– Я ведь нарочно все это… обеспокоил вас… Уж вы извините, Фома Фомич… Вы разгорячились… он разгорячился… долго ли и до ссоры!.. А вы ведь знаете, Фома Фомич, – мы с вами, слава богу, не пижоны, – что ссора в кают-компании – последнее дело… Это не на берегу, где люди поссорились, да и разошлись… Тут волей-неволей, а всегда вместе… Ну, вы и старше, и рассудительнее, и похладнокровней – вам бы, знаете ли, и попридержаться… Юнцу труднее… Молодо, зелено. Долго ли ему увлечься…
   – Он, Василий Иванович, всегда лезет со спорами… Он забывает, что я не молокосос, а старший артиллерийский офицер! – говорит с обидчивым раздражением Фома Фомич, вращая своими выпученными белками… – Какой-нибудь тут маменькин сынок… папенька – адмирал… так уж он и воображает!.. Ты, брат, прежде усы хоть заведи и тогда разводи… А то: «допотопные взгляды»! Вы ведь слышали, Василий Иванович, как он это сказал и как при этом взглянул? Точно я, с позволения сказать, в самом деле какой-нибудь допотопный зверь-с… Все же, хоть я и не адмиральский там сын, а надо иметь уважение… Славу богу, двадцать пять лет отзвонил… И вдруг какой-нибудь мальчишка…
   – Уж я его распушу, Фома Фомич, распушу… Будет помнить! Только вы на него не сердитесь… Ведь он, по совести говоря, и не думал вас оскорбить… Ей-богу, не думал… Так, в пылу спора увлекся… ну, и трудно бывает всякое лыко да в строку! Все мы, кажется, слава богу, живем по-товарищески… все вас уважают…
   Василий Иванович как-то умел успокоить, и после такой беседы Фома Фомич возвращался в кают-компанию значительно смягченный и, во всяком случае, уверенный, что его и не думали сравнивать с допотопным зверем.
   В свою очередь, и гардемарин с задорным вихорком призывался в каюту Василия Ивановича и получал там «порцию» советов.
   – Философии-с разные разводите, батенька, а забываете, что грешно обижать людей! – начинал обыкновенно «пушить» Василий Иванович, усадив гостя на табуретку. – Фома Фомич по-своему смотрит на вещи, я – по-своему, вы – по-своему… ну, и оставьте Фому Фомича в покое… Эка на кого напали… На Фому Фомича! Сами знаете, что служба ему не мать, а мачеха, а вы еще подбавляете ему горечи… Можно спорить, уж если так хочется, но не обижать человека… А то прямо и брякнули: «допотопные взгляды». А если бы он вам на это ответил резкостью… вы бы ему еще… вот и ссора… И из-за чего-то ссора? Из-за выеденного яйца! Какой ни на есть Фома Фомич, допотопный или нет, а он добрый человек и честно исполняет свое дело…
   – Я не думал обижать Фому Фомича… Я вообще говорил о допотопных взглядах… С чего это он взял…
   – Не думали, а обидели… Вы – «вообще», а он на свой счет принял… Эх, батенька!.. У вас-то вся жизнь впереди, надежды там разные, – даст бог, адмиралом будете, что ли, – а ведь у Фомы Фомича ничего этого нет… Тер лямку весь век и умрет, пожалуй, в капитанском чине… Вот он и мнителен, и от всякого неосторожного слова готов обидеться… А вы еще шпильки подпускаете… Это, милый человек, не по-рыцарски… Надо беречь чужое самолюбие, если оно никому не вредит, а не то что раздражать его… Уж вы сердитесь не сердитесь на меня, а я, как старший товарищ, считаю долгом вам сказать это… И что за страсть у вас спорить! – удивлялся Василий Иванович. – Фому Фомича вы не переделаете, а только раздражите… Да и кому вредит Фома Фомич? Я бы, знаете ли, на вашем месте, объяснил ему, что не имел намерения его оскорбить… За что его обижать? И без того судьба его обидела!
   Кажется, не особенно мудрые были слова Василия Ивановича, но товарищеский тон их и, главное, сердечная теплота, которой они были проникнуты, делали свое дело. Гардемарин с задорным вихорком объяснялся с Фомой Фомичом, и Василий Иванович радовался более всех, видя, что снова в кают-компании царствуют мир и согласие и нет никаких интриг. К интригам Василий Иванович питал страх и отвращение.



V


   До подъема флага осталось всего пять минут. Офицеры уж стали собираться на шканцах, а Василий Иванович все еще продолжал любоваться клипером.
   Все сегодня были как-то празднично настроены. Берег, со всеми его удовольствиями, действовал на моряков оживляющим образом. Большинство собиралось ехать на берег с утра и провести в Гонолулу целый день. Поглядывая на живописный берег, все обменивались между собой восторженными восклицаниями. Даже Фома Фомич размяк и обещал дать двадцать пять долларов взаймы гардемарину с вихорком, который донимал Фому Фомича допотопными взглядами. Фома Фомич был кремень. Он редко съезжал на берег и редко раскошеливался, и у него водились деньжонки. Но Гонолулу прельстил и его, и он собирался «кутнуть» вместе с другими.
   – А вы, батя, поедете? – обращается кто-то к иеромонаху Виталию, стоявшему в сторонке и как-то безучастно смотревшему на город.
   – Не подобает! – басит в ответ отец Виталий, и его желтое, бескровное лицо, несколько похожее на те, которые рисуются на образах, делается напряженно-серьезным.
   – Отчего не подобает?
   – Соблазн… Голые человеки… И опять же, в рассуждении одежи…
   – Я вам, батя, платье дам… Пиджак у меня отличный…
   – Срамно… Монах и в пинжаке…
   – Проветрились бы, посмотрели бы на природу, а то вы, батя, все в каюте да каюте… Того и гляди цинга сделается…
   – Божья воля… Вот вышел теперь и зрю…
   Отец Виталий, попавший из уединения Валаамского монастыря [9] в кругосветное плавание, скучал среди не подходящего для него общества моряков и большую часть времени спал в своей каюте. В кают-компанию заходил редко, только во время чая, завтрака и обеда, говорил вообще мало и пел у себя в каюте духовные канты [10]. По происхождению из мелких купцов, отец Виталий, несмотря на монашеский обет, был сребролюбив. Он копил деньжонки и давал по мелочам в «заимообраз», до получки жалованья, и с небольшой лихвой. В иностранных портах, посещаемых клипером, отец Виталий ни разу не был. Находил, что «не подобает», да и жалел потратиться на покупку статского платья. Раз было он попробовал съехать на берег, кажется в Англии, в своем монашеском одеянии, но скоро вернулся, ругательски ругая английских уличных мальчишек, провожавших его по улице целой толпой. Зато, когда клипер заходил в русские порты Тихого океана, отец Виталий оживал: вместе с несколькими охотниками-матросами отправлялся, бывало, на рыбную ловлю (он был отличный рыболов) на целый день и возвращался обыкновенно в чересчур веселом расположении духа.
   – И ловок же поп наш ловить рыбу! – говорили матросы, передавая подробности рыбной ловли… – Ну, и насчет вина горазд…

 

 
   Наконец вышел наверх и капитан. Отвечая любезно на поклоны, он поднялся на мостик. Это был высокий, несколько сутуловатый, худощавый мужчина лет сорока. Что-то спокойное, неторопливое, скромное и в то же время уверенное было в его манерах, в походке, в чертах серьезного энергичного лица, окаймленного черными, начинавшими серебриться, бакенбардами, в добром, спокойном взгляде черных глаз. Сразу чувствовалось, что это человек твердой воли, умеющий владеть собой при всяких обстоятельствах, привыкший управлять людьми и пользовавшийся авторитетом не в силу своего положения, а вследствие кое-чего более существенного и прочного. Во всей этой спокойной фигуре было что-то располагающее и внушающее доверие. Он так же спокойно и неторопливо распоряжался во время шторма, как и в обыкновенное время; все знали, с каким хладнокровием и находчивостью этот же самый человек, три года тому назад, выбросился во время бури на берег, чтобы спасти судно и людей. Старый матрос, бывший в то время на шкуне и теперь служивший на клипере, рассказывая этот эпизод и описывая, какой напал на всех ужас при виде шкуны вблизи бурунов, разбивающихся о подводные каменья, так говорил про капитана:
   – А он-то стоит это, братцы вы мои, на мостике, и нет в нем никакого страху… «Не робей, говорит, ребятушки, не робей, говорит, молодцы!..» Ну, видим – он не сробел, и наш страх пропадать стал… И командует быдто на ученье… Так на всех парусах и пронеслись промеж скал, да и врезались в мелкое место… И все тогда вздохнули, перекрестились… видим – спаслись. Он как есть потрафил… А не вздумай он выброситься – быть бы всем нам покойниками, потому якорья потеряли, машина испортилась, а вихорь так и несет на каменья. А от этих самых подлых каменьев до берега далече… А буря и не дай тебе господи!.. А он и выдумал… Как это мы врезались, он и говорит: «Ну, молодцы, ребята… Славно работали… Теперь, говорит, отдохнем!» И ушел вниз… Господь его, видно, любит и бережет за евойную доброту, за то, что матроса не обижает!.. – прибавлял рассказчик.
   – Д-да!.. Такого капитана мы еще не видывали… – поддакивают матросы. – Одно слово, голубь!
   При появлении капитана Василий Иванович подобрался, приосанился, отступил несколько назад и, снимая, по морскому обычаю, фуражку, раскланялся с своей обычной, несколько аффектированной служебной почтительностью, в которой, однако, не было ничего заискивающего, унизительного. Этим поклоном Василий Иванович не только приветствовал уважаемого человека, но, казалось, и чествовал в лице его авторитет командирской власти.
   – С добрым утром, Василий Иванович! – проговорил капитан, пожимая Василию Ивановичу руку. – Успели уж совсем убраться! Клипер так и сияет! – прибавил он, озираясь вокруг.
   Довольная улыбка растянула рот Василия Ивановича до ушей. Он засиял еще более от этого вскользь сказанного комплимента и скромно проговорил:
   – Управились помаленьку, Павел Николаевич!
   И затем прибавил озабоченно:
   – Такелаж несколько ослаб после перехода, Павел Николаевич. Надо бы тянуть…
   – Что ж, вытянем…
   – Когда прикажете начинать?
   – Успеем еще, Василий Иванович… Мы здесь простоим неделю, если не будет каких-нибудь особых приказаний от адмирала; с почтовым пароходом завтра придет из Сан-Франциско почта. Адмирал, кажется, в Сан-Франциско.
   – На флаг! На гюйс! – раздался веселый голос вахтенного мичмана.
   На клипере воцарилось молчание. Василий Иванович отступил назад и взглянул на часы. Оставалась еще минута. Сигнальщик перевернул минутную склянку и смотрел, как медленно сыпался песок.
   – Склянка выходит, ваше благородие! – доложил он вахтенному офицеру.
   – Ворочай! Флаг и гюйс поднять! – раздалась команда.
   Все обнажили головы. Выстроенный на шканцах караул отдал честь, взяв ружья на караул. Горнист заиграл поход. Боцмана и унтер-офицеры засвистали в дудки. И в то самое время, как колокол бил восемь ударов, брам-реи, заранее поднятые, были моментально повернуты, и оба флага, кормовой и носовой, взвились на флагштоках.
   Все надели фуражки. На военном судне начался день.
   Новый вахтенный офицер с последним ударом колокола взбежал на мостик. Смена вовремя свято соблюдается между моряками, особенно в море, да еще в скверную погоду. Опоздать без предупреждения, при смене товарища, считается чуть не преступлением.
   Окончив сдачу, мичман спросил:
   – Вахты как теперь на якоре будут? Суточные?
   – Да. Старший офицер разрешил…
   – Так я на целый день дерну на берег!.. Счастливо оставаться! – проговорил мичман весело и пошел в кают-компанию пить чай.
   К капитану, стоявшему на другой стороне мостика, подходили между том офицеры, заведующие отдельными частями, с обычными ежедневными рапортами о благополучии вверенных им частей. Капитан выслушивал, приложив руку к козырьку, по очереди короткие рапорты артиллериста, штурмана, доктора и старшего офицера, обменивался с ними рукопожатиями, и рапортующие уходили.
   Когда Василий Иванович окончил свой краткий рапорт, капитан сказал:
   – Сегодня утром придется ехать с официальными визитами, но к вечеру я рассчитываю быть на клипере, Василий Иванович. И завтра целый день останусь, – подчеркнул он. – Значит, вам ничто не мешает ехать на берег, Василий Иванович…
   – Успею еще… Пожалуйста, из-за меня не стесняйтесь, Павел Николаевич!.. Я, вы знаете, небольшой охотник съезжать… Так разве, немножко прогуляться, что ли! – прибавил Василий Иванович, краснея…
   Между капитаном и старшим офицером нередко происходили сцены, где один старался превзойти деликатностью другого. Бывали эти сцены по случаю съездов на берег. Оба они одновременно почти никогда не оставляли клипера, кто-нибудь из них да оставался. Таков был заведенный морской порядок. Капитану, по его положению, разумеется, чаще приходилось съезжать: делать официальные визиты, принимать приглашения на обеды и пр.; он всегда старался, чтобы и Василию Ивановичу было время съездить на берег. Василий Иванович, с своей стороны, отказывался, говоря, что ему и не хочется и работы есть на клипере… Так отговаривался он и теперь.
   – Уж вы и так заработались, Василий Иванович. Надо и вздохнуть… Посмотрите, как хорошо не берегу… И за город стоит проехаться… Консул вчера говорил, что там прелестные апельсинные рощи и славные виды…
   – Да, хорошо-с! – проговорил Василий Иванович, взглядывая на берег… – Хорошо-с! Я, если позволите, вечерком съезжу-с…
   – И завтра поезжайте, Василий Иванович…
   – Завтра я думал начать такелаж тянуть.
   – Нет, нет, Василий Иванович, подождем лучше… Дайте и людям отдохнуть… Уж я бы вас просил дня три никаких работ не делать и учения можно пропустить…
   – Слушаю-с!
   – Да команду можно бы уволить на берег… Пусть прогуляются…
   – Я думал – после работ, как такелаж вытянем…
   Капитан улыбнулся.
   – Вытянем и такелаж, не беспокойтесь… Ведь в два дня кончим?
   – Кончим.
   – Ну, значит, можно команду отпустить два раза на берег… Перед работой и после… Согласны?
   – Слушаю-с… Вот фор-марса-рея тоже чуть-чуть подалась… Надо бы в запас новую…
   – Разве не выдержит?
   – Выдержит, но только есть трещинка… правда, пустяшная…
   – Так подождем, Василий Иванович…
   – А краситься не будем, Павел Николаевич?
   – Эка вы какой, Василий Иванович!.. И так, кажется, благодаря вам, клипер – игрушка!..
   Обыкновенно капитан сдерживал Василия Ивановича, когда старший офицер, преследуя свой идеал порядка и чистоты, чересчур увлекался и утомлял людей. Капитан умел всегда убедить Василия Ивановича, не прибегая к приказаниям. Некоторое несогласие между ними во взглядах на чистоту и порядок не портило их отношений. Недаром Василий Иванович был вышколен в морской дисциплине и вдобавок был искренне расположен к капитану.
   – Прикажите, пожалуйста, к девяти часам приготовить вельбот! – обратился капитан к вахтенному офицеру.
   – Есть! – ответил офицер.
   – Я постараюсь пораньше вернуться, Василий Иванович, да не забудьте, что и завтра я дома! – еще раз повторил, улыбаясь, капитан и ушел к себе в каюту.
   Все офицеры давно ушли вниз собираться на берег, а Василий Иванович все еще не спускался. Ему еще надо взглянуть на клипер снаружи и с боцманом править реи, и он приказал подать «четверку» к борту.
   – На четверку! – раздалась команда.
   – На четверку! – повторил боцман.
   А между тем Антонов, вестовой Василия Ивановича, уже несколько раз выглядывал из входного люка, показывая свою коротко остриженную белобрысую голову и не решаясь доложить Василию Ивановичу, что пора ему пить чай. За хлопотами сегодняшнего утра Василий Иванович, казалось, и забыл, что еще не выпил своих обычных двух стаканов и не выкурил после них толстой, объемистой папиросы, и Антонов решил напомнить об этом своему барину.
   – Тебе что? – заметил, наконец, Василий Иванович высунувшуюся голову и беспокойные взгляды своего Лепорелло [11].
   – Чай, ваше благородие, готов…
   Василий Иванович махнул головой, и белобрысая голова Антонова скрылась.
   – Шлюпка готова, Василий Иванович! – доложил вахтенный офицер.
   Василий Иванович отвалил от борта и объехал кругом, оглядывая клипер, стоя в шлюпке. Боцман Щукин то и дело перебегал с места на место, следя с клипера за старшим офицером.
   Через пять минут Василий Иванович уже был на палубе и говорил Щукину:
   – Фор-брам-штаг чуть-чуть ослаб… Вытянуть!
   – Есть, ваше благородие…
   – Да погиби, знаешь ли, нет настоящей у фор-брам-стеньги… Надо подать чуточку…
   – Слушаю-с…
   – Больше ничего, кажется… Работ сегодня никаких… Пусть команда отдыхает, а завтра повахтенно на берег.
   – Есть! – еще громче и веселее отвечает боцман, оживляясь при мысли об удовольствии напиться на берегу, по обыкновению до бесчувствия.
   – Да ты, Щукин, знаешь ли, повоздержись! – конфиденциально замечает Василий Иванович, хорошо знавший слабость старого служаки. – Боцман, а как съедешь на берег, напиваешься хуже стельки!..
   – Постараюсь, ваше благородие! – тихо и нерешительно промолвил Щукин.
   – Хоть на этот раз постарайся… Не очень пей! – говорит Василий Иванович более для очистки совести, зная тщету стараний боцмана, и опускается, наконец, в кают-компанию пить чай и вздохнуть после тревог и забот сегодняшнего утра.



VI


   Капитанский вельбот и катер с офицерами давно уж отвалили от борта, а Василий Иванович все еще сидит на своем обычном месте, на диване, в опустевшей кают-компании, отпивая медленными глотками второй стакан чаю и дымя папироской. Делать Василию Ивановичу было решительно нечего; капитан просил дать отдых команде и никаких учений не производить; приводить в порядок ничего не оставалось – все было в порядке; распоряжения насчет будущих работ были сделаны, так что Василию Ивановичу поневоле приходилось благодушествовать, стараясь как-нибудь убить время до полудня, когда подадут обед, и затем уж можно будет вздремнуть часок-другой…
   Василий Иванович выкуривал папиросу за папиросой, мечтал о том, как он проведет вечер на берегу, и по временам издавал какие-то неопределенные звуки томления от жары, вытирая вспотевшее, раскрасневшееся лицо… Второй стакан допит, четвертая папироса докурена, вопрос об ужине на берегу давно решен… Жарко, томительно жарко… Разве боцмана позвать и еще раз потолковать с ним насчет тяги такелажа?.. Но Василий Иванович уж давно толковал об этом, да и жаль беспокоить боцмана… «Надо и ему вздохнуть!..» – думает Василий Иванович и начинает насвистывать свой любимый мотив из «Роберта-Дьявола» [12]… В это время заботливый вестовой Антонов, давно уже исполняющий обязанности камердинера Василия Ивановича, словно понимая, что барин его может «заскучить», появляется в кают-компании и докладывает:
   – Прикажете, ваше благородие, еще чаю?
   – Жарко, братец…
   – Точно так, ваше благородие… Настоящее пекло!
   – А чай есть?
   – Целый чайник…
   – Ну, дай, пожалуй, – лениво говорит Василий Иванович.
   Вестовой исчезает и через минуту приносит стакан горячего чаю и лимон.
   – Портсигарник пожалуйте, ваше благородие, папирос наложить! – говорит Антонов.
   Василий Иванович отдает свой объемистый серебряный портсигар и, по возвращении вестового, спрашивает:
   – На берег небось хочешь, Антонов?
   Белобрысое, скуластое, простодушное лицо молодого вестового ухмыляется.
   – Любопытно, ваше благородие!
   – Любопытно?.. Что ж тебе любопытно? – допрашивает Василий Иванович и сам невольно улыбается, глядя на своего любимца вестового.
   – Все, ваше благородие… Очинно красивая сторона… И опять же, ваше благородие, народ! – прибавил Антонов и снова фыркнул.
   – А что?
   – Смеху подобно: голые почти что шляются. Сичас вот с пельсинами приезжал на шлюпчонке один – как мать родила… Лопочет, подлец, по-своему, сперва и не понять… Одначе ребята наши поняли и говорили как следует с эстим самым арапчонком…
   – Говорили? – смеется Василий Иванович. – По-каковски же говорила матрозня?..
   – А не могу знать, ваше благородие, но только друг дружку поняли и торговались… Арапчонок смеется, и наши смеются. Сказывают: нехристь, ваше благородие?
   – Да, своя, брат, вера у них! – замечает Василий Иванович и прибавляет: – Завтра, Антонов, можешь ехать на берег!
   – Слушаю, ваше благородие!
   – А денег что ж не берешь?.. Разве не нужно?
   – Никак нет. У меня есть доллер на гулянку. А вот хотел я было, ваше благородие, просить…
   Антонов остановился, переступая с ноги на ногу и теребя двумя пальцами штанину.
   – Что тебе?
   – Платок бы мне нужно, ваше благородие… Так уж выберите какой профорсистей, ваше благородие…
   – Платок?.. Зачем тебе платок? – удивился Василий Иванович.
   – Бабе моей, ваше благородие, – говорит Антонов, краснея, и пуще теребит штанину, словно бы стыдясь обнаружить свои чувства к жене, для которой он прикопил уж немало подарков при любезном посредстве Василия Ивановича.
   – Гм! жене!.. – задумчиво протянул Василий Иванович. – В какую же цену?
   – Как окажет, ваше благородие… Только, если можно, чтобы с птицей… В деревне любят с птицами… показистей…
   – Ладно, братец, куплю… А знаешь ты, сколько у меня твоих денег?
   – Не могу знать, ваше благородие!
   – Ну, вот и дурак! Как есть дурак ты, Антонов! Сколько раз говорил тебе, что ты должен знать… Считать, что ли, не умеешь…
   – Запамятовал, ваше благородие…
   – Запамятовал! Было десять долларов, да тебе следует два доллара от меня за месяц… значит двенадцать… Смотри, помни, а то не стану я держать твоих денег… А еще матрос… запамятовал!..
   – Слушаю, ваше благородие… буду помнить. А вам прикажете, что ли, изготовить вольную одежу?
   – Да… летнюю пару из сундука достань.
   – Чечунчовый пенджак [13], что в Шанхае справляли?
   Василий Иванович мотнул головой.
   – Так уж я давече вынул и развесил, чтобы складок не оказывало…
   – Ладно… Ужо к вечеру подашь.
   Вестовой ушел.
   Василий Иванович снова стал лениво отхлебывать чай, попыхивая толстейшей папиросой. Стояла полнейшая тишина в кают-компании. Только из-за приподнятых жалюзи одной из кают слышался равномерный скрип пера и шелест бумаги, и Василий Иванович невольно прислушивался к этому скрипу.
   – Пишет… К Амалье своей, верно, все пишет доктор! – прошептал, улыбаясь, Василий Иванович.
   Как и большинство офицеров, Василий Иванович знал – и даже обстоятельнее других знал – про все необыкновенные качества этой самой фрейлейн Амалии – скромненькой, худенькой, довольно миловидной белокурой немочки, с робким, словно недоумевающим, взглядом больших голубых глаз. В день ухода клипера из Кронштадта она приезжала проводить Карла Карловича, и Карл Карлович с необыкновенной торжественностью, весь сияя и млея, представил всех офицеров молодой девушке, повторяя с горделивой, самодовольной улыбкой: «Невеста моя, фрейлейн Амалия!» и тут же сообщал некоторым (в том числе и Василию Ивановичу), какая это прекрасная и благородная девушка. Фрейлейн Амалия при этом каждый раз краснела и, поднимая на Карла Карловича восторженно-застенчивый взор, то и дело стыдливо шептала: «Ах, Карл! ах, Карл!» – пока, наконец, после представлений, не уселась рядом с плотным, румяным и – несмотря на тридцатипятилетний возраст и почтенную лысину – несколько сентиментальным Карлом Карловичем.
   Во все время прощального завтрака жених и невеста сидели в трогательном безмолвии, пожимая по временам друг другу руки, краснея и улыбаясь. Карл Карлович был торжественно печален, однако ел с аппетитом все подаваемые блюда, не забывая накладывать хорошие порции и невесте, и обводил всех каким-то горделивым, вызывающим взглядом, словно бы приглашая убедиться, какая прелестная у него фрейлейн Амалия и с каким благородным достоинством он умеет переносить тягость разлуки. И только когда стали поднимать якорь и провожавшие должны были уезжать с клипера, Карл Карлович не выдержал: обнимая невесту, заревел как белуга, не забывши, впрочем, в самую последнюю минуту прощанья шепнуть в виде утешения рыдавшей девушке, что он непременно скопит в плавании три тысячи, и тогда ничто не помешает их счастию… «Adieu, mein Liebchen!» [14]
   Как человек крайне аккуратный, добросовестный и в такой же мере наивный, Карл Карлович, по-видимому, полагал, что мимолетного знакомства сослуживцев с его невестой еще недостаточно для надлежащей оценки ее качеств, и потому считал своим долгом дополнить это знакомство. С трогательным простодушием, перед которым всякая скептическая улыбка была бессильна, рассказывал доктор о фрейлейн Амалии, восторженно описывая ее душевные качества, ее любовь и преданность. Он таки любил и помечтать вслух, не замечая сдержанных улыбок, уверенный, что вместе с ним все должны радоваться его будущему счастью, – когда, вернувшись в Россию с чеком на три тысячи, английским сервизом, китайскими чашечками, японскими шкатулками и огромным запасом манильских сигар, он получит штатное место ординатора при госпитале, купит рояль, устроит обстановочку, женится и будет плавать в блаженстве: любоваться Амалией, английской посудой и китайскими вазами, выкуривая по десяти «чируток» [15] в день.