Страница:
Этот белорус прожил лет двадцать в Сибири, в Тобольской губернии. Он из поселенцев, но недавно получил право выезда в Россию. Ездил он на родину вместе с женой, чтобы привезти к себе старушку-мать. Заработав на возвратный путь, он возвращался теперь снова в Тобольскую губернию, где живет в деревне среди коренных сибиряков. Жить в Сибири, по его словам, можно, насчет земли и леса вольно, но зато теснит начальство. “Ты с ним держи ухо востро — все деньги вымотает, если есть!” И коренной сибиряк, по его словам, недолюбливает пришлого, особенно поселенца. “Народ, прямо сказать, грубый! Ну, да и то сказать, и между россейскими немало разных “жиганов” да “бакланов”… Сибиряк и боится!” — прибавил белорус.
Жадно ловят каждое слово о “Самаре” переселенцы. И когда, в первый же вечер нашего плавания, один чахоточный студент-сибиряк, ехавший из Москвы лечиться на кумыс, стал рассказывать соседу своему на палубе, переселенцу на Алтай, о тамошних местных условиях, то не прошло и пяти минут, как вокруг него собралась толпа, слушавшая в благоговейном внимании интересную речь студента. Он сам бывал на Алтае и вообще интересовался переселенческим делом. От него ехавшие с нами переселенцы впервые узнали о существовании переселенческих чиновников, о пристанище в Томске, о выдаче пособий, о стоимости дальнейшей дороги, о том, как перечисляться, короче говоря, благодаря студенту они совершенно случайно получили те простые, но важные для них сведения, которые хотя несколько облегчат бесцельные мытарства многих десятков людей.
Долго не расходились слушатели. Одни сменялись другими. Больному, бледному, исхудалому рассказчику приходилось несколько раз повторять одно и то же и отвечать на разные вопросы. Но он, казалось, не знал усталости и с готовностью делился тем, что знал. Уже поздно вечером разошлась последняя аудитория, поблагодарив рассказчика с трогательною простотой и преувеличенною признательностью людей, не привыкших пользоваться подобным вниманием со стороны “господ”. И надо было видеть, как жалели многие, узнав на следующее утро, что этого “доброго господина” уже нет на пароходе. Он вышел в Казани.
Жадно ловят каждое слово о “Самаре” переселенцы. И когда, в первый же вечер нашего плавания, один чахоточный студент-сибиряк, ехавший из Москвы лечиться на кумыс, стал рассказывать соседу своему на палубе, переселенцу на Алтай, о тамошних местных условиях, то не прошло и пяти минут, как вокруг него собралась толпа, слушавшая в благоговейном внимании интересную речь студента. Он сам бывал на Алтае и вообще интересовался переселенческим делом. От него ехавшие с нами переселенцы впервые узнали о существовании переселенческих чиновников, о пристанище в Томске, о выдаче пособий, о стоимости дальнейшей дороги, о том, как перечисляться, короче говоря, благодаря студенту они совершенно случайно получили те простые, но важные для них сведения, которые хотя несколько облегчат бесцельные мытарства многих десятков людей.
Долго не расходились слушатели. Одни сменялись другими. Больному, бледному, исхудалому рассказчику приходилось несколько раз повторять одно и то же и отвечать на разные вопросы. Но он, казалось, не знал усталости и с готовностью делился тем, что знал. Уже поздно вечером разошлась последняя аудитория, поблагодарив рассказчика с трогательною простотой и преувеличенною признательностью людей, не привыкших пользоваться подобным вниманием со стороны “господ”. И надо было видеть, как жалели многие, узнав на следующее утро, что этого “доброго господина” уже нет на пароходе. Он вышел в Казани.
VIII
Проплыть по нашим рекам недельку-другую и не пощупать бока другого парохода, не напороться “по нечаянности” на встречную баржу, не застрять где-нибудь на шесть, а то и на целых двенадцать часов по случаю “маленького повреждения” в машине, одним словом, обойтись без приключений — такая же диковина, как испытать их, свершая в наши дни даже океанские плавания.
“Почему?” — спросит, быть может, мало путешествовавший читатель.
Да главным образом потому, что у нас именно не вмешиваются там, где следовало бы вмешиваться, а, напротив, зачастую стараются регулировать то, что не поддается регулированию. Среди наших речных капитанов вы можете встретить представителей всевозможных профессий, чиновника, юриста, гусара, купца, дьячка (* В газетах, помнится, сообщали факт гибели одного волжского парохода, которым командовал отставной церковнослужитель. (Прим. автора.) и крайне редко — человека, знакомого с ремеслом и умеющего найтись в исключительных обстоятельствах, всегда возможных хотя бы и в плавании по рекам.
Эта бесшабашная отвага русского человека браться с легким сердцем за дело, о котором не имеет ни малейшего понятия, — явление слишком известное и часто встречающееся во всех сферах отечественной деятельности. Недаром же у нас пошла нынче в ход теория “здравого смысла” — теория, старающаяся подорвать значение специального образования, и если нас не удивляет, что иногда по воле провидения (или ближайшего начальства) лихой кавалерист, вместо того, чтобы культивировать жеребцов, культивирует юношество, педагог улучшает конскую породу, мореплаватель свирепствует на сухом пути, а какой-нибудь штык-юнкер, не изучивший никакого права, кроме права давать в зубы, заседает подчас в суде, — то отчего же, скажите на милость, дьячку или лабазнику не водить пароходов?
На этот раз приключение не заставило себя долго ждать.
Часа через четыре по выходе из Нижнего, среди бела дня, на широком и свободном от мелей плесе, где места было достаточно для прохода десятка пароходов в ряд и где, казалось, немыслимо было и подумать о возможности какого-нибудь приключения, — шедший невдалеке от нас вверх пароход ухитрился-таки устроить нам неприятность именно в то время, когда ее совсем не ожидали.
Пьяны ли были на соседнем пароходе, шедшем параллельно с нами, капитан и лоцманы, нарочно ли было устроено столкновение (говорят, это бывает) — бог весть, но только дело в том, что наш “спутник” без всякой основательной причины вдруг стал уклоняться от своего курса, подаваясь влево. Молодой помощник капитана, стоявший на площадке нашего парохода, слишком долго недоумевал непонятным маневрам соседа, и когда наконец сообразил, что при подобном изменении курса столкновение неминуемо, и приказал лоцманам взять влево, уже было поздно. Нос соседа был в нескольких аршинах от борта нашего парохода и приближался к нам. Испуганные пассажиры, бывшие на корме, не дожидаясь распоряжения растерявшегося помощника (капитан спал, чтобы бодрствовать ночью), бросились на другую сторону, и вслед за тем, среди внезапно наступившей на обоих пароходах тишины, раздался треск удара.
По счастью, на таранившем нас пароходе догадались застопорить машину (в противном случае, при ударе с разбега, сосед легко бы мог прорезать нам бок и пустить нас ко дну), и удар, полученный нами, был довольно слабый. Вслед за тем пароходы разошлись, разменявшись, в лице своих представителей, приветствиями без всякого соображения, что на палубе находились дамы.
Все дело ограничилось поломкой нескольких досок борта да испугом пассажиров, особенно тех, которые во время этого импровизированного абордажа находились в кормовых каютах. Внезапно раздавшийся удар, сопровождавшийся треском выбитых стекол, произвел настоящую панику между женщинами и детьми.
Но среди большинства пассажиров это неожиданное приключение не произвело никакой сенсации. Пассажиры большею частью были люди местные, хорошо знакомые с волжскими порядками.
— Это еще слава богу! Не такие, можно сказать, карамболи[56] бывают! — заметил пожилой купец из Елабуги. — А вот, прошлым летом, спускался я вниз, так нас господь только спас. Чуть было вовсе не утонули.
И он рассказал подробно “случай” ночного столкновения двух пароходов. Вслед за ним и другие пассажиры припомнили подходящие случаи. Оказалось, что почти у каждого было на памяти более или менее подобное приключение, когда только “бог спас”, но при этом рассказчики редко винили капитанов, а в виде успокаивающей сентенции прибавляли, что без этого нельзя. Вода — не суша. В дороге будь ко всему готов.
Тем временем помощник капитана, взволнованный происшествием, бывшим во время его вахты, соорудив акт, обходил пассажиров с просьбой подписаться в качестве свидетелей. В этом акте, разумеется, сосед оказывался виноватым, а поведение помощника рисовалось в самом лучшем виде. Он не мог предотвратить столкновения и оказал чудеса энергии и распорядительности.
Никто и не подумал войти в рассмотрение вопроса о том, насколько был виноват и наш помощник, не сообразивший тотчас же последствий маневра соседа, что сообразил бы человек мало-мальски знакомый с делом, и все охотно подписывали акт, свидетельствуя невинность помощника. Он так трогательно просил о подписи, что подмахнули акт и такие пассажиры, которые не были очевидцами происшествия, а лжесвидетельствовали, так сказать, по добродушию, чтобы не обидеть отказом просящего человека.
Этот акт, значительно успокоивший помощника, был передан в ближайшем городе для представления в полицейское управление.
Когда я полюбопытствовал узнать, какое последует движение этому “делу”, капитан только махнул рукой и засмеялся. Таких “дел”, по его словам, на Волге многое множество, тянутся они подолгу и редко доходят до суда, оканчиваясь большею частью добровольными соглашениями. Составляются же эти акты большею частью для очистки себя перед хозяевами пароходов, чтобы не подвергнуться вычету из жалованья за поломки или не быть уволенным со службы.
— Хозяева у нас — купцы, народ, знаете ли, прижимистый и необразованный… Войдет ему в голову, он и сгонит с места… Надо уметь с ними ладить… Другой раз и без всякого резона штраф наложит.
Вероятно, в силу этой безобразной нелепицы отношений, характеризующей отечественные нравы, и на соседнем пароходе составили акт, обвиняющий в столкновении наш пароход. Таким образом кончаются всевозможные приключения, и за них редко когда привлекаются к ответственности капитаны и помощники. Разве уж когда случится происшествие слишком кричащее.
Если верить тому, что пишут в последнее время о провинции некоторые из наших газет, то чем далее от столиц, чем далее от центров умственной жизни, тем обыватель бодрее, веселее, менее подвержен влиянию “либерального миража” и за последние годы совсем, так сказать, “ожил”: глядит вперед “без страха и боязни” и только ждет не дождется, когда наконец будет упразднен “ненавистный” для него гласный суд с присяжными, уничтожено земство, и взамен этого будут восстановлены дореформенные порядки с предоставлением дворянству первенствующей роли. Судя по этой “схеме блаженства”, настоящая Аркадия, где люди не живут, а, можно сказать, наслаждаются, — Сибирь. Власть там сильная и грозная, не стесняемая препонами, исправник в каком-нибудь захолустье в своем роде Гарун-аль-Рашид[57], могущий при желании беспрепятственно водворить мир и благосостояние, земства нет, суда присяжных нет, мировых судей нет, журналов нет, общественного мнения нет, — чего еще, кажется, желать для людского счастья по доктрине некоторых публицистов?
Увы! на “провинцию” клевещут. Она далеко не так бодра и весела, как о ней рассказывают, судя, по крайней мере, по тем представителям “провинции”, с которыми мне приходилось беседовать. Хотя специально разговоров о внутренней политике на пароходе и не вели (слава богу, не малолетки), каждый говорил о своих местных делах и делишках, но в этих толках не проскальзывало ни малейшего желания одобрить идеал аракчеевского общежития[58]. Новые суды считали счастьем, земские учреждения, при всех недостатках, все же лучше старых порядков и, вспоминая эти старые порядки, вовсе не желали возвращения их… Словом, сибирской Аркадии не завидовали, а спутники на сибирском пароходе не только не хвалились Аркадией, а пугали рассказами о тех ужасах, которые творятся в стране, представляющей собой до некоторой степени приближение к идеалу современных аракчеевцев.
И бодрости и веселья что-то не приметил я, хотя представителей “провинции” было немало в числе наших спутников.
В беседах проскальзывала нотка недовольства. Правда, часто недовольство это формулировалось в крайне примитивной форме (“жить стало хуже”), но смею уверить читателя, что из этих бесед никак нельзя было вывести заключения, что жить стало хуже от того, что земство и суды “вносят разврат”.
— И проходимец какой-то пошел у нас нынче в ход, батюшка! — рассказывал один старик, мировой судья. — И ходит-то он гоголем… Прежде еще стыдился немного… Бывало, все в клубе знали, что цена этому проходимцу — грош и что за два двугривенных он родителей слопает, а нынче, смотришь, он еще ораторствует, при случае, насчет всяких основ… о благородстве чувств распинается… Да вот, недалеко ходить за примерами… Был у нас в уезде один такой человек… За воровство, за доносы и всякие беззакония был он выгнан из службы и жил себе, притаившись, как паршивая собака… Мы, провинциалы, небрезгливый народ, а и то брезгали этим субъектом… Он даже в обществе не смел показываться… А теперь, — как бы вы думали? — проповедует “сильную власть” в качестве станового… Сколько пакостей понаделал в уезде — просто беда! Чуть что, сейчас в государственной измене обвинит… Поди, доказывай, что врет.
— Тоже и у нас попадаются-таки человечки, — сказал в свою очередь купец из Елабуги.
— Ну, и у нас на этот счет нельзя пожаловаться! — заметил екатеринбургский обыватель.
И пошли все те же, давно набившие оскомину, рассказы о разных, более или менее возмутительных случаях насилия, вымогательства, халатности, причем все это рассказывалось, в большинстве случаев, с тою примесью специально русского добродушия, которое считается одною из наших добродетелей. На первом плане стояла, так сказать, фабула. Рассказчика не столько возмущало, что человек без всякой нужды теснит другого, сколько интересовал самый процесс прижимки. И если при этом “герой” пакости отличается смелостью и находчивостью, то в рассказах даже проскакивала нотка некоторого восхищения, как это он ловко утеснил одного, ограбил другого, провел третьего… В таких приятных воспоминаниях коротали пассажиры второго класса свое время. Винта, к удивлению, не было.
А пароход шел да шел. На другой день мы уже вошли в Каму с ее обрывистыми берегами. На Каме плавание представляло менее шансов для приключения. Пароходы и барки встречались реже, и следовательно оставались только мели; но, по случаю половодья, и эта опасность не представлялась возможною. Пассажиров все прибавлялось, преимущественно палубных пассажиров, хотя и без того палуба была набита битком. Интересно было наблюдать, как пароходное начальство торгуется с пассажирами. На одной из пристаней стояла артель. Это были вятские мужики, сплавившие гонки сверху и возвращающиеся теперь назад. Один из них выступил вперед и спросил о цене.
— Три рубля с человека, — ответил с искусственною небрежностью помощник капитана, нарочно делая вид, что нисколько не интересуется этими пассажирами, и искоса поглядывая на артель в двадцать человек.
— По рублику с человека взяли бы, ваша милость!
Помощник капитана презрительно фыркает и нарочно дает первый свисток, думая, вероятно, этим маневром подействовать на мужиков. В артели происходит совещание.
— Рубль с четвертаком возьмешь?
Помощник капитана не отвечает и через минуту дает второй свисток.
В артели легкое волнение. Снова совещаются.
— Так и быть, по полтора дадим.
— И по два с полтиной дадите, — замечает с усмешкой помощник капитана и прибавляет, — вы, ребята, смотри скорей, сейчас отвал, вас ждать не будем.
И с этими словами он снова подходит к свистку, бросая однако зоркий взгляд на мужиков.
Снова совещание. По-видимому, там решено не отступать.
— Больше не дадим, — замечает артель. — Дождемся другого парохода.
Раздается третий свисток. Артель отходит в сторону.
— Ну уж бог с вами, ступай брать билеты.
Артель идет на пароход, который еще стоит на пристани минут 10 после третьего свистка. Эти свистки были не более как маневр, часто практикуемый на волжских пароходах.
Приключений больше никаких не было, если не считать за приключения две-три остановки по случаю поломки машины и долгую остановку на одной из пристаней, вследствие полученной телеграммы перевести буфет с нашего парохода на встречный пароход того же хозяина, а буфет с того парохода — на наш. Благодаря такому распоряжению, два парохода совершенно напрасно простояли у пристани три часа, пока происходила переноска буфета, и в этот вечерний час, когда обыкновенно все пьют чай, нельзя было добиться кипятку и чего-нибудь съедобного.
На четвертый день пароход пришел в Пермь, вместо раннего утра, в первом часу дня, но это, впрочем, не смутило пассажиров, следующих далее, так как пассажирский поезд из Перми выходит по вечерам. Оставаться же целый день в этой бывшей столице золотопромышленников, горных инженеров дореформенного времени, где прежде было сосредоточено управление заводами и где теперь царствует мерзость запустения, с пустыми барскими хоромами, в виде памятников прежнего величия, не было никакой нужды.
Заглянув в этот мертвый город и не встретив в нем в пятом часу дня буквально ни души, мы вернулись на вокзал, и в семь часов вечера поезд отошел в Екатеринбург. Из окон вагонов мы видели далекую синеву Уральских гор, перед нами мелькали знаменитые когда-то заводы, гремевшие в старое время баснословными пирами и баснословными беззакониями управителей, и незаметно перевалили хребет, очутившись географически в Азии. Я говорю “географически” потому, что близость Азии и азиатских нравов начала сказываться гораздо раньше географической границы.
К вечеру мы были в Екатеринбурге. Тут уже прекращаются всякие цивилизованные пути сообщения, и нам предстояло сделать триста верст по знаменитому, так называемому пермскому тракту.
“Почему?” — спросит, быть может, мало путешествовавший читатель.
Да главным образом потому, что у нас именно не вмешиваются там, где следовало бы вмешиваться, а, напротив, зачастую стараются регулировать то, что не поддается регулированию. Среди наших речных капитанов вы можете встретить представителей всевозможных профессий, чиновника, юриста, гусара, купца, дьячка (* В газетах, помнится, сообщали факт гибели одного волжского парохода, которым командовал отставной церковнослужитель. (Прим. автора.) и крайне редко — человека, знакомого с ремеслом и умеющего найтись в исключительных обстоятельствах, всегда возможных хотя бы и в плавании по рекам.
Эта бесшабашная отвага русского человека браться с легким сердцем за дело, о котором не имеет ни малейшего понятия, — явление слишком известное и часто встречающееся во всех сферах отечественной деятельности. Недаром же у нас пошла нынче в ход теория “здравого смысла” — теория, старающаяся подорвать значение специального образования, и если нас не удивляет, что иногда по воле провидения (или ближайшего начальства) лихой кавалерист, вместо того, чтобы культивировать жеребцов, культивирует юношество, педагог улучшает конскую породу, мореплаватель свирепствует на сухом пути, а какой-нибудь штык-юнкер, не изучивший никакого права, кроме права давать в зубы, заседает подчас в суде, — то отчего же, скажите на милость, дьячку или лабазнику не водить пароходов?
На этот раз приключение не заставило себя долго ждать.
Часа через четыре по выходе из Нижнего, среди бела дня, на широком и свободном от мелей плесе, где места было достаточно для прохода десятка пароходов в ряд и где, казалось, немыслимо было и подумать о возможности какого-нибудь приключения, — шедший невдалеке от нас вверх пароход ухитрился-таки устроить нам неприятность именно в то время, когда ее совсем не ожидали.
Пьяны ли были на соседнем пароходе, шедшем параллельно с нами, капитан и лоцманы, нарочно ли было устроено столкновение (говорят, это бывает) — бог весть, но только дело в том, что наш “спутник” без всякой основательной причины вдруг стал уклоняться от своего курса, подаваясь влево. Молодой помощник капитана, стоявший на площадке нашего парохода, слишком долго недоумевал непонятным маневрам соседа, и когда наконец сообразил, что при подобном изменении курса столкновение неминуемо, и приказал лоцманам взять влево, уже было поздно. Нос соседа был в нескольких аршинах от борта нашего парохода и приближался к нам. Испуганные пассажиры, бывшие на корме, не дожидаясь распоряжения растерявшегося помощника (капитан спал, чтобы бодрствовать ночью), бросились на другую сторону, и вслед за тем, среди внезапно наступившей на обоих пароходах тишины, раздался треск удара.
По счастью, на таранившем нас пароходе догадались застопорить машину (в противном случае, при ударе с разбега, сосед легко бы мог прорезать нам бок и пустить нас ко дну), и удар, полученный нами, был довольно слабый. Вслед за тем пароходы разошлись, разменявшись, в лице своих представителей, приветствиями без всякого соображения, что на палубе находились дамы.
Все дело ограничилось поломкой нескольких досок борта да испугом пассажиров, особенно тех, которые во время этого импровизированного абордажа находились в кормовых каютах. Внезапно раздавшийся удар, сопровождавшийся треском выбитых стекол, произвел настоящую панику между женщинами и детьми.
Но среди большинства пассажиров это неожиданное приключение не произвело никакой сенсации. Пассажиры большею частью были люди местные, хорошо знакомые с волжскими порядками.
— Это еще слава богу! Не такие, можно сказать, карамболи[56] бывают! — заметил пожилой купец из Елабуги. — А вот, прошлым летом, спускался я вниз, так нас господь только спас. Чуть было вовсе не утонули.
И он рассказал подробно “случай” ночного столкновения двух пароходов. Вслед за ним и другие пассажиры припомнили подходящие случаи. Оказалось, что почти у каждого было на памяти более или менее подобное приключение, когда только “бог спас”, но при этом рассказчики редко винили капитанов, а в виде успокаивающей сентенции прибавляли, что без этого нельзя. Вода — не суша. В дороге будь ко всему готов.
Тем временем помощник капитана, взволнованный происшествием, бывшим во время его вахты, соорудив акт, обходил пассажиров с просьбой подписаться в качестве свидетелей. В этом акте, разумеется, сосед оказывался виноватым, а поведение помощника рисовалось в самом лучшем виде. Он не мог предотвратить столкновения и оказал чудеса энергии и распорядительности.
Никто и не подумал войти в рассмотрение вопроса о том, насколько был виноват и наш помощник, не сообразивший тотчас же последствий маневра соседа, что сообразил бы человек мало-мальски знакомый с делом, и все охотно подписывали акт, свидетельствуя невинность помощника. Он так трогательно просил о подписи, что подмахнули акт и такие пассажиры, которые не были очевидцами происшествия, а лжесвидетельствовали, так сказать, по добродушию, чтобы не обидеть отказом просящего человека.
Этот акт, значительно успокоивший помощника, был передан в ближайшем городе для представления в полицейское управление.
Когда я полюбопытствовал узнать, какое последует движение этому “делу”, капитан только махнул рукой и засмеялся. Таких “дел”, по его словам, на Волге многое множество, тянутся они подолгу и редко доходят до суда, оканчиваясь большею частью добровольными соглашениями. Составляются же эти акты большею частью для очистки себя перед хозяевами пароходов, чтобы не подвергнуться вычету из жалованья за поломки или не быть уволенным со службы.
— Хозяева у нас — купцы, народ, знаете ли, прижимистый и необразованный… Войдет ему в голову, он и сгонит с места… Надо уметь с ними ладить… Другой раз и без всякого резона штраф наложит.
Вероятно, в силу этой безобразной нелепицы отношений, характеризующей отечественные нравы, и на соседнем пароходе составили акт, обвиняющий в столкновении наш пароход. Таким образом кончаются всевозможные приключения, и за них редко когда привлекаются к ответственности капитаны и помощники. Разве уж когда случится происшествие слишком кричащее.
Если верить тому, что пишут в последнее время о провинции некоторые из наших газет, то чем далее от столиц, чем далее от центров умственной жизни, тем обыватель бодрее, веселее, менее подвержен влиянию “либерального миража” и за последние годы совсем, так сказать, “ожил”: глядит вперед “без страха и боязни” и только ждет не дождется, когда наконец будет упразднен “ненавистный” для него гласный суд с присяжными, уничтожено земство, и взамен этого будут восстановлены дореформенные порядки с предоставлением дворянству первенствующей роли. Судя по этой “схеме блаженства”, настоящая Аркадия, где люди не живут, а, можно сказать, наслаждаются, — Сибирь. Власть там сильная и грозная, не стесняемая препонами, исправник в каком-нибудь захолустье в своем роде Гарун-аль-Рашид[57], могущий при желании беспрепятственно водворить мир и благосостояние, земства нет, суда присяжных нет, мировых судей нет, журналов нет, общественного мнения нет, — чего еще, кажется, желать для людского счастья по доктрине некоторых публицистов?
Увы! на “провинцию” клевещут. Она далеко не так бодра и весела, как о ней рассказывают, судя, по крайней мере, по тем представителям “провинции”, с которыми мне приходилось беседовать. Хотя специально разговоров о внутренней политике на пароходе и не вели (слава богу, не малолетки), каждый говорил о своих местных делах и делишках, но в этих толках не проскальзывало ни малейшего желания одобрить идеал аракчеевского общежития[58]. Новые суды считали счастьем, земские учреждения, при всех недостатках, все же лучше старых порядков и, вспоминая эти старые порядки, вовсе не желали возвращения их… Словом, сибирской Аркадии не завидовали, а спутники на сибирском пароходе не только не хвалились Аркадией, а пугали рассказами о тех ужасах, которые творятся в стране, представляющей собой до некоторой степени приближение к идеалу современных аракчеевцев.
И бодрости и веселья что-то не приметил я, хотя представителей “провинции” было немало в числе наших спутников.
В беседах проскальзывала нотка недовольства. Правда, часто недовольство это формулировалось в крайне примитивной форме (“жить стало хуже”), но смею уверить читателя, что из этих бесед никак нельзя было вывести заключения, что жить стало хуже от того, что земство и суды “вносят разврат”.
— И проходимец какой-то пошел у нас нынче в ход, батюшка! — рассказывал один старик, мировой судья. — И ходит-то он гоголем… Прежде еще стыдился немного… Бывало, все в клубе знали, что цена этому проходимцу — грош и что за два двугривенных он родителей слопает, а нынче, смотришь, он еще ораторствует, при случае, насчет всяких основ… о благородстве чувств распинается… Да вот, недалеко ходить за примерами… Был у нас в уезде один такой человек… За воровство, за доносы и всякие беззакония был он выгнан из службы и жил себе, притаившись, как паршивая собака… Мы, провинциалы, небрезгливый народ, а и то брезгали этим субъектом… Он даже в обществе не смел показываться… А теперь, — как бы вы думали? — проповедует “сильную власть” в качестве станового… Сколько пакостей понаделал в уезде — просто беда! Чуть что, сейчас в государственной измене обвинит… Поди, доказывай, что врет.
— Тоже и у нас попадаются-таки человечки, — сказал в свою очередь купец из Елабуги.
— Ну, и у нас на этот счет нельзя пожаловаться! — заметил екатеринбургский обыватель.
И пошли все те же, давно набившие оскомину, рассказы о разных, более или менее возмутительных случаях насилия, вымогательства, халатности, причем все это рассказывалось, в большинстве случаев, с тою примесью специально русского добродушия, которое считается одною из наших добродетелей. На первом плане стояла, так сказать, фабула. Рассказчика не столько возмущало, что человек без всякой нужды теснит другого, сколько интересовал самый процесс прижимки. И если при этом “герой” пакости отличается смелостью и находчивостью, то в рассказах даже проскакивала нотка некоторого восхищения, как это он ловко утеснил одного, ограбил другого, провел третьего… В таких приятных воспоминаниях коротали пассажиры второго класса свое время. Винта, к удивлению, не было.
А пароход шел да шел. На другой день мы уже вошли в Каму с ее обрывистыми берегами. На Каме плавание представляло менее шансов для приключения. Пароходы и барки встречались реже, и следовательно оставались только мели; но, по случаю половодья, и эта опасность не представлялась возможною. Пассажиров все прибавлялось, преимущественно палубных пассажиров, хотя и без того палуба была набита битком. Интересно было наблюдать, как пароходное начальство торгуется с пассажирами. На одной из пристаней стояла артель. Это были вятские мужики, сплавившие гонки сверху и возвращающиеся теперь назад. Один из них выступил вперед и спросил о цене.
— Три рубля с человека, — ответил с искусственною небрежностью помощник капитана, нарочно делая вид, что нисколько не интересуется этими пассажирами, и искоса поглядывая на артель в двадцать человек.
— По рублику с человека взяли бы, ваша милость!
Помощник капитана презрительно фыркает и нарочно дает первый свисток, думая, вероятно, этим маневром подействовать на мужиков. В артели происходит совещание.
— Рубль с четвертаком возьмешь?
Помощник капитана не отвечает и через минуту дает второй свисток.
В артели легкое волнение. Снова совещаются.
— Так и быть, по полтора дадим.
— И по два с полтиной дадите, — замечает с усмешкой помощник капитана и прибавляет, — вы, ребята, смотри скорей, сейчас отвал, вас ждать не будем.
И с этими словами он снова подходит к свистку, бросая однако зоркий взгляд на мужиков.
Снова совещание. По-видимому, там решено не отступать.
— Больше не дадим, — замечает артель. — Дождемся другого парохода.
Раздается третий свисток. Артель отходит в сторону.
— Ну уж бог с вами, ступай брать билеты.
Артель идет на пароход, который еще стоит на пристани минут 10 после третьего свистка. Эти свистки были не более как маневр, часто практикуемый на волжских пароходах.
Приключений больше никаких не было, если не считать за приключения две-три остановки по случаю поломки машины и долгую остановку на одной из пристаней, вследствие полученной телеграммы перевести буфет с нашего парохода на встречный пароход того же хозяина, а буфет с того парохода — на наш. Благодаря такому распоряжению, два парохода совершенно напрасно простояли у пристани три часа, пока происходила переноска буфета, и в этот вечерний час, когда обыкновенно все пьют чай, нельзя было добиться кипятку и чего-нибудь съедобного.
На четвертый день пароход пришел в Пермь, вместо раннего утра, в первом часу дня, но это, впрочем, не смутило пассажиров, следующих далее, так как пассажирский поезд из Перми выходит по вечерам. Оставаться же целый день в этой бывшей столице золотопромышленников, горных инженеров дореформенного времени, где прежде было сосредоточено управление заводами и где теперь царствует мерзость запустения, с пустыми барскими хоромами, в виде памятников прежнего величия, не было никакой нужды.
Заглянув в этот мертвый город и не встретив в нем в пятом часу дня буквально ни души, мы вернулись на вокзал, и в семь часов вечера поезд отошел в Екатеринбург. Из окон вагонов мы видели далекую синеву Уральских гор, перед нами мелькали знаменитые когда-то заводы, гремевшие в старое время баснословными пирами и баснословными беззакониями управителей, и незаметно перевалили хребет, очутившись географически в Азии. Я говорю “географически” потому, что близость Азии и азиатских нравов начала сказываться гораздо раньше географической границы.
К вечеру мы были в Екатеринбурге. Тут уже прекращаются всякие цивилизованные пути сообщения, и нам предстояло сделать триста верст по знаменитому, так называемому пермскому тракту.
IX
Эту “прелестную”, по словам петербургских сибиряков, дорогу забыть невозможно. Казалось, что трудно себе представить худшие дороги на свете, но более нас опытные путешественники рассказывали потом, что есть дороги и хуже пермского тракта; это — так называемый иркутский тракт между Томском и Иркутском.
Из Екатеринбурга мы выехали целою компанией. К нам присоединился еще один спутник, ехавший с своим многочисленным семейством из Петербурга на Амур. С ним мы познакомились еще на пароходе.
Это был крайне милый и обязательный человек, оказавший нам немало услуг в путешествии и познакомивший нас заранее со многими особенностями сибирской жизни. Хотя сам он был сибиряк, но не из тех, которые во что бы то ни стало нахваливают свое болото. Он проучительствовал несколько лет в Петербурге, бросивши любимое им дело по причинам, от него не зависящим, и ехал теперь в качестве техника в амурскую тайгу на прииск. Ехал он скрепя сердце и только потому, что надеялся, что на прииске, куда он был приглашен, управляющий относительно порядочный человек, и следовательно ему не придется быть свидетелем тех классических безобразий, которые вообще творятся на приисках. А что там творится, про то он знал, так как раньше имел случай служить на одном из приисков. Творится, в самом деле, нечто невероятное: эксплуатация людей доходит до последнего предела. Управители — в большинстве из приказчиков, люди без всякого образования — бесконтрольные вершители судьбы человеческой. Грабеж феноменальный. Произвол возмутительный. Личность человека так же мало ценится, как в каком-нибудь негритянском государстве. Не удивительно, что и приисковые рабочие, наполовину из беглых или беспаспортные, пользуются отчаянною репутацией по всей Сибири и развращают ближайшие к приискам селения. По словам знающих это дело людей, в таких селениях трудно встретить девочку тринадцати лет уже не развращенною…
Правительственный контроль и полицейская власть на приисках представляются горными исправниками. Жалованья они получают рублей четыреста в год и с приисков маленькое дополнение в виде нескольких десятков тысяч. Понятно, что эти господа, набранные с борка да с сосенки, часто люди едва грамотные, с нравственностью более чем сомнительною, держат всегда сторону хозяев и в случае каких-нибудь недоразумений между рабочими и приисковою администрацией решают их обычным сибирским средством — нещадною поркой…
— Есть такие горные исправники, что по нескольку лет сами находятся под следствием, — рассказывал мне, между прочим, мой спутник сибиряк. — Я знал одного такого. Благодаря его истязаниям двое рабочих умерли… Кажется, он и до сих пор благополучно исправником… Денег у него много… Следствие можно тянуть без конца… Это в Сибири — обыкновенная история. А жаловаться некому… Да и к кому пойдет жаловаться какой-нибудь бродяга?
Наш спутник еще в Екатеринбурге учил нас, как надо прессоваться в тарантасах, которые мы достали в конторе г.Михайлова, заплатив по двенадцати рублей за проезд.
В 1 часу дня наш караван двинулся. С первой же станции пошла убийственная дорога: или выбоина, или непролазная грязь в виде месива, по которому лошади ступали шагом, и наши колымаги ныряли словно в волнах. В тарантасах ночью температура была африканская, а в телегах холод убийственный. Где было лучше — в тарантасах или телегах — решить трудно. В тарантасах — были целы бока, а у нас хотя бока были избиты, но мы, по крайней мере, знали, где мы и что мы, и в беседе с ямщиками коротали время дороги.
Теперь, ввиду скорого окончания железной дороги от Екатеринбурга до Тюмени[59], тракт закрывается и, разумеется, содержится еще хуже прежнего. И станции, и лошади, и экипажи — безобразны. Есть, конечно, несколько хороших лошадей для проездов “особ”; но к услугам обыкновенных проезжающих лошади скверные. Разгон на этом тракте огромный.
Уж я не знаю, к счастию или к несчастию, но нам на станциях давали, вместо лошадей, отчаянных кляч, которые покорно выносят удары кнута, пускаясь в отваге отчаяния вскачь, и если их не хлещут, то плетутся шажком, опустив свои головы. И гнать-то их было совестно, тем более, что по этой адской дороге мало-мальски скорая езда заставляла со страхом смотреть на тарантас и опасаться, доедут ли они, или не доедут; ну, и за внутренности было страшно. И мы плелись все время шагом.
И ямщики нам попадались все какие-то убогие — то слишком ветхие, то, напротив, совсем ребята. На одной из станции нам даже предложили в ямщики к переднему Ноеву ковчегу, где помещалось семейство сибиряка, мальчонку лет десяти, который утешал испугавшихся было дам Ноева ковчега, что ему не впервой возить. Нам давали кляч и малолеток вместо ямщиков потому, что впереди нас ехал генерал-губернатор, и для него, разумеется, были оставлены самые лучшие лошади и самые представительные ямщики.
Уже на второй день нашего путешествия нам стали попадаться навстречу одинокие путники, пробиравшиеся по зеленеющему лесу с котомками на плечах.
— Ишь, по кормовые пошел, — заметил старик ямщик, указывая кнутом в сторону.
Я не понимал, что он хотел сказать, и спросил объяснения. Оказалось, что так подсмеиваются над беглыми, намекая этим, что они будут пойманы и снова возвратятся в Сибирь, но уже по этапу, получая кормовые деньги.
— А много здесь ходит беглых?
— Целыми косяками иной раз ходят, да только ловят их часто, — отвечал ямщик. — Как весна, смотришь, и выходит он, как зверь, из норы. По весне каждую тварь к воле тянет…
Погода стояла дождливая и холодная. Май месяц глядел сентябрем. Мы ехали день и ночь, боясь опоздать к тюменскому пароходу и напуганные рассказами о том, что по дорогам пошаливают, и поэтому по ночам старались не спать.
Наступила вторая ночь — темная, дождливая сибирская ночь. Тихо плелись мы по грязи, среди гудящего леса. И ямщики и седоки в тарантасах дремали. Лошади лениво, еле-еле ступали по вязкой грязи. Навстречу изредка попадались длинные обозы. Это везли кяхтинский чай к нижегородской ярмарке. Наконец занялась заря, и мрак ночи рассеялся. Мы начали дремать.
Вдруг наша тройка пугливо шарахнулась в сторону, и ямщик остановил лошадей, крикнув передним ямщикам остановиться.
Мы вышли из телеги и со спутником подошли к ямщикам.
У самого края дороги лежала фигура человека, покрытого зипуном.
Ямщики молча потрогивали его кнутовищами и тихо покачивали головами.
— Должно, мертвый! — проговорил один из них.
Никто не решался удостовериться в этом. Все как-то брезгливо сторонились от лежавшего человека.
Мы со спутником отдернули зипун и при слабом свете рассвета увидали безжизненное лицо старого мертвеца. У виска, около шапки, видна была запекшаяся кровь. Тело его хотя и было холодно, но еще не окостенело. По всему видно, что смерть произошла недавно. Мы снова накрыли его и молча разошлись.
— Смотри, на станции не болтай, — проговорил один из ямщиков, обращаясь к другим.
Кто был этот старик, брошенный у дороги, — бродяга ли, мирный ли крестьянин, убитый кем-нибудь, кто знает?
— Должно быть, жиган, — сказал нам ямщик, садясь на облучок, — верно, обозники прикончили.
Могло и это быть. Подобные случаи не редкость по сибирским дорогам. Между бродягами и обозниками давно уже идет война не на живот, а на смерть. Эти рыцари больших сибирских дорог, собравшись шайкой, выезжают на тракт и сторожат обозы с товарами. Ночью, когда возчики спят, они набрасывают нечто вроде мексиканских лассо, с крючьями на концах, на лошадей и отбивают обозы с товарами.
Такие же точно лассо употребляются и в городах с целью грабежа. Даже в таком относительно большом городе, как Томск, такие факты не редкость. Грабители выезжают в кошеве[60] и, завидя где-нибудь в глухой улице путника, набрасывают на него аркан, тащат его за собой за город и там грабят. Хроники сибирских газет полны описанием таких происшествий, остающихся в массе случаев нераскрытыми. Одно время в Томске была настоящая паника. По вечерам не выходили из квартир и даже днем не выходили без револьверов. В одну неделю были раскуплены все револьверы в лавках.
Из Екатеринбурга мы выехали целою компанией. К нам присоединился еще один спутник, ехавший с своим многочисленным семейством из Петербурга на Амур. С ним мы познакомились еще на пароходе.
Это был крайне милый и обязательный человек, оказавший нам немало услуг в путешествии и познакомивший нас заранее со многими особенностями сибирской жизни. Хотя сам он был сибиряк, но не из тех, которые во что бы то ни стало нахваливают свое болото. Он проучительствовал несколько лет в Петербурге, бросивши любимое им дело по причинам, от него не зависящим, и ехал теперь в качестве техника в амурскую тайгу на прииск. Ехал он скрепя сердце и только потому, что надеялся, что на прииске, куда он был приглашен, управляющий относительно порядочный человек, и следовательно ему не придется быть свидетелем тех классических безобразий, которые вообще творятся на приисках. А что там творится, про то он знал, так как раньше имел случай служить на одном из приисков. Творится, в самом деле, нечто невероятное: эксплуатация людей доходит до последнего предела. Управители — в большинстве из приказчиков, люди без всякого образования — бесконтрольные вершители судьбы человеческой. Грабеж феноменальный. Произвол возмутительный. Личность человека так же мало ценится, как в каком-нибудь негритянском государстве. Не удивительно, что и приисковые рабочие, наполовину из беглых или беспаспортные, пользуются отчаянною репутацией по всей Сибири и развращают ближайшие к приискам селения. По словам знающих это дело людей, в таких селениях трудно встретить девочку тринадцати лет уже не развращенною…
Правительственный контроль и полицейская власть на приисках представляются горными исправниками. Жалованья они получают рублей четыреста в год и с приисков маленькое дополнение в виде нескольких десятков тысяч. Понятно, что эти господа, набранные с борка да с сосенки, часто люди едва грамотные, с нравственностью более чем сомнительною, держат всегда сторону хозяев и в случае каких-нибудь недоразумений между рабочими и приисковою администрацией решают их обычным сибирским средством — нещадною поркой…
— Есть такие горные исправники, что по нескольку лет сами находятся под следствием, — рассказывал мне, между прочим, мой спутник сибиряк. — Я знал одного такого. Благодаря его истязаниям двое рабочих умерли… Кажется, он и до сих пор благополучно исправником… Денег у него много… Следствие можно тянуть без конца… Это в Сибири — обыкновенная история. А жаловаться некому… Да и к кому пойдет жаловаться какой-нибудь бродяга?
Наш спутник еще в Екатеринбурге учил нас, как надо прессоваться в тарантасах, которые мы достали в конторе г.Михайлова, заплатив по двенадцати рублей за проезд.
В 1 часу дня наш караван двинулся. С первой же станции пошла убийственная дорога: или выбоина, или непролазная грязь в виде месива, по которому лошади ступали шагом, и наши колымаги ныряли словно в волнах. В тарантасах ночью температура была африканская, а в телегах холод убийственный. Где было лучше — в тарантасах или телегах — решить трудно. В тарантасах — были целы бока, а у нас хотя бока были избиты, но мы, по крайней мере, знали, где мы и что мы, и в беседе с ямщиками коротали время дороги.
Теперь, ввиду скорого окончания железной дороги от Екатеринбурга до Тюмени[59], тракт закрывается и, разумеется, содержится еще хуже прежнего. И станции, и лошади, и экипажи — безобразны. Есть, конечно, несколько хороших лошадей для проездов “особ”; но к услугам обыкновенных проезжающих лошади скверные. Разгон на этом тракте огромный.
Уж я не знаю, к счастию или к несчастию, но нам на станциях давали, вместо лошадей, отчаянных кляч, которые покорно выносят удары кнута, пускаясь в отваге отчаяния вскачь, и если их не хлещут, то плетутся шажком, опустив свои головы. И гнать-то их было совестно, тем более, что по этой адской дороге мало-мальски скорая езда заставляла со страхом смотреть на тарантас и опасаться, доедут ли они, или не доедут; ну, и за внутренности было страшно. И мы плелись все время шагом.
И ямщики нам попадались все какие-то убогие — то слишком ветхие, то, напротив, совсем ребята. На одной из станции нам даже предложили в ямщики к переднему Ноеву ковчегу, где помещалось семейство сибиряка, мальчонку лет десяти, который утешал испугавшихся было дам Ноева ковчега, что ему не впервой возить. Нам давали кляч и малолеток вместо ямщиков потому, что впереди нас ехал генерал-губернатор, и для него, разумеется, были оставлены самые лучшие лошади и самые представительные ямщики.
Уже на второй день нашего путешествия нам стали попадаться навстречу одинокие путники, пробиравшиеся по зеленеющему лесу с котомками на плечах.
— Ишь, по кормовые пошел, — заметил старик ямщик, указывая кнутом в сторону.
Я не понимал, что он хотел сказать, и спросил объяснения. Оказалось, что так подсмеиваются над беглыми, намекая этим, что они будут пойманы и снова возвратятся в Сибирь, но уже по этапу, получая кормовые деньги.
— А много здесь ходит беглых?
— Целыми косяками иной раз ходят, да только ловят их часто, — отвечал ямщик. — Как весна, смотришь, и выходит он, как зверь, из норы. По весне каждую тварь к воле тянет…
Погода стояла дождливая и холодная. Май месяц глядел сентябрем. Мы ехали день и ночь, боясь опоздать к тюменскому пароходу и напуганные рассказами о том, что по дорогам пошаливают, и поэтому по ночам старались не спать.
Наступила вторая ночь — темная, дождливая сибирская ночь. Тихо плелись мы по грязи, среди гудящего леса. И ямщики и седоки в тарантасах дремали. Лошади лениво, еле-еле ступали по вязкой грязи. Навстречу изредка попадались длинные обозы. Это везли кяхтинский чай к нижегородской ярмарке. Наконец занялась заря, и мрак ночи рассеялся. Мы начали дремать.
Вдруг наша тройка пугливо шарахнулась в сторону, и ямщик остановил лошадей, крикнув передним ямщикам остановиться.
Мы вышли из телеги и со спутником подошли к ямщикам.
У самого края дороги лежала фигура человека, покрытого зипуном.
Ямщики молча потрогивали его кнутовищами и тихо покачивали головами.
— Должно, мертвый! — проговорил один из них.
Никто не решался удостовериться в этом. Все как-то брезгливо сторонились от лежавшего человека.
Мы со спутником отдернули зипун и при слабом свете рассвета увидали безжизненное лицо старого мертвеца. У виска, около шапки, видна была запекшаяся кровь. Тело его хотя и было холодно, но еще не окостенело. По всему видно, что смерть произошла недавно. Мы снова накрыли его и молча разошлись.
— Смотри, на станции не болтай, — проговорил один из ямщиков, обращаясь к другим.
Кто был этот старик, брошенный у дороги, — бродяга ли, мирный ли крестьянин, убитый кем-нибудь, кто знает?
— Должно быть, жиган, — сказал нам ямщик, садясь на облучок, — верно, обозники прикончили.
Могло и это быть. Подобные случаи не редкость по сибирским дорогам. Между бродягами и обозниками давно уже идет война не на живот, а на смерть. Эти рыцари больших сибирских дорог, собравшись шайкой, выезжают на тракт и сторожат обозы с товарами. Ночью, когда возчики спят, они набрасывают нечто вроде мексиканских лассо, с крючьями на концах, на лошадей и отбивают обозы с товарами.
Такие же точно лассо употребляются и в городах с целью грабежа. Даже в таком относительно большом городе, как Томск, такие факты не редкость. Грабители выезжают в кошеве[60] и, завидя где-нибудь в глухой улице путника, набрасывают на него аркан, тащат его за собой за город и там грабят. Хроники сибирских газет полны описанием таких происшествий, остающихся в массе случаев нераскрытыми. Одно время в Томске была настоящая паника. По вечерам не выходили из квартир и даже днем не выходили без револьверов. В одну неделю были раскуплены все револьверы в лавках.