Класс был в восторге от находчивости старика и, разумеется, никогда не выдавал его, и инспектор уходил, не подозревая, что Иван Захарович большую часть урока посвятил беседе о ловле окуней.
   Иногда Ивана Захаровича, несмотря на самые дружеские к нему отношения, травили. Обыкновенно травля состояла в том, что какой-нибудь кадет с самым невинным видом обращался к Ивану Захаровичу:
   - Иван Захарович! Позвольте вас спросить об одной вещи...
   - Спрашивай, братец, спрашивай, - добродушно отвечал Иван Захарович, не подозревавший никакой каверзы.
   - Отчего это у вас, Иван Захарыч, нос такой красный?
   - А тебе какое дело до моего носа? Какое тебе дело? - с сердцем замечал Иван Захарович. - Видно, хочешь из класса вон, а?..
   - Я так, Иван Захарыч, право, так, больше из любознательности. Я слышал, что красные носы бывают у тех, кто пьет одну воду. Правда это, Иван Захарыч?
   - Дурак ты, и злой дурак - вот что правда! Ступай вон из класса!
   - За что же, Иван Захарыч?
   - За то, что ты свинтус и говоришь дерзости...
   - И не думал, Иван Захарыч... Разве красный нос...
   - Вон! - кричал окончательно осердившийся старик и, выпрямившись во весь свой рост, трагическим жестом руки указывал на двери.
   - Иван Захарыч, милый, голубчик, простите, - начинал искусственно жалобным тоном молить кадет.
   - Не стоишь... Ступай вон!
   - Я, право, не хотел оскорбить вас, Иван Захарыч, ей-богу не хотел... Мы все так вас любим...
   - Любим, любим! - подхватывал весь класс. - Простите Егорова!
   - Иван Захарыч! Позвольте остаться в классе... позвольте... Ведь меня не пустят за корпус, а у меня мать больна... Каково ей будет!..
   - Мать больна... И ты не врешь?..
   - Право, не вру, - не моргнувши глазом, врал школяр.
   Добряк Иван Захарович, быстро отходивший, как все вспыльчивые люди, успокаивался, обыкновенно прощал и при этом говорил:
   - Красные носы бывают у пьяниц... Ты это хотел знать?..
   При такой постановке вопроса повеселевший было кадет смущенно молчал.
   - А у меня, братец, красный нос от природы, коли тебя смущает мой нос. И я не пьяница, и тебе не советую быть пьяницей... Но все же лучше быть пьяницей, чем злым человеком... Ну, садись на место и не будь никогда злюкой... А что захочешь спросить - спрашивай прямо, без хитростей... Бери пример с мудрого Солона.
   - Добрый, славный вы, Иван Захарыч! - кричал класс. - А мы Егорова вздуем!
   - Не надо, не дуйте! - заступался Иван Захарыч.
   И, снова сделавшись добродушным, Иван Захарыч продолжал урок.
   Иногда по неделям он не являлся - "болел", тщательно скрывая от кадет свою болезнь. После уж мы узнали, что этот старик, одинокий как перст, запивал.
   VI
   Ярким и блестящим метеором промелькнул перед нами, оставив по себе одно из самых светлых воспоминаний, учитель русского языка и словесности Дозе. К сожалению, он преподавал очень короткое время и так же неожиданно исчез, как и появился однажды у нас в классе вместо старого Василия Ивановича.
   Словно вешняя душистая струя свежего воздуха ворвалась в класс, и чем-то новым, хорошим, возбуждающим пахнуло на огрубелых кадет, благодаря этому учителю, приглашенному начальством, вероятно, для оживления учительского персонала. С первого же своего появления он поразил нас. Ничто, решительно ничто не напоминало в этом невысоком, красивом молодом брюнете, с большими, мягкими и вдумчивыми черными глазами и необыкновенно интеллигентным липом, тех одеревенелых и грубых поденщиков-учителей, которых мы привыкли видеть. И его несколько застенчивые манеры, изящная вежливость и серьезность отношения к кадетам, и самый его штатский черный сюртук вместо засаленного форменного сюртука корпусных преподавателей - все это производило впечатление чего-то невиданного, диковинного и обаятельного...
   На первом же уроке его хотели "испытать". И когда молодой учитель обратился к классу с вопросом, что мы проходили и что мы читали, один из "битков" нарочно стал громко разговаривать с соседом, а другой свистнул.
   Дозе на минуту смолк и с мягкой улыбкой обратился к шумевшим:
   - Надеюсь, господа, вы недолго будете нам мешать и позволите мне продолжать? Я ведь, кажется, буду преподавать юношам, а не маленьким детям, которых надо останавливать? Не правда ли?
   Эти вежливые слова, эта милая улыбка, вместо обычных учительских окриков и высылок из класса, заставили опешить шумевших кадет, и они тотчас же смолкли. И на весь класс эта маленькая речь оказала сильное действие. Все точно выросли в своих собственных глазах, и всем было словно стыдно перед этим "штафиркой". В самом деле, не маленькие же они дети!
   В первый же урок учитель познакомил нас с Гоголем, прочитавши "Шинель". Читал он мастерски, и большая часть класса замерла в восторженном внимании, слушая произведение великого писателя. И каким смешным показался Василий Иванович, отзывавшийся неодобрительно о Гоголе! Только три человека из самых "отчаянных", совсем отупевших кадет, оставались равнодушными. После чтения, молодой учитель кое-что рассказал о Гоголе и назвал "Ревизора" и "Мертвые души", отзываясь о них восторженно. В следующий урок он обещал объяснить нам значение прочитанной повести.
   Уроки Дозе стали для нас какими-то праздниками. Благодаря ему, кадеты впервые услыхали горячее, живое слово об униженных и оскорбленных, о возвышающем значении литературы, об ее задачах и идеалах, и о громадной важности подготовлявшегося освобождения крестьян, на которое многие из нас смотрели, как на обиду помещикам. Он читал нам Пушкина, Лермонтова, Гоголя, познакомил с "Записками охотника" Тургенева и с "Бедными людьми" Достоевского. И все это объяснял, комментировал... В следующем году он имел намерение прочитать нам хотя краткий курс истории литературы и, удивляясь нашему невежеству по части русского языка, видимо желал приохотить нас к его изучению. Ученические сочинения, детски наивные и большею частью безграмотные, он поправлял с любовным самоотвержением и объяснял, как важно уметь излагать на бумаге свои мысли... Одним словом, этот человек пробудил юношей, заставив работать дремавший мозг, заронил добрые зерна и старался развить литературный вкус, приохочивая к хорошему чтению.
   Прошло несколько месяцев, уж близки были экзамены, как в одно весеннее утро вместо нашего милого, любимого Дозе в класс пришел опять Василий Иванович и занял место на кафедре, предварительно зарядив, по обыкновению, обе свои ноздри табаком.
   Вероятно, на наших лицах слишком ярко отразилось неприятное изумление при его появлении. И хотя на лице Василия Ивановича и блуждала его обычная сладенькая улыбочка, но он видимо был раздражен нашим безмолвным изумлением, хотя и старался скрыть это.
   - Вот, я опять со своими старыми друзьями, - заговорил он. - Я очень рад, а вы, господа, как будто не особенно довольны, что возвратился ваш старый учитель, а?..
   Класс угрюмо и напряженно молчал.
   Кто-то осведомился о молодом учителе, и с разных сторон спрашивали:
   - Он разве заболел?
   - Он разве не придет?
   - Не придет... Он больше не будет преподавать! - ответил Василий Иванович, и недобрая, злорадная усмешка перекосила его губы.
   - Он ушел из корпуса?..
   - Да-с, ушел...
   - Отчего он ушел? - раздались голоса.
   - Этого я вам объяснять не стану, - как-то загадочно усмехаясь, промолвил Василий Иванович. - Могу только сказать, что этот господин, который вам так понравился, больше не будет читать разных Некрасовых, Тургеневых и Достоевских и набивать ваши головы вредными бреднями... Довольно-с!
   В этом тихом, скрипучем старческом голосе звучала злобная нотка.
   - По-вашему ведь и Гоголь не великий писатель, а карикатурист, и тоже вредный? - с нескрываемой насмешкой обратился к старику один из неофитов яростный поклонник Гоголя и преданный ученик Дозе.
   - По-моему, Васильев, ты должен молчать, если тебя не спрашивают! Вот что по-моему! - со злостью проскрипел старик и имел неосторожность прибавить, это господин Дозе тебя так просветил?
   Фамильярно-грубое "ты", обращенное к пятнадцатилетнему юноше, ученику младшего гардемаринского класса, после изысканно-вежливого обращения Дозе, показалось слишком оскорбительным, а злобные намеки на Дозе - гнусной клеветой. И юноша вдруг стал белее рубашки и крикнул старику:
   - Прошу не говорить мне "ты"... Слышите?
   Василий Иванович побагровел, но не сказал ни слова. Он только плотнее сжал свои тонкие губы и, кинув злобный взгляд на протестанта, развернул историю Карамзина.
   - Ведь вот, хорошие учителя уходят, а такие остаются! - проговорил кто-то вполголоса, однако довольно громко для того, чтоб Василий Иванович мог услышать.
   Весь класс с любопытством смотрел на Василия Ивановича, но он как будто ничего не слыхал и начал читать. Только голос его слегка дрогнул, и по лицу пробежала судорога.
   - Отец все слышал! - чуть слышно пролепетал его сын.
   После класса Василий Иванович пошел к инспектору. Об этом тотчас же узнали и с нетерпением ожидали, чем разыграется вся эта история. Но никакой "истории", благодаря А.И.Зеленому, не вышло. Он только призвал к себе на квартиру Васильева и просил рассказать, как было дело. О кадете, дурно отозвавшемся о преподавателях, Василий Иванович, как оказалось, не счел нужным докладывать инспектору, тем более, что и не мог указать виновного. Васильев рассказал, как было дело, и не получил выговора. Только отпуская его, Александр Ильич заметил:
   - Вы бы могли сдержаннее ответить... А то: кричать на учителя... Нехорошо-с! Вот он вам теперь единицы будет ставить! - усмехнулся Александр Ильич и прибавил, - уж вы не раздражайте старика... смотрите... А я его, с своей стороны, попрошу, чтобы он... того, не говорил вам, господа, "ты"...
   Кажется, этот инцидент послужил поводом к общему распоряжению обращаться к воспитанникам старших классов с местоимением "вы". По крайней мере, с этого времени Василий Иванович не говорил уже больше никому "ты" и вообще стал гораздо любезнее, и даже начинал заискивать популярности и уже не называл Гоголя карикатуристом... Старик как будто чувствовал близость конца своего педагогического поприща и, жадный до уроков, готов был идти на компромиссы.
   И это лицемерие возбуждало в кадетах еще большее отвращение. Его уж даже и не боялись и начинали третировать...
   Отстали от прежней привычки говорить на "ты" и остальные учителя и ротные командиры, и даже сам директор корпуса, престарелый и болезненный адмирал, и тот продолжал говорить "ты" только маленьким кадетам неранжированной роты. Между кадетами ходил слух, будто о более вежливом обращении с кадетами и о крайне осторожном употреблении телесных наказаний директору было приказано высшим начальством.
   Исчезновение любимого учителя, разумеется, интриговало нас всех. Неужели его выгнали за то, что он нам читал Гоголя и Тургенева? Подобное предположение падало само собой уже потому, что приглашенный вслед за уходом Дозе профессор М.И.Сухомлинов, преподававший в старшем классе, тоже пользовался большим уважением и любовью своих учеников и не отрицал Гоголя.
   Только впоследствии мы узнали, что наш любимец-учитель, бывший членом какого-то кружка, принужден был уехать из Петербурга на далекий Север.
   VII
   Преподаватели многочисленных предметов, относящихся к морскому делу, были по преимуществу ротные командиры и корпусные офицеры. По совести, нельзя сказать, чтобы и преподавание специальных предметов стояло на надлежащей высоте, и чтобы большинство господ наставников отличалось большим педагогическим уменьем и любовью к своему делу. Они были почти "несменяемы" и все почти из одной и той же маленькой "привилегированной" среды корпусных офицеров. Занятые и воспитанием, и обучением в одно и то же время, они обыкновенно дальше книжек, заученных в молодых годах, не шли и преподавали до старости с ремесленной аккуратностью и рутиной, без всякого "духа живого". Учительский персонал редко обновлялся. Нужна была чья-нибудь смерть или какое-нибудь перемещение, чтобы открылась вакансия, и свежие молодые силы могли получить доступ в этот храм, где все места были заняты своими авгурами. Известные профессора того времени Остроградский, Савич, Буняковский, Сомов читали только в офицерских классах. Их и вообще более или менее известных преподавателей-специалистов со стороны не приглашали в морской корпус, довольствуясь для кадет, так сказать, доморощенными преподавателями из корпусных офицеров, которые таким образом получали дополнительный заработок к своему жалованью и были гораздо обеспеченнее настоящих, плававших моряков. Сами же они были моряками только по названию да по мундиру. Морской дух, благодаря которому были Лазаревы, Нахимовы и Корниловы, приобретался на корабле, а не в корпусе. Корпус, напротив, ничего не давал в этом смысле.
   Такой постановкой учебного дела, - постановкой давно заведенной рутины, винить за которую нельзя было инспектора классов А.И.Зеленого, - и объяснялся тот факт, что окончившие курс многочисленных наук в морском корпусе его питомцы до того основательно позабывали науки, что, сделавшись потом капитанами и умея отлично управлять судном, в то же время бывали в руках своих штурманов и механиков, и без первых многие не сумели бы астрономически определить своего места и сделать вычислений, а без вторых знать и понимать машину своего судна. В старые времена редкий командир решился бы выйти из порта в море без штурмана, и если, бывало, штурман перед уходом загуливал на берегу, то посылали его разыскивать, и только когда штурмана доставляли на судно и вытрезвляли, - капитан выходил в море.
   Не обновился учительский персонал и не улучшилось преподавание и после того, как А.И.Зеленой оставил место инспектора классов по случаю назначения директором штурманского училища в Кронштадте. Это было на третий год моего пребывания в корпусе, и я помню, какое общее и непритворное сожаление вызвал в кадетах уход этого доброго и гуманного человека. Вероятно, какие-нибудь иерархические соображения помешали назначить его директором морского корпуса после смерти старика-адмирала В.К.Давыдова, справедливого и доброго человека, кое-что сделавшего для корпуса и желавшего, быть может, сделать более того, что сделал, но болезненного, престарелого и не имевшего достаточной энергии, чтобы основательно вычистить эти воистину Авгиевы конюшни. На этом месте такой образованный и умный человек, как А.И.Зеленой, при новых веяниях в морском ведомстве, вероятно, многое бы изменил в порядках морского корпуса и добился бы значительного поднятия учебной части. Но вместо В.К.Давыдова назначен был его помощник, контр-адмирал С.С.Нахимов, брат известного героя, почти всю свою жизнь проведший в стенах корпуса на неответственных и незначительных должностях, человек очень мягкий и добрый, но, кажется, и сам никогда не мечтавший о таком важном посте, требующем больших и особенных способностей, не говоря уже о знаниях.
   С.С.Нахимов пробыл, впрочем, недолго, и в год нашего выпуска директором корпуса был назначен Воин Андреевич Римский-Корсаков, составивший, кажется, записку о преобразовании этого заведения.
   Это был человек не из корпусных заматорелых "крыс", а настоящий, много плававший моряк, превосходный капитан и потом адмирал, образованный, с широкими взглядами, человек необычайно правдивый и проникнутый истинно морским духом и не зараженный плесенью предрассудков и рутины присяжных корпусных педагогов. Он горячо и круто принялся за "очистку" корпуса обновил персонал учителей и корпусных офицеров, призвал свежие силы, отменил всякие телесные наказания и вообще наказания, унижающие человеческую натуру, внес здоровый, живой дух в дело воспитания и не побоялся дать кадетам известные права на самостоятельность, завел кадетские артели с выборными артельщиками, которые дежурили на кухне, одним словом, не побоялся развивать в будущих офицерах самодеятельность и дух инициативы, то есть именно те качества, развития которых и требовала морская служба. Сам безупречный рыцарь чести и долга, гнушавшийся компромиссов, не боявшийся, "страха ради иудейска", защищать свои взгляды, такой же неустрашимый на "скользком" сухом пути, каким неустрашимым был в море, он неизменно учил кадет не бояться правды, не криводушничать, не заискивать в начальстве, служить делу, а не лицам, и не поступаться убеждениями, хотя бы из-за них пришлось терпеть. При нем ни маменькины сынки, ни адмиральские дети не могли рассчитывать на протекцию. При нем, разумеется, не могло быть того, что, говорят, стало обычным явлением впоследствии: покровительства богатым и знатным, обращения особенного внимания на манеры, поощрения "похвальной откровенности" и ханжества. При нем, конечно, не устраивались балы на счет воспитанников старшего курса, которые, хочешь не хочешь, а по "совету" начальства должны вносить рублей по 40, по 50 с человека на такие балы. Что сказали бы наши отцы, прежние старики-адмиралы, если бы мы, тогдашние кадеты, вдруг объявили им, что необходимы такие деньги для устройства балов? Они бы только ахнули и, понятно, не дали бы ни копейки и, пожалуй, немедленно доложили бы кому следует о подобном "разврате". Впрочем, ничего подобного в те времена и не было. Обычные ежегодные балы морского корпуса были веселы, хотя и скромны, а об устройстве каких-нибудь особенных балов на счет кадет - не могло даже и придти в голову ни одному из прежних директоров, да и ни одному из прежних кадет.
   Но возвращаюсь к Римскому-Корсакову. При этом директоре справедливость была во всем и всегда, оказывая благотворное влияние на кадет. Он был строг при всем этом, но кадеты его обожали, и бывшие в его время в корпусе с особенным чувством вспоминают о Воине Андреевиче. Всегда доступный, он не изображал из себя "бонзы", как изображали многие директоры, и кадеты всегда могли приходить к нему с объяснениями и со всякими заявлениями. Высокий, сухощавый, несколько суровый с виду, он серьезно и внимательно выслушивал кадета и сообщал свое решение ясно, точно и коротко.
   При В.А.Римском-Корсакове морской корпус, как кажется, переживал самое лучшее время своего существования после николаевского времени. Преобразовательное движение шестидесятых годов нашло в этом доблестном моряке лучшего выразителя и лучшего воспитателя будущих моряков. Но, к сожалению, плодотворная деятельность В.А.Римского-Корсакова была недолга. Еще далеко не все задуманное им было совершено, и "очистка" корпуса далеко еще не была окончена, как смерть сразила этого человека, а вместе с человеком, - как это часто у нас бывает, - и те принципы, которые он проводил в деле воспитания.
   Место его было занято одним из старых корпусных педагогов, совсем не разделявшим взглядов покойного директора.
   VIII
   Новый инспектор, назначенный вместо А.И.Зеленого, бывший ротный командир и преподаватель, давно служивший в корпусе, человек очень умный и подчас остроумный, не обладал той сердечной теплотой, которая так располагала кадет к А.И.Зеленому, и не умел, подобно своему предместнику, обращаться с кадетами. Его только боялись и не без основания чувствовали в нем себялюбивого холодного эгоиста и большого лицемера.
   Он пользовался большим влиянием при таком благодушном директоре, каким был С.С.Нахимов, и не мог, разумеется, не знать, что готовится в близком будущем преобразование морского корпуса, и не видеть неудовлетворительности учебного персонала, - этих корпусных авгуров, едва ли имевших и время, и охоту, чтоб освежать и пополнять свои знания.
   Но и при нем все оставалось по-старому: тот же "ремесленник-учитель", та же рутина.
   Он был слишком осторожный человек, - недаром кадеты звали его "дипломатом", - чтобы начинать ломку за свой страх, хотя бы при данных обстоятельствах она и была возможна. Да и сам он был, так сказать, вполне корпусный "педагогический фрукт", заматерелый в рутине, и не желал заносить руку на своих сослуживцев-сотрудников, а ко всему этому, быть может, и не сочувствовал новым веяниям. Как бы то ни было, но преподавание при нем далеко не улучшилось, и новые силы, получившие доступ по случаю перемены инспектора, были далеко не из блестящих, и в выборе их, как кажется, более руководствовались соображениями, имеющими очень отдаленное отношение к педагогическим способностям.
   По крайней мере, такой важный для будущих моряков предмет, как астрономия, был поручен одному из очень небойких корпусных офицеров, едва ли обладавшему необходимыми для преподавателя сведениями, что, разумеется, не могло оставаться долго тайной для кадет. Скоро было замечено, что нового "астронома" нередко ставили в большое затруднение вопросы, предлагавшиеся способными и сообразительными учениками. Вначале несколько сконфуженный преподаватель обещал ответить на них в "следующий раз", т.е. когда сам справится с учебником, но частенько забывал свои обещания.
   И новому "астроному", человеку, впрочем, весьма порядочному и доброму, вдобавок к прозвищу, "колбаса" пристегнули еще прилагательное; "астрономическая", и разъяснений уже не просили.
   Немало было таких ремесленников, и в числе их был сам "дипломат".
   Но среди этих ремесленников-педагогов было два-три человека, горячо любившие и знавшие свое дело, и к числу этих "приятных исключений" принадлежал И.П.Алымов, выдающийся, талантливый преподаватель и необыкновенно светлая личность, память о которой, вероятно, чтится всеми бывшими его учениками.
   Надо было видеть этого маленького, худощавого человека с большой головой и детски кротким взглядом рассеянных мечтательных глаз, когда, бывало, он читал свой предмет - теоретическую механику! С какой любовью и с каким мастерством он читал, увлекаясь за уроками, весь поглощенный желанием, чтобы все его понимали и чтобы все знали его предмет. И это увлечение невольно передавалось и слушателям. Кротко незлобивого, добросовестного и правдивого, его все любили, а известно, что нередко любовь к учителю заставляет любить и преподаваемый им предмет. И у него почти весь класс занимался хорошо. Сделавши какую-нибудь выкладку или изложив какой-нибудь закон, он обязательно требовал, чтобы непонявший заявил, если чего не понял, и с каким страстным усердием он разъяснял непонятое, и только тогда продолжал урок, когда убеждался, что все поняли. Он был многосторонне образованный математик и много работал, отдавая большую часть времени любимой им науке. Рассеянный, он нередко в классе, вместо платка, вытирал лицо губкой, а доску, вместо губки, платком, и детски удивленно щурил глаза, когда в классе раздавался смех, и наконец сам хохотал, как ребенок, убеждаясь в своей рассеянности.
   Это был совсем не от мира сего человек и доброты редкой. Кадеты обращались к нему со всевозможными просьбами и нередко занимали у него даже деньги. Во время своих дежурств, как корпусного офицера, он обыкновенно читал или занимался какими-нибудь вычислениями. А то ходил, не обращая ни на что внимания, по зале и сам с собой словно разговаривал, повторяя математические термины. Это он думал вслух. А случалось, что термины вдруг заменялись каким-нибудь духовным гимном, который он напевал. Но эти странности не удивляли кадет. Все знали, что И.П.Алымов очень религиозный человек и ведет, как говорили, самую аскетическую жизнь. Но он никогда не говорил об этом, и его религиозное чувство, доходившее иногда до экзальтации, когда он по нескольким неделям постился и вообще умерщвлял свою плоть, - нисколько не сделало его суровым и не мешало ему относиться к кадетам с самой трогательной терпимостью. И кадеты положительно боготворили его и во время его дежурств берегли своего любимца, не позволяя себе каких-нибудь особенных шалостей.
   Зато надоедали ему бесконечно, не стесняясь отрывать его от занятий... То кто-нибудь попросит его объяснить задачу по астрономии или помочь из физики, то подойдет к нему просто затем, чтоб "полясничать".
   И кроткий добряк, со своим бледным лицом, напоминавшим лицо мучеников, никого не прогонял, ни на кого не сердился. Он охотно объяснял задачу и "лясничал" с кадетами, причем всегда как-то сводил разговор на рассказ о любимом им Лавуазье и на любимую им теорию "наименьшего сопротивления воды", которой он тогда занимался.
   Говорил он всегда с какою-то увлекательной восторженностью и всегда далекий от пошлых житейских дрязг, которые, казалось, ему были совсем и чужды. Ни о карьере, ни о чинах, ни о прочих благах жизни никогда не заводил он речи, а любил поговорить о деятелях науки и об их самоотвержении. Вспоминая теперь этого чудного человека, освободившего, как я слышал, своих крестьян еще до освобождения, можно только удивляться, каким образом сохранил свою свежесть этот человек среди окружающей его среды. Разумеется, его спасла наука, в которой он искал и нашел спасенье. Не испортили его даже и эти маленькие разбойники-кадеты, которые нередко добрых доводили до раздражения и под конец делали этих добрых обыкновенными "корпусными крысами".
   Нечего и прибавлять, разумеется, что совсем ребенок в жизни, не понимавший, что значит интрига и пролазничество, И.П.Алымов не умел приспособляться к среде и не особенно преуспевал. Карьера этого талантливого математика и благороднейшего человека была не из особенно блестящих и жизнь неустанным, плохо вознаграждаемым трудом, пока болезнь не свела его в могилу далеко еще не в старых годах.
   Он умер инспектором классов в штурманском училище в Кронштадте и, тяжко больной, почти умирающий, собирал к себе на квартиру учеников и читал им лекции в постели еще за неделю до смерти.