Страница:
— А я тебе весточки о себе давать буду, Груня.
— Жалко, я не умею… А то бы я тебе отписала… Разве попросить кого написать?..
— Нет, уж кого просить!.. — не согласился на это ревнивый матрос и прибавил: — Даст бог, и придется повидаться летом… Наш капитан тоже женатый… И ему лестно навестить супружницу…
Через пять дней, рано утром, Аграфена провожала мужа до Купеческой гавани, где стоял баркас, готовый отвезти на бриг отпущенных на ночь женатых матросов.
На людях они простились без особых нежностей. Только Груня как-то особенно сильно и горячо пожала мужу руку. Ей почему-то вдруг сделалось страшно, что он уходит и она остается одна, и слезы показались на ее глазах.
— Ну, полно, Груня… Не плачь… Лето скоро пройдет…
— Смотри, Гриша… давай о себе весточки… И почаще!.. — говорила, всхлипывая, Груня.
— Вались на баркас, ребята! — крикнул унтер-офицер. — Сейчас отваливаем!
— Прощай, Груня…
— Прощай, Гриша…
Смех и говор провожавших баб затих.
Скоро баркас был полон матросами и отвалил от пристани.
В восьмом часу утра Аграфена пошла на стену Купеческой гавани и видела, как двухмачтовый красивый бриг “Вихрь”, поставив все паруса, слегка накренившись, уходил от Малого кронштадтского рейда.
Она возвращалась домой, по обыкновению, степенная и серьезная, ни на кого не глядя и не обращая внимания на похвалы, порой раздававшиеся ей вслед.
О писаренке она почти забыла. Он исполнил обещание и со времени последней встречи ни разу не показывался на глаза.
VIII
IX
X
XI
— Жалко, я не умею… А то бы я тебе отписала… Разве попросить кого написать?..
— Нет, уж кого просить!.. — не согласился на это ревнивый матрос и прибавил: — Даст бог, и придется повидаться летом… Наш капитан тоже женатый… И ему лестно навестить супружницу…
Через пять дней, рано утром, Аграфена провожала мужа до Купеческой гавани, где стоял баркас, готовый отвезти на бриг отпущенных на ночь женатых матросов.
На людях они простились без особых нежностей. Только Груня как-то особенно сильно и горячо пожала мужу руку. Ей почему-то вдруг сделалось страшно, что он уходит и она остается одна, и слезы показались на ее глазах.
— Ну, полно, Груня… Не плачь… Лето скоро пройдет…
— Смотри, Гриша… давай о себе весточки… И почаще!.. — говорила, всхлипывая, Груня.
— Вались на баркас, ребята! — крикнул унтер-офицер. — Сейчас отваливаем!
— Прощай, Груня…
— Прощай, Гриша…
Смех и говор провожавших баб затих.
Скоро баркас был полон матросами и отвалил от пристани.
В восьмом часу утра Аграфена пошла на стену Купеческой гавани и видела, как двухмачтовый красивый бриг “Вихрь”, поставив все паруса, слегка накренившись, уходил от Малого кронштадтского рейда.
Она возвращалась домой, по обыкновению, степенная и серьезная, ни на кого не глядя и не обращая внимания на похвалы, порой раздававшиеся ей вслед.
О писаренке она почти забыла. Он исполнил обещание и со времени последней встречи ни разу не показывался на глаза.
VIII
Прошла неделя с тех пор, как Григорий ушел на “Вихре” в плавание. Одна знакомая матроска сказывала, что “Вихрь” во все лето ни разу не зайдет в Кронштадт. Ей один писарь старый говорил, который “все знает”.
Писаренок точно в воду канул.
Это показалось Аграфене чем-то странным, ей как будто было даже обидно, что он так добросовестно исполнил ее же приказание: “не услеживать”.
Если писаренок не “брехал” тогда зря, то мог бы раз-другой как будто ненароком встретиться.
А то бегал-бегал два месяца, пялил глаза, да и был таков! Какая же это любовь?
“Уж не случилось ли чего с ним?” — беспокоилась порой Груня.
И во время своих выходов на улицу она нет-нет да украдкой и взглядывала: не идет ли навстречу этот пригожий, аккуратный, молодой писарек?
И матроска досадливо отворачивала взор, не встречая своего поклонника ни на улицах, ни на рынке.
“А может, его назначили на какой-нибудь корабль и его нет в Кронштадте?”
Так порой думала матроска, но думы о писарьке не были продолжительными и не переходили в греховные мечты, как было раз. Дьявольского наваждения, слава богу, не было, и Груне не в чем было каяться.
Просто ей жаль этого робкого паренька, которого она так строго “отчекрыжила”, вот и все. Что может быть другого? Не льстится же она, в самом деле, на хорошенького писаренка? Она и по имени его даже не знает. Она, слава богу, любит и почитает своего матроса и помнит, что мужняя жена. Небось закон соблюдает, и ни в чем ее упрекнуть нельзя.
Подобными объяснениями она успокоивала себя, когда замечала, что в голову ее подчас являлись мысли о писаре. Ей казалось, что она вовсе забыла о нем думать — мало ли этих прощелыжников-писарей в Кронштадте, — а он нет-нет да и вспомнится, и словно бы от этого воспоминания и тепло и грустно на душе.
Почти уверенная, что поклонник ее в море, матроска чуть не ахнула, когда однажды, часу в восьмом утра, отправившись на рынок, она увидала этого самого писаренка, шедшего навстречу.
Сердце ее забилось радостно и тревожно. Она чувствовала, что лицо ее заливается румянцем. Ей вдруг сделалось весело, и погожий июньский день ей показался еще светлей и погожей.
И он шел не спеша, с опущенной вниз головой, точно подавленный каким-то горем, и не поднимал глаз.
Стараясь скрыть охватившее ее радостное волнение, Аграфена приняла строгий вид, опустила глаза и прибавила шагу. Вот-вот они сейчас сойдутся и разойдутся, — он на нее и не взглянет.
“Видно, и забыл обо мне!” — подумала задетая за живое матроска, исподлобья взглядывая на писарька.
Но в ту же минуту он быстро поднял голову и, встретив ее взгляд восторженным взглядом, весь словно бы просиявший от счастья, снял фуражку и проговорил:
— Мое навеки вам нижайшее почтение, Аграфена Ивановна! Дозвольте умолить вас выслушать одное мое слово…
— Ну, здравствуй… Чего тебе надо еще? — строго промолвила Груня чуть-чуть дрожавшим голосом.
Она приостановилась и вопросительно смотрела на этого хорошенького, свежего и румяного, щегольски одетого писарька. Его большие черные глаза так и впились в ее лицо и точно ласкали своим нежным взглядом и говорили о любви.
— Как вам угодно будет, Аграфена Ивановна, но только я не могу, — начал он мягким нежным тенорком.
— Чего ты не можешь? говори толком.
— Не могу исполнить вашего повеления, чтобы не видать вас. Терпел две недели и… нет больше сил моих… Не будьте столь ко мне жестоки… Позвольте хоть издали любоваться на вас, Аграфена Ивановна…
— Опять замолол! Не мели пустяков! — промолвила Груня, продолжая путь.
— Для вас пустяки, а для меня, может быть, решается судьба жизни! — продолжал Васька, идя рядом с Аграфеной… — Не берите на душу греха в погибели человека…
— Отстань… Что еще выдумал?
— Вовсе не выдумал, Аграфена Ивановна… Я целых две недели, можно сказать, был в непрерывной тоске и в непрерывных мечтаниях о вас… Ни сна не было, ни аппетита. Так только поддерживал свое существование… Отмените ваше приказание… насчет моего обожания. А не то… без лицезрения вашего лица мне лучше не жить.
— Сдурел ты, что ли?..
— Помрачение форменное, Аграфена Ивановна. Первый раз в жизни почувствовал, что значит, когда обожаешь всеми нервами своего существования по гроб жизни. Дозвольте встречаться, а не то в отчаянности я могу решить себя жизни…
— Что ты? Что ты? — испуганно проговорила матроска, останавливаясь и с участием взглядывая на писарька, лицо которого в эту минуту имело самое трагическое выражение. — Как тебя звать-то? — прибавила она.
— Василием! — мрачно проговорил писарь.
— Опомнись, Василий! Не говори таких слов. Грех, большой грех!
— Вовсе я в беспамятстве от чрезмерной любви к вам, Аграфена Ивановна.
— Глупый! Разве можно любить чужих жен? Я — в законе. А ты заведи свою, да и люби… Мало ли девушек в Кронштадте.
Васька горько усмехнулся.
— Эх, Аграфена Ивановна! Может, и много их, да вы-то одни!
— Отвяжись… Не болтай… Иди, иди прочь!.. Люди увидят.
И матроска, вся взволнованная, пошла, ускоряя шаги.
— Так это последнее ваше слово, Аграфена Ивановна?
— Да чего ты от меня хочешь?
— Видеть вас, только видеть и знать, что вы не сердитесь на несчастнейшего человека!
— Да как я могу запретить дураку смотреть на себя?.. Пяль глаза, коли тебе охота… Только смотри, около дома не ходи!..
— Чувствительно благодарен вам и за то… Пречувствительно. Вы, можно сказать, вернули меня к жизни.
И с этими словами Васька взял руку Аграфены и крепко-крепко пожал ее.
— Сегодняшний день — для меня незабвенный! — прибавил он и шепнул: — Прощай, любовь моя!.. Прощай, андел души моей!
И, приподняв фуражку, обогнал матроску и еще долго оглядывался, словно бы не мог от нее оторваться.
— Глупый! — шепнула матроска.
На душе у нее была радость. Эта любовь невольно находила отклик, и она вдруг почувствовала, что писарек ей необыкновенно мил и дорог.
Писаренок точно в воду канул.
Это показалось Аграфене чем-то странным, ей как будто было даже обидно, что он так добросовестно исполнил ее же приказание: “не услеживать”.
Если писаренок не “брехал” тогда зря, то мог бы раз-другой как будто ненароком встретиться.
А то бегал-бегал два месяца, пялил глаза, да и был таков! Какая же это любовь?
“Уж не случилось ли чего с ним?” — беспокоилась порой Груня.
И во время своих выходов на улицу она нет-нет да украдкой и взглядывала: не идет ли навстречу этот пригожий, аккуратный, молодой писарек?
И матроска досадливо отворачивала взор, не встречая своего поклонника ни на улицах, ни на рынке.
“А может, его назначили на какой-нибудь корабль и его нет в Кронштадте?”
Так порой думала матроска, но думы о писарьке не были продолжительными и не переходили в греховные мечты, как было раз. Дьявольского наваждения, слава богу, не было, и Груне не в чем было каяться.
Просто ей жаль этого робкого паренька, которого она так строго “отчекрыжила”, вот и все. Что может быть другого? Не льстится же она, в самом деле, на хорошенького писаренка? Она и по имени его даже не знает. Она, слава богу, любит и почитает своего матроса и помнит, что мужняя жена. Небось закон соблюдает, и ни в чем ее упрекнуть нельзя.
Подобными объяснениями она успокоивала себя, когда замечала, что в голову ее подчас являлись мысли о писаре. Ей казалось, что она вовсе забыла о нем думать — мало ли этих прощелыжников-писарей в Кронштадте, — а он нет-нет да и вспомнится, и словно бы от этого воспоминания и тепло и грустно на душе.
Почти уверенная, что поклонник ее в море, матроска чуть не ахнула, когда однажды, часу в восьмом утра, отправившись на рынок, она увидала этого самого писаренка, шедшего навстречу.
Сердце ее забилось радостно и тревожно. Она чувствовала, что лицо ее заливается румянцем. Ей вдруг сделалось весело, и погожий июньский день ей показался еще светлей и погожей.
И он шел не спеша, с опущенной вниз головой, точно подавленный каким-то горем, и не поднимал глаз.
Стараясь скрыть охватившее ее радостное волнение, Аграфена приняла строгий вид, опустила глаза и прибавила шагу. Вот-вот они сейчас сойдутся и разойдутся, — он на нее и не взглянет.
“Видно, и забыл обо мне!” — подумала задетая за живое матроска, исподлобья взглядывая на писарька.
Но в ту же минуту он быстро поднял голову и, встретив ее взгляд восторженным взглядом, весь словно бы просиявший от счастья, снял фуражку и проговорил:
— Мое навеки вам нижайшее почтение, Аграфена Ивановна! Дозвольте умолить вас выслушать одное мое слово…
— Ну, здравствуй… Чего тебе надо еще? — строго промолвила Груня чуть-чуть дрожавшим голосом.
Она приостановилась и вопросительно смотрела на этого хорошенького, свежего и румяного, щегольски одетого писарька. Его большие черные глаза так и впились в ее лицо и точно ласкали своим нежным взглядом и говорили о любви.
— Как вам угодно будет, Аграфена Ивановна, но только я не могу, — начал он мягким нежным тенорком.
— Чего ты не можешь? говори толком.
— Не могу исполнить вашего повеления, чтобы не видать вас. Терпел две недели и… нет больше сил моих… Не будьте столь ко мне жестоки… Позвольте хоть издали любоваться на вас, Аграфена Ивановна…
— Опять замолол! Не мели пустяков! — промолвила Груня, продолжая путь.
— Для вас пустяки, а для меня, может быть, решается судьба жизни! — продолжал Васька, идя рядом с Аграфеной… — Не берите на душу греха в погибели человека…
— Отстань… Что еще выдумал?
— Вовсе не выдумал, Аграфена Ивановна… Я целых две недели, можно сказать, был в непрерывной тоске и в непрерывных мечтаниях о вас… Ни сна не было, ни аппетита. Так только поддерживал свое существование… Отмените ваше приказание… насчет моего обожания. А не то… без лицезрения вашего лица мне лучше не жить.
— Сдурел ты, что ли?..
— Помрачение форменное, Аграфена Ивановна. Первый раз в жизни почувствовал, что значит, когда обожаешь всеми нервами своего существования по гроб жизни. Дозвольте встречаться, а не то в отчаянности я могу решить себя жизни…
— Что ты? Что ты? — испуганно проговорила матроска, останавливаясь и с участием взглядывая на писарька, лицо которого в эту минуту имело самое трагическое выражение. — Как тебя звать-то? — прибавила она.
— Василием! — мрачно проговорил писарь.
— Опомнись, Василий! Не говори таких слов. Грех, большой грех!
— Вовсе я в беспамятстве от чрезмерной любви к вам, Аграфена Ивановна.
— Глупый! Разве можно любить чужих жен? Я — в законе. А ты заведи свою, да и люби… Мало ли девушек в Кронштадте.
Васька горько усмехнулся.
— Эх, Аграфена Ивановна! Может, и много их, да вы-то одни!
— Отвяжись… Не болтай… Иди, иди прочь!.. Люди увидят.
И матроска, вся взволнованная, пошла, ускоряя шаги.
— Так это последнее ваше слово, Аграфена Ивановна?
— Да чего ты от меня хочешь?
— Видеть вас, только видеть и знать, что вы не сердитесь на несчастнейшего человека!
— Да как я могу запретить дураку смотреть на себя?.. Пяль глаза, коли тебе охота… Только смотри, около дома не ходи!..
— Чувствительно благодарен вам и за то… Пречувствительно. Вы, можно сказать, вернули меня к жизни.
И с этими словами Васька взял руку Аграфены и крепко-крепко пожал ее.
— Сегодняшний день — для меня незабвенный! — прибавил он и шепнул: — Прощай, любовь моя!.. Прощай, андел души моей!
И, приподняв фуражку, обогнал матроску и еще долго оглядывался, словно бы не мог от нее оторваться.
— Глупый! — шепнула матроска.
На душе у нее была радость. Эта любовь невольно находила отклик, и она вдруг почувствовала, что писарек ей необыкновенно мил и дорог.
IX
Молодая, впервые загоревшаяся страсть охватила молодую женщину, пробудив в ней дремавшие инстинкты. Напрасно боролась она с ней. Напрасно прибегала к заступничеству пресвятой владычицы и Николе-угоднику. Ни горячие молитвы, ни слезы, ни усердные поклоны, ни воспоминания о добром, хорошем Григорье не помогали теперь. Этот красивый писарек овладел всеми ее думами. Бессонные летние ночи были полны грез о нем. И каких грешных грез!.. И она отдавалась им в какой-то истоме, отдавалась, радостная и трепещущая, горячим поцелуям и наутро, со стыдом вспоминая о грешных снах, снова молилась.
Выходя на улицу, она теперь тщательнее заботилась о своем туалете и старалась одеться к лицу. Встреч она ждала с нетерпением, и сердце ее сильнее билось, когда писарек появлялся на дороге. И ей было грустно, когда он ее не встречал.
Но она старалась не показывать вида, что он ей так люб, и таила про себя свою любовь. По-прежнему она была серьезна и даже сурова при встречах и не допускала никакой короткости.
“Услеживая” матроску, Васька дарил ее пронзительными взглядами и при удобном случае отпускал ей чувствительные комплименты и говорил о своей любви.
— Не бреши… Не годится мне слушать! — сурово останавливала его матроска.
Но Васька видел, как краснела она от удовольствия, и решил, что пора действовать более энергично.
И вот однажды днем, часу во втором, когда квартирная хозяйка Груни сидела у своего ларька на рынке и почти все обитатели переулка дремали после обеда, Васька осторожно вошел во двор и тихо отворил двери комнаты.
После утра, проведенного в стирке, Груня тоже прилегла, но сна не было. Мысли ее были заняты писарьком. Сегодня на рынке она не видала его. Отчего это он не пришел?
— Кто там?.. Это ты, Ивановна? — окликнула Груня, заслышав шаги в комнате.
Ответа не было.
Тогда она вскочила с постели и, наскоро застегивая раскрытый воротник платья, вышла за полог.
Краска залила ей лицо при виде писарька, о котором она только что думала.
— Ты зачем? Нешто тебя звали? — сурово проговорила Аграфена, стараясь принять строгий вид и в то же время оправляя свои сбившиеся волосы.
— Простите мое дерзновение, Аграфена Ивановна, — робко проговорил, почтительно кланяясь, Васька, — я на один секунд… Шел мимо — уморился от жары и осмелился зайтить… Попрошу, мол, напиться… И как же хорошо здесь у вас, Аграфена Ивановна!.. Точно в раю небесном! — прибавил Васька, озирая опрятную, чистую комнату.
Стараясь скрыть охватившее ее волнение, при виде этого нежданного, но желанного гостя, матроска торопливо прошла своими маленькими босыми ногами за двери и, вернувшись оттуда с ковшиком, протянула его писарьку и сердито сказала:
— На, пей и проваливай!
Пальцы их встретились. Васька будто нечаянно придержал руку Груни в своей руке, когда брал ковшик.
— Бери, что ли, коли пить зашел! — смущенно промолвила Груня, отдергивая руку.
— Чувствительнейше благодарен, Аграфена Ивановна, что дозволили утолить жажду, — позвольте пожать вашу белую ручку…
И, не дожидаясь ее согласия, он крепко пожал ей руку.
— А ковшик я сам отнесу на место.
Он вышел за двери и, возвращаясь, незаметно запер их на крючок.
— Ты зачем же вернулся? Напился и уходи с богом! — взволнованно произнесла Груня, увидав снова писарька.
— Дозвольте присесть хучь на минутку, Аграфена Ивановна. Ужасти как устал… Такая, можно сказать, угнетательная жара! — продолжал раскрасневшийся писаренок, лаская Груню загоревшимся взором. — А тут у вас такая прохлада.
— Отдыхай где-нибудь в другом месте…
— Одну минуточку…
— Уходи… уходи!.. Что люди скажут, увидавши, что ты здесь…
— И никто не увидит… Хозяйка ваша на рынке… Народ спит… А вы все: “люди”! Эх, Аграфена Ивановна! Вам, видно, нисколько не жаль человека?..
— Чего тебя жалеть-то?
— За мою такую несчастную любовь нельзя даже и секунд один побыть у вас… поглядеть на ваши чудные глазки, на ваши сахарные уста. За один поцелуй умер бы сейчас на месте, вот что… А вы столь жестоки, Аграфена Ивановна! Положим, я вам вовсе ненавистен, я это довольно даже хорошо понимаю, но неужели ненавистность так велика, что нельзя и минутки посидеть?..
Он говорил тихим, вкрадчивым голосом, не спуская с нее глаз, полных мольбы и страсти.
И красивое лицо Груни алеет все более и более. Высокая грудь тревожнее дышит из-под тонкой ткани ситца. Глаза ее уже не строго, а смущенно и испуганно смотрят на писаренка и светятся лаской.
— Глупый! С чего ты взял, что ненавистен? — как-то помимо воли ее вырвались эти слова. — Но ты уходи, слышишь, уходи!
Но Васька шел к ней.
— Уходи, говорят! — в страхе прошептала Груня, отступая назад и чувствуя, как трепещет ее сердце.
— Груня… Ненаглядная!.. Помру без тебя!
— Уходи, уходи!
В голосе ее звучала уже не угроза, а мольба.
— Ты гонишь, жестокая! А я должен страдать… Груня… Груня! — говорил он прерывающимся голосом.
И, весь охваченный страстью, он уже был около матроски…
— Голубка моя… Радость жизни!..
— Уйди… Уйди! — повторяла она.
Но вместо того чтоб оттолкнуть его, она вдруг порывисто и страстно обвила его шею и крепко прильнула к устам писаренка.
Слезы лились из ее глаз, и она, забыв все на свете, шептала:
— Вася… Голубчик!.. Желанный ты мой…
Выходя на улицу, она теперь тщательнее заботилась о своем туалете и старалась одеться к лицу. Встреч она ждала с нетерпением, и сердце ее сильнее билось, когда писарек появлялся на дороге. И ей было грустно, когда он ее не встречал.
Но она старалась не показывать вида, что он ей так люб, и таила про себя свою любовь. По-прежнему она была серьезна и даже сурова при встречах и не допускала никакой короткости.
“Услеживая” матроску, Васька дарил ее пронзительными взглядами и при удобном случае отпускал ей чувствительные комплименты и говорил о своей любви.
— Не бреши… Не годится мне слушать! — сурово останавливала его матроска.
Но Васька видел, как краснела она от удовольствия, и решил, что пора действовать более энергично.
И вот однажды днем, часу во втором, когда квартирная хозяйка Груни сидела у своего ларька на рынке и почти все обитатели переулка дремали после обеда, Васька осторожно вошел во двор и тихо отворил двери комнаты.
После утра, проведенного в стирке, Груня тоже прилегла, но сна не было. Мысли ее были заняты писарьком. Сегодня на рынке она не видала его. Отчего это он не пришел?
— Кто там?.. Это ты, Ивановна? — окликнула Груня, заслышав шаги в комнате.
Ответа не было.
Тогда она вскочила с постели и, наскоро застегивая раскрытый воротник платья, вышла за полог.
Краска залила ей лицо при виде писарька, о котором она только что думала.
— Ты зачем? Нешто тебя звали? — сурово проговорила Аграфена, стараясь принять строгий вид и в то же время оправляя свои сбившиеся волосы.
— Простите мое дерзновение, Аграфена Ивановна, — робко проговорил, почтительно кланяясь, Васька, — я на один секунд… Шел мимо — уморился от жары и осмелился зайтить… Попрошу, мол, напиться… И как же хорошо здесь у вас, Аграфена Ивановна!.. Точно в раю небесном! — прибавил Васька, озирая опрятную, чистую комнату.
Стараясь скрыть охватившее ее волнение, при виде этого нежданного, но желанного гостя, матроска торопливо прошла своими маленькими босыми ногами за двери и, вернувшись оттуда с ковшиком, протянула его писарьку и сердито сказала:
— На, пей и проваливай!
Пальцы их встретились. Васька будто нечаянно придержал руку Груни в своей руке, когда брал ковшик.
— Бери, что ли, коли пить зашел! — смущенно промолвила Груня, отдергивая руку.
— Чувствительнейше благодарен, Аграфена Ивановна, что дозволили утолить жажду, — позвольте пожать вашу белую ручку…
И, не дожидаясь ее согласия, он крепко пожал ей руку.
— А ковшик я сам отнесу на место.
Он вышел за двери и, возвращаясь, незаметно запер их на крючок.
— Ты зачем же вернулся? Напился и уходи с богом! — взволнованно произнесла Груня, увидав снова писарька.
— Дозвольте присесть хучь на минутку, Аграфена Ивановна. Ужасти как устал… Такая, можно сказать, угнетательная жара! — продолжал раскрасневшийся писаренок, лаская Груню загоревшимся взором. — А тут у вас такая прохлада.
— Отдыхай где-нибудь в другом месте…
— Одну минуточку…
— Уходи… уходи!.. Что люди скажут, увидавши, что ты здесь…
— И никто не увидит… Хозяйка ваша на рынке… Народ спит… А вы все: “люди”! Эх, Аграфена Ивановна! Вам, видно, нисколько не жаль человека?..
— Чего тебя жалеть-то?
— За мою такую несчастную любовь нельзя даже и секунд один побыть у вас… поглядеть на ваши чудные глазки, на ваши сахарные уста. За один поцелуй умер бы сейчас на месте, вот что… А вы столь жестоки, Аграфена Ивановна! Положим, я вам вовсе ненавистен, я это довольно даже хорошо понимаю, но неужели ненавистность так велика, что нельзя и минутки посидеть?..
Он говорил тихим, вкрадчивым голосом, не спуская с нее глаз, полных мольбы и страсти.
И красивое лицо Груни алеет все более и более. Высокая грудь тревожнее дышит из-под тонкой ткани ситца. Глаза ее уже не строго, а смущенно и испуганно смотрят на писаренка и светятся лаской.
— Глупый! С чего ты взял, что ненавистен? — как-то помимо воли ее вырвались эти слова. — Но ты уходи, слышишь, уходи!
Но Васька шел к ней.
— Уходи, говорят! — в страхе прошептала Груня, отступая назад и чувствуя, как трепещет ее сердце.
— Груня… Ненаглядная!.. Помру без тебя!
— Уходи, уходи!
В голосе ее звучала уже не угроза, а мольба.
— Ты гонишь, жестокая! А я должен страдать… Груня… Груня! — говорил он прерывающимся голосом.
И, весь охваченный страстью, он уже был около матроски…
— Голубка моя… Радость жизни!..
— Уйди… Уйди! — повторяла она.
Но вместо того чтоб оттолкнуть его, она вдруг порывисто и страстно обвила его шею и крепко прильнула к устам писаренка.
Слезы лились из ее глаз, и она, забыв все на свете, шептала:
— Вася… Голубчик!.. Желанный ты мой…
X
Месяц пролетел для Груни словно бы в каком-то счастливом сне.
Эта первая настоящая любовь совсем захватила молодую женщину, и она беззаветно отдалась ей со всею силою своей страстной натуры. Она безумно привязалась к Ваське, который в ее ослепленных глазах был и красавцем, и умным, и добрым. Это было какое-то обожание впервые влюбленной женщины, рабское поклонение кумиру. Он казался ей высшим существом и все в нем необыкновенно милым.
Богобоязненная и сдержанная прежде, она теперь словно бы хотела себя вознаградить за прежнюю жизнь без любви. Она, казалось, забыла и о грехе и о муже, ни о чем не думая, ничего не пугаясь, — один Вася был для нее источником жизни и радости. Они виделись часто: позднею ночью тихо стучал он в окно, и Груня отворяла его, впуская писарька.
Она глядела ему в глаза и, казалось, готова была на все для него. Васька видел, что она “втемяшилась”, как он выражался, и пользовался своим положением. В скором времени Груня передала ему все деньги, которые у нее были, и заложила все свои вещи. Она притихала, когда Васька был не в духе, и терпеливо сносила его ломание. А он таки ломался над любящей женщиной, и ему доставляло какое-то удовольствие дразнить ее, возбуждая ее ревность.
И Груня по целым дням плакала, когда, случалось, Васька не приходил. Но стоило ему прийти, стоило сказать ласковое слово — и она вся светлела и спрашивала:
— Любишь ты меня?
— Не любил бы, небось не ходил… А ты думала как? — прибавлял насмешливо писарек, сам увлеченный страстью красавицы матроски.
Но скоро увлечение его стало проходить. Он все реже и реже стал заходить к Груне и, когда та начинала упрекать, отвечал:
— Хочу — пришел, хочу — нет… Я — вольная птица…
— Так-то любишь?.. А что говорил?
— Мало ли что скажешь бабе… Не всякому слову верь…
— Вася! Да бог-то у тебя есть?
— Слава богу, крещеный…
Груня горько плакала. Тогда он утешал ее ласками, брал последние деньги и уходил…
Наступил август месяц, и Васька совсем перестал ходить к Груне. Во-первых, боялся он, что скоро вернется муж и как бы ему не попало от него, а во-вторых, он и охладел к своей любовнице, — слишком уж она “всерьез” к нему была “привержена”, и это его пугало. Вдобавок он уже начал приударивать за франтоватой горничной из Петербурга, поступившей к одному адмиралу и успевшей уже обратить на себя внимание господ писарей и своим задорным личиком, и фасонистыми костюмами, и шляпкой с цветами, и высокомерным отношением к ухаживателям.
“Дескать, я на всех вас ноль внимания!”
В качестве кронштадтского “сердцееда”, Васька перенести этого не мог и принялся бомбардировать адмиральскую горничную своими любовными словечками.
Груня загрустила. Почуяло ее сердце, что Васька разлюбил ее, и она первые дни ходила как потерянная. Неужли так и бросил, не простившись даже? И она жадно искала с ним встреч. Но он и не глядел на нее, раз даже, проходя под руку с расфуфыренной чернявой горничной, усмехнулся и что-то прошептал своей спутнице на ухо, показывая на Груню.
Глубоко оскорбленная вернулась Груня домой, и ей все еще не верилось, что можно быть таким бессовестным человеком.
— За что? За что? — шептала она, и горькие слезы катились по ее щекам.
На следующий день, отправляясь за бельем, она встретила Ваську.
— Вася! — позвала она.
— Ну, что тебе? — нетерпеливо проговорил Васька.
— И тебе не стыдно? — кротко спросила матроска.
— Чего стыдиться-то? И вовсе мне не стыдно! — нахально проговорил он, улыбаясь глазами.
— Зачем же ты облещивал?.. Говорил, что жисти решишься… Значит, все врал?..
— А ты, деревня, и поверила?.. Думала, я и взаправду из-за тебя жизни решусь… Держи карман…
Груня стала белее полотна и наивно спросила:
— Зачем же ты врал?
— Известно зачем… Чтоб облестить… Ты такая недотрога была… Фу ты на… Не подходи… А я, значит, и подошел… Поняла теперь?.. А затем имею честь кланяться, мадам, мне не по пути!..
Груня вернулась домой, но не могла приняться за обычную работу.
Точно завеса спала с ее глаз, точно она очнулась от сна, когда припомнила все случившееся. На нее напал ужас. Господи! Что она сделала? Из-за кого приняла столько греха? И оскорбление поруганной любви, и презрение к себе, и стыд перед мужем, и страх перед грехом — все это слилось в одно чувство беспредельного отчаяния, охватившего холодом ее душу.
Как нарочно в голову ей приходили мысли о муже. Так-то она отплатила за его любовь, за его нежные заботы. Только теперь, при сравнении с этим “подлецом”, поняла она, как Григорий ее любит и какое для него предстоит горе. Как она взглянет Григорию в глаза, когда он вернется? Что скажет ему? Она, мужняя жена, она, до сих пор соблюдавшая себя, могла сделаться полюбовницей!..
О господи, какая она великая грешница, и нет ей прощения!
И она с искаженным страданиями, побледневшим лицом поднялась и, пройдя за полог, с воплем тяжкого горя пала ниц перед образами.
Тщетно искала в молитве успокоения бедная женщина. Беспросветный душевный мрак охватил матроску, имевшую несчастие искренне увлечься.
Эта первая настоящая любовь совсем захватила молодую женщину, и она беззаветно отдалась ей со всею силою своей страстной натуры. Она безумно привязалась к Ваське, который в ее ослепленных глазах был и красавцем, и умным, и добрым. Это было какое-то обожание впервые влюбленной женщины, рабское поклонение кумиру. Он казался ей высшим существом и все в нем необыкновенно милым.
Богобоязненная и сдержанная прежде, она теперь словно бы хотела себя вознаградить за прежнюю жизнь без любви. Она, казалось, забыла и о грехе и о муже, ни о чем не думая, ничего не пугаясь, — один Вася был для нее источником жизни и радости. Они виделись часто: позднею ночью тихо стучал он в окно, и Груня отворяла его, впуская писарька.
Она глядела ему в глаза и, казалось, готова была на все для него. Васька видел, что она “втемяшилась”, как он выражался, и пользовался своим положением. В скором времени Груня передала ему все деньги, которые у нее были, и заложила все свои вещи. Она притихала, когда Васька был не в духе, и терпеливо сносила его ломание. А он таки ломался над любящей женщиной, и ему доставляло какое-то удовольствие дразнить ее, возбуждая ее ревность.
И Груня по целым дням плакала, когда, случалось, Васька не приходил. Но стоило ему прийти, стоило сказать ласковое слово — и она вся светлела и спрашивала:
— Любишь ты меня?
— Не любил бы, небось не ходил… А ты думала как? — прибавлял насмешливо писарек, сам увлеченный страстью красавицы матроски.
Но скоро увлечение его стало проходить. Он все реже и реже стал заходить к Груне и, когда та начинала упрекать, отвечал:
— Хочу — пришел, хочу — нет… Я — вольная птица…
— Так-то любишь?.. А что говорил?
— Мало ли что скажешь бабе… Не всякому слову верь…
— Вася! Да бог-то у тебя есть?
— Слава богу, крещеный…
Груня горько плакала. Тогда он утешал ее ласками, брал последние деньги и уходил…
Наступил август месяц, и Васька совсем перестал ходить к Груне. Во-первых, боялся он, что скоро вернется муж и как бы ему не попало от него, а во-вторых, он и охладел к своей любовнице, — слишком уж она “всерьез” к нему была “привержена”, и это его пугало. Вдобавок он уже начал приударивать за франтоватой горничной из Петербурга, поступившей к одному адмиралу и успевшей уже обратить на себя внимание господ писарей и своим задорным личиком, и фасонистыми костюмами, и шляпкой с цветами, и высокомерным отношением к ухаживателям.
“Дескать, я на всех вас ноль внимания!”
В качестве кронштадтского “сердцееда”, Васька перенести этого не мог и принялся бомбардировать адмиральскую горничную своими любовными словечками.
Груня загрустила. Почуяло ее сердце, что Васька разлюбил ее, и она первые дни ходила как потерянная. Неужли так и бросил, не простившись даже? И она жадно искала с ним встреч. Но он и не глядел на нее, раз даже, проходя под руку с расфуфыренной чернявой горничной, усмехнулся и что-то прошептал своей спутнице на ухо, показывая на Груню.
Глубоко оскорбленная вернулась Груня домой, и ей все еще не верилось, что можно быть таким бессовестным человеком.
— За что? За что? — шептала она, и горькие слезы катились по ее щекам.
На следующий день, отправляясь за бельем, она встретила Ваську.
— Вася! — позвала она.
— Ну, что тебе? — нетерпеливо проговорил Васька.
— И тебе не стыдно? — кротко спросила матроска.
— Чего стыдиться-то? И вовсе мне не стыдно! — нахально проговорил он, улыбаясь глазами.
— Зачем же ты облещивал?.. Говорил, что жисти решишься… Значит, все врал?..
— А ты, деревня, и поверила?.. Думала, я и взаправду из-за тебя жизни решусь… Держи карман…
Груня стала белее полотна и наивно спросила:
— Зачем же ты врал?
— Известно зачем… Чтоб облестить… Ты такая недотрога была… Фу ты на… Не подходи… А я, значит, и подошел… Поняла теперь?.. А затем имею честь кланяться, мадам, мне не по пути!..
Груня вернулась домой, но не могла приняться за обычную работу.
Точно завеса спала с ее глаз, точно она очнулась от сна, когда припомнила все случившееся. На нее напал ужас. Господи! Что она сделала? Из-за кого приняла столько греха? И оскорбление поруганной любви, и презрение к себе, и стыд перед мужем, и страх перед грехом — все это слилось в одно чувство беспредельного отчаяния, охватившего холодом ее душу.
Как нарочно в голову ей приходили мысли о муже. Так-то она отплатила за его любовь, за его нежные заботы. Только теперь, при сравнении с этим “подлецом”, поняла она, как Григорий ее любит и какое для него предстоит горе. Как она взглянет Григорию в глаза, когда он вернется? Что скажет ему? Она, мужняя жена, она, до сих пор соблюдавшая себя, могла сделаться полюбовницей!..
О господи, какая она великая грешница, и нет ей прощения!
И она с искаженным страданиями, побледневшим лицом поднялась и, пройдя за полог, с воплем тяжкого горя пала ниц перед образами.
Тщетно искала в молитве успокоения бедная женщина. Беспросветный душевный мрак охватил матроску, имевшую несчастие искренне увлечься.
XI
— Что ж, Иванов, припас деньги на пиво-то? — весело спрашивал Васька своего приятеля, гуляя с ним вскоре после разрыва с Груней в Кронштадтском летнем саду.
— Какое пиво?
— Забыл, что ли, уговор насчет Груньки?
— Да ты нешто выиграл парей? — проговорил, зеленея от завистливой злобы, неказистый и худой белобрысый писарь.
Васька протяжно свистнул.
— Еще когда… Куда раньше срока…
— Что ж ты раньше не хвастал и не требовал парея? — недоверчиво спросил Иванов.
— Нашел желторотого галчонка! Разве мне неизвестна завистливая твоя душа? Беспременно ты подстроил бы мне какую-нибудь пакость. Пошел бы к ней и начал бы стращать, чтобы самому попользоваться… Ты на это ловок, дьявол… Пакостил мне не раз… Научил, слава богу…
— А теперь не боишься?
— Сделай ваше одолжение. Можешь теперь застращивать сколько угодно матроску… Месяц почти с ней путался, с меня довольно. Надоела! — небрежно проговорил Васька и даже зевнул для большего эффекта, считая это почему-то необходимым для такого неотразимого обольстителя. — Теперь, братец мой, я новую горничную адмирала Рябчикова обхаживаю… Видал, что ли, эту пронзительную брунетку? Тоже, я тебе скажу, занозистая мамзеля. Так по-французски и сыплет… Ну да я ее скоро укрощу… шельму! — с невозмутимым нахальным апломбом прибавил Васька и прищурил глаза, оглядывая проходивших горничных.
— И все-то ты врешь, все-то ты врешь, подлец, насчет Груньки! — каким-то сдавленным голосом прохрипел Иванов.
— Смотри не подавись от злости… Небось завидно? — рассмеялся Васька, привыкший к этим выходкам Иванова. — А пиво все-таки ставь!
— Чем же ты докажешь, что не врешь?
— Охота мне перед тобой врать — скажите пожалуйста!..
— А все врешь! — настойчиво и злобно повторил Иванов, хотя в душе и уверен был, что подлец Васька не врет. — Докажи, тогда поставлю пиво.
— Да вот спроси хоть Федосеева. Он как-то запопал меня, как я от Груньки в окно под утро лез… Тогда поверишь?..
— И спрошу… Эка бесстыжий ты дьявол!.. Облестил честную бабу и бросил!.. И за что только такого подлеца бабы любят! — с негодованием воскликнул Иванов.
— Небось ты бы не облестил?.. Ходу только нет при твоей уксусной харе, ты и урчишь на других…
— И попадет же тебе когда-нибудь, Васька. Здорово попадет! Муж-то этой Груньки ревнивый и отчаянный, я тебе скажу, матрос. Он не стерпит!
Васька, видимо, струсил, судя по мгновенно изменившемуся выражению лица.
— Почем он узнает?
— Небось найдутся подлые люди, которые скажут! — значительно протянул Иванов.
— Да брось ты каркать, воронья душа… Я знать ничего не знаю и никакой, мол, Груньки не касался… отверчусь в случае, ежели, какая дрязга выйдет. Валим, брат, лучше пиво пить, коли ты при деньгах. А брунетка, видно, не придет… Обещалась быть в саду, и нет ее! Должно, задержало что.
Иванов согласился поставить в счет проигранного пари несколько бутылок пива, и, когда Васька подпил, он с каким-то болезненным развращенным любопытством расспрашивал о подробностях его отношений с матроской и хотя злился, слушая о том, как привязана была Груня и какая она, можно сказать, “огонь-женщина”, но все-таки не переставал расспрашивать, полный злобы и зависти к этому “подлецу Ваське”, пользующемуся жизнью, веселому и довольному, тогда как сам он ни разу не испытал расположения ни одной женщины — напротив, только возбуждал одно отвращение.
На другой же день Иванов выследил Груню, когда она вышла из дома, и пристал к ней.
— Напрасно вы о Ваське-подлеце сокрушаетесь… Он забыл и думать о вас, Аграфена Ивановна, — говорил он своим скрипучим, точно сдавленным голосом, следуя за матроской. — А я бы вас, значит, любил по-настоящему… Что вы на это скажете?
Груня только побледнела и шла, не отвечая ни слова.
— Какой же ваш будет ответ?.. Позвольте придтить к вам с визитом… Не откажите… Я болтать не буду, не то что Васька, никто не узнает!.. Вы даже и отвечать не хотите?.. Так, может, вам лучше ответить и согласиться… Право… хуть одно свидание назначьте! — продолжал писарь, оглядывая стройную фигурку матроски своими маленькими подслеповатыми жадными глазками. — А не то можно и мужу вашему объяснить, как вы Ваську по ночам в окна пускали… Небось попадет вам в таком случае… и Ваське будет! Так какое ваше решение? Когда прикажете придтить?..
Матроска вдруг обернулась и, вся бледная от негодования, оглядела тщедушного, неказистого писаря таким презрительным, уничтожающим взглядом, что тот весь как-то съежился, и его прыщеватое, землистого цвета лицо с уродливо большим носом, нависшим над вздутыми губами, покрылось красными пятнами.
— Отстань! Не то плюну в твою поганую харю, — проговорила матроска и, отвернувшись, пошла далее.
Писарь не решился более преследовать матроску. Он только в бессильной злобе крикнул ей вслед позорное ругательство и потом шепнул, словно утешая себя:
— Попомнишь ты поганую харю! Попомните вы оба с Васькой!
На другой же день, сидя за столиком в экипажной канцелярии, он писал своим четким красивым писарским почерком письмо Григорию, в котором от имени доброжелателя извещал о том, что “его супруга находилась в любовной связи с писарем 12-го флотского экипажа Васькой Антоновым в течение месяца и продолжала бы оную, если бы Васька не бросил Аграфену Ивановну, обобравши от нее все деньги, которые мог выманить по своей подлости. И многие вещи, как-то: два новых платья и шубка супруги вашей заложены для своего милого дружка, заслужившего такую любовную приверженность, что они принимали Ваську почитай что каждую ночь у себя на квартире, впуская и выпуская счастливого полюбовника в окно. Все сие доподлинно верно и сообщается вам, Григорий Федорович, дабы вы знали, как верна вам ваша неблагодарная супруга и какой подлый соблазнитель есть писарь 12-го флотского экипажа Васька Антонов”.
Иванов писал это письмо с злобным удовольствием мелкой душонки, готовой мстить другим за свое ничтожество и за свои житейские неудачи. С таким же чувством удовлетворенного автора он перечел свое анонимное произведение и, вложив его в конверт, крупными буквами надписал: “На бриг “Вихрь”, старшему рулевому Григорию Федоровичу Кислицыну”.
Оставалось узнать, где в настоящее время находится “Вихрь” и в какой порт нужно адресовать, чтобы письмо скорее дошло, и Иванов, отпросившись у письмоводителя отлучиться на полчаса, сбегал в штаб и там от знакомого писаря узнал, что “Вихрь” скоро зайдет в Гельсингфорс и простоит в этом порте неделю.
Письмо было в тот же день сдано в штаб для отправки, после чего Иванов почувствовал себя в хорошем и веселом настроении человека, свершившего какое-нибудь доброе дело. И вечером в казарме он был необыкновенно оживлен и даже добродушен, дружески беседуя со своим приятелем Васькой. Он обещал поставить ему остальные три бутылки проигранного пари завтра и вообще выказывал ему самое приятельское расположение: хвалил его, что не зевает с “бабами”, и удивлялся разнообразию его талантов. Он и на гармонии отлично играет, и “романцы жестокие” отлично поет, и умеет, шельма, к начальству подольститься и лодырничать, когда другие должны работать.
— Какое пиво?
— Забыл, что ли, уговор насчет Груньки?
— Да ты нешто выиграл парей? — проговорил, зеленея от завистливой злобы, неказистый и худой белобрысый писарь.
Васька протяжно свистнул.
— Еще когда… Куда раньше срока…
— Что ж ты раньше не хвастал и не требовал парея? — недоверчиво спросил Иванов.
— Нашел желторотого галчонка! Разве мне неизвестна завистливая твоя душа? Беспременно ты подстроил бы мне какую-нибудь пакость. Пошел бы к ней и начал бы стращать, чтобы самому попользоваться… Ты на это ловок, дьявол… Пакостил мне не раз… Научил, слава богу…
— А теперь не боишься?
— Сделай ваше одолжение. Можешь теперь застращивать сколько угодно матроску… Месяц почти с ней путался, с меня довольно. Надоела! — небрежно проговорил Васька и даже зевнул для большего эффекта, считая это почему-то необходимым для такого неотразимого обольстителя. — Теперь, братец мой, я новую горничную адмирала Рябчикова обхаживаю… Видал, что ли, эту пронзительную брунетку? Тоже, я тебе скажу, занозистая мамзеля. Так по-французски и сыплет… Ну да я ее скоро укрощу… шельму! — с невозмутимым нахальным апломбом прибавил Васька и прищурил глаза, оглядывая проходивших горничных.
— И все-то ты врешь, все-то ты врешь, подлец, насчет Груньки! — каким-то сдавленным голосом прохрипел Иванов.
— Смотри не подавись от злости… Небось завидно? — рассмеялся Васька, привыкший к этим выходкам Иванова. — А пиво все-таки ставь!
— Чем же ты докажешь, что не врешь?
— Охота мне перед тобой врать — скажите пожалуйста!..
— А все врешь! — настойчиво и злобно повторил Иванов, хотя в душе и уверен был, что подлец Васька не врет. — Докажи, тогда поставлю пиво.
— Да вот спроси хоть Федосеева. Он как-то запопал меня, как я от Груньки в окно под утро лез… Тогда поверишь?..
— И спрошу… Эка бесстыжий ты дьявол!.. Облестил честную бабу и бросил!.. И за что только такого подлеца бабы любят! — с негодованием воскликнул Иванов.
— Небось ты бы не облестил?.. Ходу только нет при твоей уксусной харе, ты и урчишь на других…
— И попадет же тебе когда-нибудь, Васька. Здорово попадет! Муж-то этой Груньки ревнивый и отчаянный, я тебе скажу, матрос. Он не стерпит!
Васька, видимо, струсил, судя по мгновенно изменившемуся выражению лица.
— Почем он узнает?
— Небось найдутся подлые люди, которые скажут! — значительно протянул Иванов.
— Да брось ты каркать, воронья душа… Я знать ничего не знаю и никакой, мол, Груньки не касался… отверчусь в случае, ежели, какая дрязга выйдет. Валим, брат, лучше пиво пить, коли ты при деньгах. А брунетка, видно, не придет… Обещалась быть в саду, и нет ее! Должно, задержало что.
Иванов согласился поставить в счет проигранного пари несколько бутылок пива, и, когда Васька подпил, он с каким-то болезненным развращенным любопытством расспрашивал о подробностях его отношений с матроской и хотя злился, слушая о том, как привязана была Груня и какая она, можно сказать, “огонь-женщина”, но все-таки не переставал расспрашивать, полный злобы и зависти к этому “подлецу Ваське”, пользующемуся жизнью, веселому и довольному, тогда как сам он ни разу не испытал расположения ни одной женщины — напротив, только возбуждал одно отвращение.
На другой же день Иванов выследил Груню, когда она вышла из дома, и пристал к ней.
— Напрасно вы о Ваське-подлеце сокрушаетесь… Он забыл и думать о вас, Аграфена Ивановна, — говорил он своим скрипучим, точно сдавленным голосом, следуя за матроской. — А я бы вас, значит, любил по-настоящему… Что вы на это скажете?
Груня только побледнела и шла, не отвечая ни слова.
— Какой же ваш будет ответ?.. Позвольте придтить к вам с визитом… Не откажите… Я болтать не буду, не то что Васька, никто не узнает!.. Вы даже и отвечать не хотите?.. Так, может, вам лучше ответить и согласиться… Право… хуть одно свидание назначьте! — продолжал писарь, оглядывая стройную фигурку матроски своими маленькими подслеповатыми жадными глазками. — А не то можно и мужу вашему объяснить, как вы Ваську по ночам в окна пускали… Небось попадет вам в таком случае… и Ваське будет! Так какое ваше решение? Когда прикажете придтить?..
Матроска вдруг обернулась и, вся бледная от негодования, оглядела тщедушного, неказистого писаря таким презрительным, уничтожающим взглядом, что тот весь как-то съежился, и его прыщеватое, землистого цвета лицо с уродливо большим носом, нависшим над вздутыми губами, покрылось красными пятнами.
— Отстань! Не то плюну в твою поганую харю, — проговорила матроска и, отвернувшись, пошла далее.
Писарь не решился более преследовать матроску. Он только в бессильной злобе крикнул ей вслед позорное ругательство и потом шепнул, словно утешая себя:
— Попомнишь ты поганую харю! Попомните вы оба с Васькой!
На другой же день, сидя за столиком в экипажной канцелярии, он писал своим четким красивым писарским почерком письмо Григорию, в котором от имени доброжелателя извещал о том, что “его супруга находилась в любовной связи с писарем 12-го флотского экипажа Васькой Антоновым в течение месяца и продолжала бы оную, если бы Васька не бросил Аграфену Ивановну, обобравши от нее все деньги, которые мог выманить по своей подлости. И многие вещи, как-то: два новых платья и шубка супруги вашей заложены для своего милого дружка, заслужившего такую любовную приверженность, что они принимали Ваську почитай что каждую ночь у себя на квартире, впуская и выпуская счастливого полюбовника в окно. Все сие доподлинно верно и сообщается вам, Григорий Федорович, дабы вы знали, как верна вам ваша неблагодарная супруга и какой подлый соблазнитель есть писарь 12-го флотского экипажа Васька Антонов”.
Иванов писал это письмо с злобным удовольствием мелкой душонки, готовой мстить другим за свое ничтожество и за свои житейские неудачи. С таким же чувством удовлетворенного автора он перечел свое анонимное произведение и, вложив его в конверт, крупными буквами надписал: “На бриг “Вихрь”, старшему рулевому Григорию Федоровичу Кислицыну”.
Оставалось узнать, где в настоящее время находится “Вихрь” и в какой порт нужно адресовать, чтобы письмо скорее дошло, и Иванов, отпросившись у письмоводителя отлучиться на полчаса, сбегал в штаб и там от знакомого писаря узнал, что “Вихрь” скоро зайдет в Гельсингфорс и простоит в этом порте неделю.
Письмо было в тот же день сдано в штаб для отправки, после чего Иванов почувствовал себя в хорошем и веселом настроении человека, свершившего какое-нибудь доброе дело. И вечером в казарме он был необыкновенно оживлен и даже добродушен, дружески беседуя со своим приятелем Васькой. Он обещал поставить ему остальные три бутылки проигранного пари завтра и вообще выказывал ему самое приятельское расположение: хвалил его, что не зевает с “бабами”, и удивлялся разнообразию его талантов. Он и на гармонии отлично играет, и “романцы жестокие” отлично поет, и умеет, шельма, к начальству подольститься и лодырничать, когда другие должны работать.