен был… И капитан послушал бы своего старшего офицера, как слушал всегда и во всем по морскому делу. Баклагин ведь знал, что когда засвежеет или придется штормовать, то трусивший и мало находчивый капитан всегда беспрекословно приказывал то, что под видом почтительных советов приказывал старший офицер.
   А между тем…
   И какая слепота! Он не догадывался, что ревизор делится… Он не думал, что Пересветов такой форменный подлец… Его же одного обвинял в жестокости и о чем же приходил просить… В какой гнусности подозревал его, не знающего подвохов и лакейства!
   Он служил со многими и всякими капитанами, но такого позорного человека, такой подлой душонки не видал, слава богу…
   «Проворный» был в нескольких саженях.
   Баклагин стал еще мрачнее. Ему было оскорбительно-неприятно встречаться с знакомыми на корвете…
   «Что, Леонтий Петрович? Запороли человека и пожалуйте к адмиралу!» — казалось Баклагину, встретят его на «Проворном», на котором с командой не так обращались, как на «Кречете».
   — Шабаш! — скомандовал Баклагин.
   Он оставил на банке три доллара.
   — Гребцам! — промолвил Баклагин загребному и поднялся на корвет.


X


   Командир «Проворного», бывший на палубе, подошел к Баклагину, крепко пожал руку и деликатно, ни словом не упоминая о служебной серьезной неприятности, с приветливостью сказал:
   — Ну как нашли корвет со шлюпки, Леонтий Петрович? Вы ведь дока… и я дорожу вашим мнением, вы знаете?
   — В отличном порядке, Иван Иваныч… Красавец корвет… А я, извините… Адмирал потребовал… Адмирал…
   — Да… да, ждет вас… Он, как я знаю, очень ценит в вас отличного морского офицера, Леонтий Петрович, и рыцаря правдивости! — прибавил капитан, который, как председатель следственной комиссии, знал об этом и счел долгом обратить на редкое показание Баклагина внимание адмирала.
   Баклагин мысленно поблагодарил командира и попросил вахтенного офицера послать доложить адмиралу.
   — Он приказал просить к нему, Леонтий Петрович, без доклада.
   Баклагин вошел в адмиральскую каюту.
   — Пожалуйте, Леонтий Петрович…
   С этими словами Северцов привстал, протянул свою маленькую белую руку и указал на кресло у письменного стола, в глубине каюты, у открытого большого иллюминатора в корме, из которого точно в рамке виднелось море и бирюзовое небо.
   — Прикажете папиросу, Леонтий Петрович? — предложил адмирал, пододвигая ящик.
   — Очень благодарен, ваше превосходительство. Я привык к своим! — без всякой аффектации почтительности или благодарности, просто, видимо, не путаясь предстоящего объяснения, проговорил Баклагин тем покойным, слегка официальным тоном, каким говорил обыкновенно с начальством.
   И достал из кармана объемистый портсигар, вынул толстую папироску и, вложив в янтарный мундштук, не спеша закурил.
   Этот хмурый человек словно бы не знал, что может ему предстоять и в какой служебной зависимости находится от адмирала — до того Баклагин был непохож на испуганного или на представляющегося испуганным подчиненного. Северцов несколько удивленно посмотрел на Баклагина. И вместе с невольным уважением, которое вызывал Баклагин в Северцове, он словно бы рассеивал престиж молодого адмирала в его же глазах. И это сознание было неприятно Северцову. Он как будто терял с Баклагиным тон, которого надо было держаться справедливому, строгому и нелицеприятному адмиралу.
   Баклагин невольно помешал внутреннему покойному довольству адмирала. И Северцов, при всей гордости своею независимостью, казалось, был бы более доволен, если бы Баклагин показал себя менее независимым и более чувствующим престиж адмиральской власти, безукоризненной справедливости и редкого повиновения голосу долга.
   Его превосходительство несколько секунд помолчал и, слегка краснея от самолюбивого самоудовлетворения тем, что собирался сказать, с обычным своим серьезным спокойствием проговорил:
   — Я считаю своим долгом прежде всего выразить вам благодарность за то мужество откровенности, с каким вы ответили на вопросные пункты. По крайней мере, вы не побоялись серьезной ответственности и сознались во всем.
   — Я говорю правду, ваше превосходительство, не в ожидании благодарности! — ответил Баклагин.
   Северцов покраснел. Он понял, что Баклагин не только не обрадован благодарностью, а, напротив, отклоняет ее.
   И, сбитый с позиции, он уже несколько нервнее проговорил:
   — Из вашего показания видно, что наказания были жестоки. Вы знали, что закон, допуская телесные наказания, не имел в виду истязаний…
   — Знал, ваше превосходительство.
   — Но, быть может, вы исполняли приказания капитана?..
   — Я и сам наказывал, ваше превосходительство.
   — А кем наказан покойный Никифоров?
   — По приказанию капитана, но в моем присутствии. И смерть матроса — моя вина… Я мог бы остановить наказание и доложить капитану, но я этого не сделал.
   — Почему?
   — Прошу разрешения не отвечать вашему превосходительству! — мрачно сказал Баклагин.
   Он подумал: «И как смеешь ты залезать в мою душу!» И адмирал показался ему далеко не симпатичным.
   И в ту же минуту Северцову Баклагин показался грубым и не понимающим такого справедливого адмирала, как он.
   — Мне очень жаль, что в вас эскадра лишится хорошего морского офицера, но я все-таки обязан представить все дело высшему начальству и просить о предании всех прикосновенных суду.
   Баклагин молчал. Ни проблеска желания просить о чем-нибудь адмирала.
   И он уже с меньшим спокойствием прибавил:
   — Впрочем, я буду просить министра, чтобы вас избавили от суда… Я ведь знаю, что вы были только исполнитель в наказании Никифорова… И ваша прежняя служба…
   — Прошу ваше превосходительство отдать меня под суд. К чему же нарушать справедливость ради меня, ваше превосходительство? Я виноват, и дело… суда покарать! — холодно и сухо ответил Баклагин.
   Северцов покраснел и, едва сдерживаясь, несколько возвышая голос и раздражаясь, сказал:
   — Это уж мне предоставлена власть. А вас покорнейше прошу отправиться в Россию и явиться к начальству. С богом!
   Адмирал поклонился, но не подал руки Баклагину и, когда остался один, почувствовал себя словно облегченным и снова испытывал чувство удовлетворенности и сознания своего престижа.

 
   Баклагин поставил на свой счет памятник матросу Никифорову и после этого вернулся в Россию.
   Суда ни над кем не было. Все прикосновенные остались на службе. Только Баклагин сам подал в отставку.